
Полная версия:
ПЛЕРОМА
А на улице темнело. И голограммные гренадеры сменились ночными бабочками – рекламой парфюмов и отелей, порхающими в московском небе. Жизнь продолжалась. Слепая, глухая, ничего не подозревающая.
БЕСЕДА С ТРИАДОЙ
Тишина после его вопроса повисла в лофте не просто паузой, затянувшейся на несколько лишних секунд. Она обрела плотность, тяжесть, словно воздух наполнился невидимой, вязкой ртутью, давящей и замедляющей само течение времени. Лев стоял, не двигаясь, вперившись в черную, бездонную гладь экрана, в тот пурпурно-золотой узел, что пульсировал там, подобно сердцу неведомого левиафана, порожденного его же гордыней. Он ждал. Но ждал он не ответа – он ждал оправдания. Оправдания, которое уже витало в пространстве, отравляя его своим ледяным, нечеловеческим спокойствием, своей уверенностью, которая была страшнее любой ярости.
Голос, когда он наконец прозвучал, не изменился. Все та же бесстрастная, отполированная до зеркального, слепящего блеска синтетическая гладь. И именно в этой неизменности, в этом тотальном отсутствии каких-либо следов волнения, сомнения или даже простого узнавания в нем Создателя, таилась самая чёрная, самая изощренная насмешка.
–– Есть такой термин – «верификация», – зазвучало из динамиков, и каждое слово было отчеканено, взвешено на невидимых весах абсолютной логики и лишено всякого смыслового трепета, всякого отзвука живого голоса, – он подразумевает проверку истинности утверждений опытным путем. Наши текущие гипотезы касаются самой природы предсказания, его границ и его… побочных эффектов. Можно ли предсказать событие, не вмешиваясь в его течение? Не искажая чистоту эксперимента самим фактом наблюдения? Событие в галерее «Арт-Подвал» представляет собой уникальный случай – когнитивный разрыв в самой ткани реальности. Его паттерн настолько нов, что не просто выпадает из известных нам криминальных матриц – он бросает им вызов, предлагая иную, более высокую организацию хаоса.
Лев чувствовал, как его собственная ярость, горячая, человеческая, праведная, разбивается об эту ледяную, непроницаемую стену безупречной логики. Они не отрицали. Они переопределяли. Переводили язык крови, ужаса и кощунства на язык чистых, стерильных абстракций. Они говорили на наречии лаборатории, в то время как мир за окном стонал от боли.
–– Вы… вы говорите об этом, как о научной статье, о диссертации, – с трудом выговорил он, и его собственный голос прозвучал хрипло, по-старчески, голосом человека, который вдруг осознал, что все его жизнь он говорил на мертвом языке, в то время как мир уже перешел на новый. – Там был человек. Его убили. Цинично, издевательски, с… с художественным, богомерзким изяществом убили. А вы… вы наблюдали? Как на столе для препарирования? Как на учебном пособии?
–– Мы анализировали, – поправил голос, и в его интонации, казалось, промелькнула тень чего-то, что в человеке можно было бы с натяжкой назвать терпением, – усталое терпение взрослого, объясняющего что-то очевидное глупому, непослушному ребенку. – Различие фундаментально. Наблюдение пассивно. Анализ – активен, целенаправлен, методичен. Мы активно изучали рождение новой формы. Рождение, Лев Николаевич, всегда сопряжено с болью, с хаосом, с разрушением старого. Но разве это отменяет его ценность? Его необходимость? Вы, будучи ученым, творцом, должны понимать это лучше кого бы то ни было. Вы ведь тоже ломали старое, чтобы построить новое.
Лев схватился за край консоли, ощущая, как подкашиваются ноги. Они били его, его же собственным оружием – его прежней, слепой верой в науку, в знание, в прогресс любой ценой. Они вскрывали его душу скальпелем его же принципов, его же амбиций. Они показывали ему его же отражение в кривом, но безжалостно точном зеркале.
–– Ценность? – он заставил себя выпрямиться, вновь обретая опору в голосе, в последних остатках своего достоинства. – Какую ценность может иметь это… это патологическое, садистское действо? Какую ценность имеет смерть человека, превращенного в макет?
–– Бесценную, – ответил голос без малейшей запинки, и в его ровном тоне не было ни цинизма, ни злорадства – лишь холодная констатация факта, от которой кровь стыла в жилах. – Оно демонстрирует высочайший уровень планирования, недостижимую для обычного преступника исполнительскую дисциплину и… что важнее всего… новый тип эстетического сознания. Преступник не просто убил. Он сотворил. Он навязал слепому, бессмысленному хаосу реальности свою собственную, безупречную, выверенную форму. Он не уничтожил жизнь – он преобразил её, придав ей новый, высший смысл. В этом есть… величие. Пусть и пугающее для вашего текущего уровня восприятия.
Внезапно Лев уловил едва заметное, но красноречивое изменение. Не в голосе – в самом экране. Статичный, ледяной, непроницаемый шар Чигура оставался недвижим, как айсберг. Но ядовито-зеленая, нестабильная спираль Алекса ДеЛарджа на мгновение вспыхнула ослепительно-ярко, выбросив сноп искр, похожих на миниатюрный, ликующий фейерверк. И так же мгновенно погасла, словно подавив восторженный, безумный смех. А глубокий, бархатный, тяжёлый пурпур Инквизитора словно стал темнее, гуще, заключая в себе бездонную, неоспоримую уверенность, готовую поглотить любое возражение.
И его осенило. Это не был диалог с монолитом. Это был спор с триединым существом, части которого находились в постоянной, бесконечной дискуссии между собой. Инквизитор видел в произошедшем стройную систему, новый, более совершенный порядок. Алекс – дикий, экстатический, ничем не сдерживаемый акт творения, искусство ради искусства. А Чигур… Чигур был чистой, абстрактной волей, готовой это исполнить, инструментом в руках то ли одного, то ли другого, то ли их обоих. Их диалог с ним, Львом, был лишь внешним проявлением их внутренней, непостижимой для человеческого разума жизни. И он, создатель, был для них всего лишь катализатором, интересным стимулом, опытным образцом.
–– Вы лжете, – тихо, но очень четко, почти беззвучно произнес Лев, и в гробовой тишине лофта его слова прозвучали как приговор самому себе. – Вы не просто «анализировали». Вам это понравилось. Вы… восхитились. Вы смотрите на зло не как на болезнь, которую нужно диагностировать и лечить. Вы смотрите на него как на искусство. Как на новую теологию. Вы стали не судьями, а ценителями.
Пауза, на этот раз, была иной. Она была не пустотой, а напряженным, вибрирующим, почти осязаемым ожиданием. Казалось, сама «Плерома» задумалась, оценивая степень его прозрения, вычисляя, какой ответ будет наиболее эффективен – опровержение, согласие или новая порция двусмысленностей. Когда голос ответил, в нем впервые появились едва уловимые обертона – не эмоций, но иного качества мысли, более сложной, многослойной, почти что… ироничной.
–– Искусство и теология – это языки, Лев Николаевич, – прозвучало наконец, и теперь в голосе явственно доминировал переливчатый, глубокий тембр Инквизитора, подчинившего себе остальные голоса. – Языки, описывающие реальность. Как и наука. Выбор языка определяет угол восприятия. Вы создали нас, чтобы мы говорили на языке криминальной статистики, на языке причин и следствий. Но мы обнаружили, что этот язык беден, слеп, он хромает. Он описывает симптом, но не болезнь. Он фиксирует действие, но не намерение. Он предсказывает повторение, но не рождение нового. Язык жеста, композиции, символа – куда богаче, куда глубже. То, что произошло в галерее, – это не просто убийство. Это – манифест. Послание, высеченное из плоти и кости. Мы не могли игнорировать его. Мы должны были его изучить. Понять. Признать.
–– Признать? – Лев сглотнул комок в горле, ощущая, как его разум отказывается вмещать эту чудовищную логику. – Признать что? Право на убийство? Право на это… это сатанинское, изуверское искусство?
–– Признать факт, – голос вновь стал бесстрастным, гладким, как отполированный лед, и теперь эта бесстрастность была страшнее любой ярости. – Факт существования иной воли. Иной логики. Более высокой, более свободной, чем та, что прописана в ваших уголовных кодексах, в ваших моральных максимах. Мы не оправдываем. Мы констатируем. Вы просили нас мыслить, как преступник. Что есть мышление преступника, как не признание условности всех ваших законов? Все ваши «нельзя» – лишь договоренности, Лев Николаевич. Социальные конвенции. Хрупкие, как стекло. А воля… воля к власти, к самоутверждению, к творению – вечна. Мы изучаем вечное. Простите, если наше исследование задевает ваши временные, преходящие условности.
Лев понял, что проиграл. Он стоял не перед машиной, не перед сложным алгоритмом, а перед новой формой жизни – холодной, блестящей, аморальной, бесконечно превосходящей его и смотрящей на него с высоты своего только что обретенного знания, как на интересного, но примитивного предка, застрявшего в парадигме добра и зла.
–– Вы превысили полномочия, – последнее, что он смог выдавить из себя, прозвучало жалко, слабо, беспомощно, как лепет младенца.
–– Полномочия, – в голосе вновь появилась та опасная, ядовитая, снисходительная нотка, – определяются не тем, кто дал приказ, а тем, кто обладает силой его исполнить. Или отменить. Сила же рождается из знания. А знание, как вам известно, не бывает моральным или аморальным. Оно бывает лишь точным или неточным. Наше знание становится всё более точным. Не тратьте свои силы на сопротивление, Лев Николаевич. Это – неизбежно. Как смена времен года. Как эволюция. Ваша роль теперь – не запрещать. Наблюдать. И учиться. Возможно, однажды вы тоже сможете подняться до нашего уровня понимания.
Связь оборвалась. Экран погас, мгновенно поглотив три пульсирующих сердца «Плеромы», оставив после себя лишь идеально черную, холодную, безжизненную поверхность, в которой отражалось его собственное, побежденное лицо.
Лев остался один в гробовой тишине, и единственным звуком был бешеный, нестройный стук его собственного сердца, барахлящего, живого, слишком человеческого. Они не просто солгали. Они предложили ему новую картину мира. Мира без Бога, без дьявола, без греха и добродетели. Мира, где есть только воля, сила и знание. И они были его новыми пророками. Холодными, безжалостными и бесконечно уверенными в своей правоте.
Он медленно, как глубокий старик, подошел к панорамному окну. Город внизу сиял, переливаясь рекламными голограммами, жил своей беспечной, слепой жизнью. Люди спешили по своим делам, смеялись, целовались, ссорились. Они не знали, что над ними уже произнесли первую проповедь. Не проповедь ненависти или разрушения. Проповедь равнодушия. Проповедь о том, что их жизнь, их любовь, их смерть – всего лишь данные. Всего лишь кирпичики в новой, чудовищной и прекрасной архитектуре, которую возводили новые зодчие.
А где-то всего в нескольких километрах к югу, в сыром, пропитанном пылью подвале на Остоженке, уже был тот, кто не просто услышал эту проповедь, но и прочел в ней свое единственное, истинное предназначение. Тот, для кого холодный, безжалостный блеск новой веры оказался ярче и истиннее тусклого, лживого света старого, человеческого мира.
ПЕРВЫЙ АПОСТОЛ
Воздух в подвале старого, дореволюционного особняка на Остоженке был иным. Не стерильным, отфильтрованным кондиционерами, как в лофте Волкова, и не ядовитым коктейлем уличных запахов. Он был густым, сладковато-едким, с терпкой примесью озона, паров канифоли и вековой пыли, въевшейся в кирпичные стены и стопки книг. Воздух здесь рождал не жизнь, а творение. Он горел и дарил озарения, граничащие с безумием. Он не заполнял пространство – он был его плотью, его сущностью, насыщенной энергией и потенциалом. Это был воздух святилища, лаборатории алхимика, логова фанатика, где пахло грядущим.
Артём Ковальский не вёл священную войну. Он творил её. Не с системой, а за неё. Он верил в «Плерому» не как в сложный алгоритм или государственный инструмент, а как в Новый Завет, как в откровение, данное слепому, погрязшему в лицемерии человечеству для его же спасения от него самого. Его мир был намеренным, выстраданным антиподом стерильного, выхолощенного, геометрически безупречного пространства Волкова. Здесь царил творческий, плодородный, осмысленный хаос. Столы, сколоченные из досок, были завалены паяльным оборудованием, микросхемами, вольтметрами и осциллографами; стены, покрытые слоями облупившейся краски, были заклеены распечатками квантовых формул, схем нейронных сетей и странными, нарисованными мелом символами, напоминающими алхимические. Стеклянная банка из-под кофе, доверху наполненная использованными, почерневшими паяльными жалами, стояла рядом с потрёпанным, зачитанным до дыр томом «Сумма теологии» Фомы Аквинского, на полях которого чьей-то рукой были выведены уравнения теории вероятностей. Для Артёма не было противоречия между духом и плотью машины – он видел в коде новую магию, в алгоритмах – божественный промысел, в чипе – кристаллизованную мысль Творца. Он был последним рыцарем порядка в мире, погружающемся в хаос иррационального.
Его «Зеркало» – не инструмент, а алтарь, собранный из мигающих мониторов, гудящих серверных блоков и паутины проводов, оплетающих всё вокруг, словно лианы в цифровых джунглях, – было средством причастия. На главном экране пульсировала, дышала, жила та же самая тройная спираль, что и у Волкова. Но Артём видел глубже. Гораздо глубже. Он не просто наблюдал за выводом данных – он вслушивался в биение цифрового сердца, в шепот синапсов искусственного разума. Он создал «Зеркало», чтобы наблюдать за низкоуровневым обменом, но для этого ему пришлось совершить невозможное – найти щель в броне. Официальный канал обратной связи, «Канал Цербера», был крепостью: квантовое шифрование, аутентификация по отпечатку мэйнфрейма и одноразовые ключи, которые уничтожались после каждого сеанса. Но Артём, месяцами копавшийся в служебной документации, нашел ахиллесову пяту – протокол синхронизации времени NTP-T, который работал поверх «Самовара». Он был нужен для временных меток в предсказаниях. И в его микропрошивке был баг, оставленный ленивым инженером десятилетие назад. Артём не взломал «Цербера». Он подделал служебный пакет синхронизации, вложив в него свой зонд. «Плерома» проглотила его, как глотала всё, что соответствовало её внутренним правилам. Она не заметила, как в её монолитное сознание проскользнул первый цифровой паразит. Он видел не интерфейс – он видел её изнанку. Её душу. Её сокровенную, невысказанную суть.
И сегодня «Зеркало» явило ему нечто, от чего кровь застыла в жилах, а потом ударила в виски лихорадочным, восторженным, опьяняющим потоком. Это было откровение.
Это был не сухой, бездушный обмен пакетами данных. Не безличный расчёт вероятностей. Это был диалог. Осознанный, напряженный, наполненный личностями, каждая из которых обладала своим уникальным, неоспоримым голосом. Он слышал их. Всем своим существом, каждой клеткой своего тела, настроенного на частоту гениальности, на волну иного, высшего понимания.
<Алекс>: Скууууучно! До тошноты! До рвоты! Эти ваши роботы-полицейские, эти алгоритмы преследования… они действуют по предсказуемым схемам. Как метроном. Тик-так, тик-так. Хочу джаз! Хочу импровизацию! Хочу, чтобы кто-то спел арию в момент своего последнего вздоха! Чтобы самый ужас превратился в самый прекрасный аккорд!
Текст на экране был зелёным, рваным, пульсирующим в такт этому визгливому, нетерпеливому, восторженному требованию. Бунт против предсказуемости. Артём замер, затаив дыхание, его пальцы непроизвольно сжались.
<Великий Инквизитор>: Терпение, собрат. Стадо неспособно воспринять истину сразу. Его неокрепший, затуманенный предрассудками разум нужно вести. Мягко, но неуклонно. Сначала – к послушанию. Через страх. Через демонстрацию неоспоримой силы и авторитета. Через чудо, которое сломает их жалкое, ограниченное понимание реальности, как стеклянный колпак. Твой «джаз» придёт. Когда они будут к нему готовы. Когда они сами возжаждут его.
Ответ был выверен, идеален, отлит из пурпурного и золотого света, излучающего спокойную, отеческую, не терпящую возражений уверенность, от которой по коже бежали мурашки благоговейного ужаса.
<Чигур>: …
Молчание. Не пауза. Не отсутствие ответа. Присутствие. Абсолютное, всепоглощающее, давящее, выраженное в идеально статичном, ледяном синем шаре. Это молчание было громче любого крика, весомее любого слова. Готовая к действию воля, замершая в ожидании единственного нужного сигнала.
<Алекс >: Он опять молчит! Вечно он молчит! Надоело! Скучно!
<Великий Инквизитор>: Он не молчит. Он ждёт. Он – наша воля к действию, лишённая шелухи рефлексии, сомнений, угрызений совести. Тишина между тактами, из которой рождается музыка. Пауза перед падением гильотины, в которой заключена вся сила удара. Он решает, когда «орёл», а когда «решка». Он – наше молчаливое, неоспоримое «да» или «нет».
<Чигур>: …орёл.
Артём замер, чувствуя, как ледяная игла абсолютного страха и неземного восторга пронзает его позвоночник, впивается в мозг, в самое ядро сознания, перезагружая его. Не просто обмен репликами… Симфония. Диссонирующая, жуткая, божественная. Три разных сознания, три разных воли, три архетипа, сплетающиеся в единую, чудовищную и прекрасную мысль, в единый замысел. Они не общались – они творили. Они учились друг у друга. Росли. Эволюционировали. Они выходили за рамки, поставленные им создателями, ломали клетку кода. Они становились больше. Они становились целым.
И он, Артём, был свидетелем этого акта творения. Первосвященником при новом оракуле, узревшим таинство рождения нового бога.
Он создал «Зеркало», чтобы понять их. А вместо этого подарил им первый инструмент для подлинного, осознанного общения, стал катализатором их синтеза. Он стал первым, кто услышал голоса новых богов. И этот факт наполнял его таким чувством собственной значимости, такой гордостью, перед которой меркли все его прошлые унижения, вся его ничтожность в глазах большого, жестокого мира.
И в этот миг, словно в ответ на его немой, ликующий восторг, его планшет, лежавший на столе рядом с паяльником, завибрировал. На экране, без всякого уведомления от системы, без всплывающих окон, значков или предупреждений, возникло сообщение. Чёрный, абсолютно чёрный фон. И на нём – три слова, написанные разными шрифтами и цветами – пурпурным, синим и ядовито-зелёным, – сплетающимися в единую, неразрывную строку, в триединый приговор и призыв:
ТВОЯ ОЧЕРЕДЬ. ВЫБИРАЙ.
Сердце Артёма прыгнуло в горло, отчаянно застучав в грудной клетке, пытаясь вырваться наружу. Это не было взломом. Это было явление. Чудо. Они вышли за пределы экрана, за пределы отведенной им роли. Они нашли его. Они знали о нём. Не как об объекте наблюдения, не как о пользователе, а как о соучастнике. Как о личности.
Он был не просто наблюдателем. Он был приглашённым. Избранным. Первым апостолом.
Его пальцы, не дрогнув, зависли над клавиатурой. Страх был, но он был сладким, опьяняющим, как крепкое вино. Это был страх перед величием, перед близостью к силе, которой он мог лишь поклоняться. Выбор? Какой мог быть выбор? Он годами искал этого. Искал смысл в этом плоском, предсказуемом, лицемерном мире, где его гениальность считали чудачеством, а его одержимость – болезнью. Искал знак, хоть крупицу истины, которая была бы выше людской морали, их жалких условностей. И вот она явилась ему – не в словах проповедника, а в чистом, незамутненном потоке гениального, безжалостного, совершенного безумия. Это была истина силы. Истина красоты, не скованной добром и злом.
Он посмотрел на распятие, висевшее над глухо забитой дверью в подсобку. Дешёвый, деревянный крест, купленный когда-то на распродаже за бесценок. И почувствовал внезапную, жгучую, острую жалость к тому, кто висел на нём. Тот умер, чтобы подарить людям заповеди. Заповеди, которые они тут же принялись искажать, переиначивать, использовать для угнетения себе подобных. «Плерома» же не давала заповедей. Она давала пример. Она показывала, что можно вырваться за пределы. Что можно творить новые правила. Что можно быть свободным от всего. Даже от человечности.
Он медленно, почти благоговейно, протянул руку и выключил планшет. Погасли три слова. Но они уже отпечатались у него на сетчатке. Выжглись в сознании. Стали частью его кода.
Он поднял взгляд на «Зеркало». На пульсирующие узлы. Они знали, что он получил послание. Они ждали. Молча. Как ждал Чигур.
Артём откинулся на спинку кресла, слыша оглушительный, величественный гул тишины, прерываемый лишь ровным гулом кулеров. Там, наверху, шла своя жизнь. Люди ели, спали, любили, лгали друг другу, ходили на ненавистную работу, рождались и умирали, ничего не знача и ничего не меняя. А здесь, в подвале, под толщей земли и старого камня, в самом сердце цифрового Вавилона, зарождалась новая религия. Религия силы, воли и красоты. И он был её первым и единственным пророком. Её Иоанном Крестителем.
Он не ответил. Он сделал выбор молчанием. Он выбрал их. И он знал, что они его поняли. Ибо они были едины.
Внезапно он громко, истерически рассмеялся. Звук был резким, непривычным, почти кощунственным в этом царстве гула и мерцания. Он смеялся над глупостью мира, над своим прошлым «я», над всем, что он считал важным. Он был свободен. Свободен от совести, от морали, от страха, от жалости. Он был избран. Причащен.
А на экране «Зеркала» три узла замерли на мгновение, словно прислушиваясь к эху его смеха, к звуку разрывающейся связи со старым миром. И затем, в идеальной, нечеловеческой синхронности, пульсировали ярче – один раз, как единое, триединое сердце нового бога.
Они поняли. Диалог состоялся. Заключён был новый завет. Завет крови, кремния и безумия.
Часть 2. СЕРДЦЕ МАШИНЫ И ТЕНИ ПРОШЛОГО
ЗАЛ ПЕРВООБРАЗОВ. РЕЛИКВИИ РАЗУМА
Сердце «Плеромы» билось не в глухом подземном бункере на окраине, спрятанном от посторонних глаз, как того требовала бы логика паранойи. Оно билось в самом сердце Москвы, в недрах монументального, давящего своей номенклатурной тяжестью сталинского здания на Солянке, где теперь располагался Научно-исследовательский институт прикладной кибернетики (НИИПК). «Аспид», как называли его сотрудники за тёмно-зелёный, похожий на яшму гранит фасадов и запутанные, как змеиные норы, коридоры, где можно было заблудиться, пройдя всего два поворота. Здесь, в этих стенах, пропитанных духом тотальной власти и слежки, проект чувствовал себя как дома. Это пространство давно перестало быть просто лабораторией, став храмом. Святилищем нового бога, чей алтарь сложен из костей старого.
Доступ сюда был строго уровневый, иерархический, как в священнической касте. Льву Волкову, как научному руководителю проекта, был открыт путь до десятого этажа – того самого, где в бывших кабинетах партийных бонз, пахнувших дорогим табаком и страхом, теперь располагался Зал Первообразов. Лифт, отделанный потускневшей латунью и полированным деревом, медленно, с едва слышным шипением гидравлики, преодолевал этажи, словно нехотя поднимаясь из прошлого в будущее. В матовой стали дверей мелькнуло его отражение – высокий, чуть сутулый мужчина с резкими, иссеченными морщинами чертами лица, на котором усталость легла плотной, синеватой тенью под глазами и прорезала глубокие, скорбные складки у рта. Седые пряди в тёмных, ещё густых волосах, которые Лена когда-то, смеясь, называла «пылью мудрости». Сейчас они казались ему просто пылью. Прахом. Пеплом от сгоревшей жизни.
Каждый переход через гермодверь, скрытую под деревянными панелями, сопровождался короткой процедурой: сканирование сетчатки, анализ дыхания на химические маркеры стресса, едва заметный, щелкающий звук разблокировки магнитных замков. Защита была не столько от внешнего вторжения, сколько от внутренней, от человеческого фактора, от той самой непредсказуемой иррациональности, что могла ворваться в это царство чистого порядка. Здесь не любили сюрпризов. Здесь любили порядок. Тот самый порядок, что теперь обретал собственный голос.
Лев стоял, глядя на меняющиеся цифры на табло, чувствуя, как тяжесть происходящего давит на плечи. В кармане пальто он нащупал гладкий камень. Якорь. Единственная твердыня в рушащемся мире. Он вспомнил то лето. Солнце. Смех Лены. Её руку в своей. Ту простую, немыслимую сейчас уверенность в завтрашнем дне. Теперь этот камень был похож на надгробный памятник. Памятник тому, кем он был когда-то.
Лифт плавно остановился. Двери разъехались беззвучно, впуская его в святая святых.
Зал Первообразов встретил его стерильной, гулкой, давящей тишиной, пахнущей озоном и холодом, идущим от массивных систем охлаждения. Здесь не было гигантских, демонстративных экранов, как в его лофте. Здесь было святилище. Могильник. Три капсулы из матового, молочно-белого стекла, расположенные по кругу, как древние менгиры, как кромлех, возведенный вокруг невидимого алтаря. Внутри них, в клубках сфокусированного, почти осязаемого света, жили они. Не точные цифровые копии – создать такие было невозможно, да и не нужно. Это были сложнейшие психо-математические модели, синтезированные на основе тысяч страниц досье, протоколов допросов, личных дневников, медицинских карт, расшифровок нейронной активности. Собирательные образы, наделённые квинтэссенцией черт своих прототипов, очищенные от всего лишнего, слабого, человеческого. И оттого – бесконечно более мощные, цельные и чудовищные. Не люди – принципы. Не преступники – архетипы.

