Читать книгу Ремизов. Сыскная управа (Сборник рассказов) (Александр Фрост) онлайн бесплатно на Bookz (6-ая страница книги)
Ремизов. Сыскная управа (Сборник рассказов)
Ремизов. Сыскная управа (Сборник рассказов)
Оценить:

4

Полная версия:

Ремизов. Сыскная управа (Сборник рассказов)

Ремизов приподнялся на локте.

— Тихомир Спиридонович.

— Погодите. — Кулага порылся в пачке и вытянул один лист. — Тут вот что интересно. У всех сорока двух шаг от двадцати шести до тридцати. Ни у кого не двадцать два с половиной. Ни у одного.

— Значит, на льду был не артельный.

— Значит, не артельный, — согласился подьячий. — А теперь вторая бумага, и вот из-за неё я две ночи не спал.

Он вытащил второй лист.

— Я, покуда мерил, спросил у каждого: что ты делал в ночь на второе. Всех сорок двух. И тридцать девять сказали то, что и должны: спал, пил, дрался, был у бабы. А трое сказали одно и то же.

— Что?

— Что видели, как в первом часу с верфи шла порожняя подвода, — сказал Кулага. — Порожняя, Андрей Ильич. Ночью. С казённой верфи, где по ночам ворота на замке.

Он положил лист на одеяло.

— Порожняя туда, — сказал он. — А обратно её никто не видел.

Глава девятая

Возчика звали Прокоп, и нашли его за полдня — потому что порожних подвод с казённой верфи по ночам ходит немного, а тех, кто в ту же неделю расплатился в лавке за полгода вперёд, и вовсе одна.

Он сидел в управе, вертел шапку и говорил быстро, не дожидаясь вопросов.

— Возил, — сказал он. — Виноват, возил. Три раза за осень. Порожняком с верфи на пристань, а обратно гружёный.

— Чем гружёный?

— Так мешками. Аверьян Кузьмич говорили: с баржи не свезли, надо забрать.

— Ночью?

— Ночью. — Прокоп посмотрел на свою шапку. — Я и говорю: чудно. А он говорит: тебе, Прокоп, какое дело, тебе за ездку рубль.

— В ночь на второе груденя возил?

Возчик перестал вертеть шапку.

— В ночь на второе, — сказал он, — я стоял у ворот и не ездил никуда. Он мне велел ждать и не глядеть на реку.

— И ты не глядел?

— Не глядел, — сказал Прокоп. — Ваше высокородие, я четыре часа простоял мордой к тыну. Я и сейчас, как глаза закрою, тот тын вижу.

Кулага у печи хмыкнул.

— А чего ж не поглядел-то?

— А того, — сказал возчик просто, — что мне сорок два года, у меня жена и мать, и я сразу понял, что за то, на что там глядеть, потом бывает.

* * *

Опыт ставили на другой день, на том же льду, при большом стечении народа.

Ремизову ходить ещё не разрешали, и он сидел на берегу, на перевёрнутой лодке, укутанный Степанидой в два тулупа, и оттуда командовал.

— Гринька, груз.

Писец с городовым уложили на дровни мешок с песком в пять пудов — Штоф сказал, что мёртвый омутник весит примерно столько.

— Сазонов, сапоги.

Квартальный, у которого нога была девять вершков, обулся в артельные крючницкие сапоги двенадцати вершков, набив их для верности паклей, и сделал два шага.

— Хлюпают, — доложил он.

— Больше пакли.

Набили больше. Сазонов впрягся в дровни и пошёл по чистому льду от берега, вбок от старой цепочки, чтобы не портить.

— Стой! — крикнул Ремизов через сотню шагов. — Оставь груз. Иди назад.

— Как назад?

— Спиной вперёд. Ставь ногу в свой же след.

Сазонов пошёл. Шёл он медленно, шатаясь, дважды промахнулся и один раз сел.

— Не выходит, ваше высокородие!

— Дровни возьми. За верёвку держись.

Квартальный взял верёвку от пустых дровней, натянул — и пошёл ровно.

Он прошёл сто шагов задом наперёд и сошёл на берег, красный и злой.

— Дровни держат, — сказал он. — За верёвку держишься, она тянет, и ты ровно идёшь. Без них никак, а с ними хоть до Заречья.

Ремизов встал с лодки, и Гринька тут же поддержал его под локоть.

Они дошли до нового следа.

Он был глубокий, с чёткими краями, и шаг в нём был ровный и короткий — Гринька промерил и объявил:

— Двадцать два. Двадцать два с половиной. Двадцать два. Двадцать три.

По льду прошёл гул.

— А борозды? — спросил Ремизов. — От полозьев?

Их искали вчетвером и нашли не сразу: две тонкие царапины, уже наполовину заглаженные позёмкой, — а через час, когда пошли смотреть снова, не осталось и их.

— Полозья скользят, — сказал Сазонов. — Они снег не роют, они его гладят. А сапог — роет.

Кулага стоял, заложив руки за спину, и смотрел на след очень долго.

— Тридцать один год, — сказал он наконец. — Тридцать один год я думал, что след — это чтоб знать, куда человек пошёл.

— А он для чего?

— А он, — сказал подьячий, — чтоб знать, как человек шёл. Это, Андрей Ильич, две разные вещи, и я до вчерашнего дня не знал, что их две.

* * *

Митяя вызвали из-подо льда просто: Ремизов пришёл к третьему причалу и стоял там час.

Омутник вышел из чёрной воды у свай, как выходят из двери.

— Мне нужно, чтобы ты достал мешки, — сказал Ремизов. — При свидетелях. Днём. С описью.

— А если их там нет?

— Тогда я останусь ни с чем, и ты уйдёшь вниз по реке, и я не стану тебя искать.

Митяй помолчал.

— Они там, — сказал он. — Три. Он их не вынул, потому что вы третий день по льду ходите.

Опись составляли до сумерек.

Прорубь рубили артельные, а вокруг стояли: квартальный Сазонов с двумя городовыми, весовщик Лукич с книгой, староста Егор Лапоть, писец Осташев с чертежом и лекарь Штоф, которого никто не звал и который сказал, что пришёл смотреть на омутника при работе, потому что второго случая не будет.

Митяй спускался трижды.

Он поднял три мешка, каждый — двенадцать полос, четыре пуда двенадцать фунтов, и на каждой полосе стояло казённое клеймо верфи, и все три раза Лукич считал вслух, а Гринька записывал, и городовые расписывались.

Когда третий мешок лёг на лёд, Егор Лапоть вдруг снял шапку.

За ним, один за другим, сняли шапки все сорок два человека артели.

— Егор, — сказал Ремизов. — Позавчера ты мне сказал про подряд.

— Сказал, — согласился староста. — И что зимой на паперть, тоже сказал. — Он посмотрел на мешки. — Только я вам, ваше высокородие, вот чего не сказал. Он же четыре раза приносил. Четыре раза он их на причал складывал и говорил: у вас потерялось. И мы четыре раза смеялись.

Он надел шапку.

— Мы над ним смеялись, — сказал он. — Вот за это я теперь и стою тут без шапки.

* * *

Оставалось одно, и оно было хуже всего: предписание.

Дело было закрыто рукой наместника, а мешки подняты со дна три часа назад, и до тех пор, пока дело не откроют заново, все семь подписей под описью не стоили ничего.

— Он не откроет, — сказал Кулага в санях. — Он же вам прямо объяснил: не готов.

— Он объяснил, что не готов поднимать пятнадцать смертей.

— А вы что же, одну ему принесёте?

— Я принесу ему кражу казённого железа на четыре тысячи рублей, — сказал Ремизов. — А смерть омутника пойдёт приложением. Как обстоятельство.

Подьячий повернулся к нему.

— Это подло, — сказал он.

— Да.

— Вы человека в приложение ставите.

— Ставлю, — сказал Ремизов. — Потому что если я поставлю его в заглавие, наместник вернёт мне бумагу, а Балахнин через год откупится и уедет. А если в приложение — то в деле будет написано, отчего он умер и кто его убил, и это останется в бумаге навсегда, и через двадцать лет кто-нибудь эту бумагу прочтёт.

Кулага долго молчал.

— Батюшка мой, — сказал он, — тоже как-то раз человека в приложение поставил. Он мне про это два раза в жизни рассказывал, и оба раза выпимши.

— И что?

— И ничего. Дело выиграл. — Подьячий поправил шапку. — Только он с тех пор в церковь ходить перестал.

Наместник читал двадцать минут.

Он прочёл опись, прочёл рапорт, прочёл промеры и чертёж Гриньки, дошёл до приложения и остановился.

— «Обстоятельства смерти работника артели Кузьмы Тихого, речного разряда», — прочёл он вслух. — Приложение третье.

— Так точно.

Тучков-Заречный поднял глаза.

— Вы у меня хитрее, чем я думал, — сказал он. — И противнее.

— Знаю.

— Четыре тысячи казённого железа. Подряд третий год. — Наместник побарабанил пальцами. — Хорошо. Дело открываю заново. По краже.

— А приложение?

— А приложение, — сказал наместник, — я прочту вслух на коллегии. Слово в слово. И пусть они там сидят и слушают, как в этом городе двадцать лет считали убыль по хозяйству.

Он взял перо.

— Только не думайте, что вы меня переиграли, Андрей Ильич. Я это делаю не оттого, что вы ловко составили бумагу. Я это делаю оттого, что мне вчера в шесть утра доложили, что начальник сыска ушёл под лёд, и я час не знал, вытащили вас или нет.

Он подписал и не поднял головы.

— Скверный был час, — сказал он.

* * *

Балахнина взяли утром, в конторе, и он не удивился.

— Три мешка, — сказал Ремизов. — Казённое клеймо. Опись, семь подписей.

— Мешки, — сказал подрядчик, — лежали на дне. Мало ли что лежит на дне.

— Полосы из партии, принятой на верфь двадцать шестого листопада и списанной в кузню полностью. По книге их там нет. По дну — есть.

— Книгу ведёт приказчик. Он выпивает.

— Вы вносили записи о найденном своей рукой.

— Я подрядчик. Найденное вношу я. — Балахнин развёл руками, и в этом движении было что-то почти дружелюбное. — Ваше высокородие, всё, что вы говорите, — это кража. Пусть кража. Я готов отвечать за кражу. Меня разорят, и я отвечу.

Он сел и посмотрел на Ремизова снизу вверх.

— Только вы ведь не за этим сюда пришли.

— Не за этим, — сказал Ремизов.

Он положил на стол лист.

— Ваша мерка от Штейгеля. Девять с половиной вершков.

— Я вам её сам и назвал.

— Назвали. — Ремизов положил второй лист. — А это промер следа на льду: двенадцать вершков без четверти. И вот что странно, Аверьян Кузьмич. Человек с ногой в двенадцать вершков делает шаг в двадцать восемь. А на льду шаг в двадцать два с половиной. Такой шаг делает человек ростом с вас.

Балахнин молчал.

— Вы шли в сапогах убитого. Они велики вам на два с половиной вершка, и вы набили их паклей, чтобы нога не болталась. Пакля осталась внутри — вот она, в описи под номером девять. И осталась солома с вашего каретного сарая, и окалина, которую вы принесли в этих сапогах с верфи, потому что за час до того грузили полосы.

— Это всё в сапогах мёртвого крючника, — сказал подрядчик. — Он на верфи бывал каждый день.

— Он бывал в воде каждый день, — сказал Ремизов. — Окалина в мокром сапоге не держится. Штоф проверил: она вымывается за один спуск.

Балахнин сидел очень тихо.

— Вы везли его на дровнях, — сказал Ремизов. — Пять пудов вам не поднять, а на дровнях по молодому льду и ребёнок довезёт. Вы дошли до середины, положили его, надели на него сапоги обратно — плохо надели, портянка сбилась под пятку, — и пошли назад спиной вперёд, ставя ноги в свои же следы и держась за верёвку. Я вчера прошёл так сто шагов. Точнее, за меня прошёл квартальный, потому что мне ещё нельзя.

— Зачем? — вдруг спросил Балахнин.

— Что?

— Зачем мне это всё? — Подрядчик поднял голову, и в лице у него было настоящее раздражение, как у человека, которому испортили расчёт. — Ну хорошо, украл. Ну положим, ударил. Зачем везти на середину реки? Бросил бы в воду, и всё.

— Затем, что в воде его бы нашли свои, — сказал Ремизов. — И вытащили бы в первый же час, и всё было бы видно. А на льду его должны были найти люди — и решить, что омутник сам ушёл по льду и там ему стало худо. Вы всё продумали, Аверьян Кузьмич. Вы не продумали одного.

— Чего?

— Что омутники по льду не ходят, — сказал Ремизов. — Это знает вся пристань. Это не знали только вы — потому что вы четыре года платили им жалованье и ни разу ни одного из них не спросили ни о чём.

* * *

К старику он поехал вечером, вдвоём с Кулагой, в санях, укутанный в те же два тулупа.

Спиридон Тихонович Кулага жил у младшей дочери, в деревянном доме на Луговой, в комнате с двумя окнами и печью, у которой сидел с осени до весны.

Ему было восемьдесят девять лет. Он был очень маленький и очень прямой.

— Садитесь, — сказал он. — Тиша, поставь стул ближе, я плохо слышу.

Ремизов сел.

Старик смотрел на него долго, не мигая, и Ремизов вдруг понял, что его разглядывают не как гостя и не как начальника, а как доказательство.

— Значит, правда, — сказал Спиридон Тихонович.

— Правда.

— Я, знаете, пятьдесят четыре года думал, что мне померещилось. — Старик усмехнулся. — Оно ведь как: если человека нет ни в одной бумаге, то через двадцать лет ты и сам начинаешь думать, что его не было.

— Кто он был?

— Тимофей Карлович, — сказал старик. — Фамилии не помню, а может, и не знал. Он был при Гильдии, не при управе. Лекарь.

— Лекарь?

— Лекарь. — Спиридон Тихонович пошевелился в кресле. — Его затем и позвали. У нас тогда мор был по нижней стороне, четвёртый год подряд, и никто ничего не мог. А он пришёл и через полгода мора не стало. Он воду велел кипятить и колодцы засыпать, вот и всё лечение. Над ним смеялись.

Ремизов сидел не шевелясь.

— Он к нам в управу ходил, — продолжал старик. — Не по службе. Он ходил бумаги читать — старые дела, кто когда помер и от чего. Я ему их носил, я тогда письмоводителем был, двадцати трёх лет. Он мне однажды сказал: «Спиря, я тут ненадолго, я тут на год, они мне обещали».

Он замолчал.

— Сколько он пробыл? — спросил Ремизов.

— Одиннадцать лет, — сказал Спиридон Тихонович.

В печи стрельнуло.

— А потом?

Старик посмотрел в огонь.

— А потом в один день его не стало, и приехали из Гильдии, и забрали из управы четыре короба дел, которые он читал. И велено было о нём не поминать. — Он поднял глаза. — Не запрещено, заметьте. Велено не поминать. Это, молодой человек, разные вещи, и вторая крепче.

Ремизов не сразу нашёл голос.

— Он умер?

— Не знаю, — сказал старик. — Мне было тридцать четыре года, и я не спросил.

Он помолчал.

— Вам сейчас сколько?

— Тридцать четыре.

— Ну вот, — сказал Спиридон Тихонович Кулага. — А вы спросили.

Он пошевелил пальцами, и Кулага-младший тут же подвинул ему кружку с водой, и по этому движению было видно, что он делает это сорок лет.

— Одно я вам скажу напоследок, а больше ничего не знаю, — сказал старик, отпив. — Он у меня раз спросил, есть ли в управе дела за прежние годы, до пожара. Я говорю: есть, в подвале, только их никто не разбирал. А он говорит: и не разбирайте.

— Почему?

— Не объяснил. — Спиридон Тихонович поставил кружку. — Но глядел при этом так, как вы сейчас глядите.

Ремизов встал.

— Спиридон Тихонович. Спасибо.

— Не за что. — Старик посмотрел на него снизу вверх. — Вы, молодой человек, поосторожнее с ними. Не с чародеями — они что, они служащие. Вы с обещаниями поосторожнее.

— С какими обещаниями?

— С теми, которые «на год», — сказал старик. — Тимофей Карлович одиннадцать лет прожил на слове «на год». И умер, я так думаю, всё ещё на нём.

В санях, на обратном пути, оба долго молчали.

— Одиннадцать лет, — сказал наконец Кулага.

— Одиннадцать.

— Андрей Ильич, вы ведь понимаете, что это ничего не доказывает. Может, он и вправду уехал. Может, его и вправду вернули, а батюшка просто не знал.

— Понимаю, — сказал Ремизов.

— Ну и хорошо.

— И ещё я понимаю, — сказал Ремизов, глядя на проплывающие мимо тёмные заборы, — что у Гильдии есть четыре короба дел, забранных из этой управы пятьдесят четыре года назад. И что мне про них никто никогда не говорил.

Глава десятая

Коллегию собрали через неделю, в зале наместничества, и народу пришло больше, чем ожидали, потому что по городу разнеслось, будто начальник сыска будет судиться с казённой верфью.

Судиться никто не собирался. Читали дело.

Наместник читал сам, стоя, и читал долго: приход, расход, четыре записи о найденном, показания возчика Прокопа, опись поднятого со дна с семью подписями.

Потом он перевернул лист и сказал:

— Приложение третье. Обстоятельства смерти работника артели Кузьмы Тихого, речного разряда, второй ступени.

В зале зашевелились.

— «В ночь на второе груденя сего года на льду реки Стрежь в двухстах шагах от Нижней пристани обнаружено тело работника артели, состоявшего при пристани двадцать два года. Дознанием установлено, что смерть последовала от удара тяжёлым плоским предметом, нанесённого на причале, и что тело было перемещено на лёд с целью представить смерть последствием несчастного случая. Установлено также, что перемещение произведено подрядчиком казённой поставки Балахниным А. К. единолично, при помощи дровней, в сапогах убитого, надетых поверх собственных...»

Он читал ровно, не поднимая голоса, и в зале постепенно делалось очень тихо.

— «...Побудительной причиной послужило то обстоятельство, что убитый четырежды за осень поднял со дна реки казённое железо и четырежды доставил его на причал, полагая, что возвращает хозяину утраченное».

Наместник опустил лист.

— Статьи для этого в законе нет, — сказал он. — Взыскание с виновного в пользу артели — восемьдесят рублей. Приложение оглашено. Прошу занести в протокол дословно.

Секретарь застучал пером.

Кто-то в третьем ряду сказал вполголоса — не громко, но в такой тишине это услышали все:

— За нелюдя-то восемьдесят.

Тучков-Заречный посмотрел в ту сторону.

— За человека, — сказал он, — по этому делу вышло четыре тысячи двести. Столько стоило железо. Я оглашаю обе цифры вместе, господа, чтобы вы их запомнили рядом.

* * *

Балахнина Ремизов видел ещё раз, в остроге, перед отправкой.

Подрядчик был спокоен и, кажется, даже отдохнул.

— Восемь лет, — сказал он. — За кражу. Могло быть двенадцать.

— Могло.

— А за него — ничего. — Балахнин посмотрел на Ремизова с любопытством. — Вас это мучает?

— Мучает.

— Напрасно. — Подрядчик пожал плечами. — Я вам объясню, как это устроено, вы человек не здешний, вам простительно не понимать. Я платил ему одиннадцать рублей в месяц. Одиннадцать. Артель платила подушное, я платил жалованье, он таскал мешки и нырял. Всё как у людей. И знаете, чего между нами не было ни одного дня за четыре года?

— Чего?

— Разговора, — сказал Балахнин. — Ни единого. Я ему говорил: спустись, достань. Он спускался и доставал. Я не знал, где он живёт, есть ли у него кто-нибудь, сколько ему лет. Мне это в голову не приходило.

Он помолчал.

— А если бы пришло, — сказал он, — я бы, может, и спросил, ходят они по льду или нет. И тогда бы вы меня не поймали.

Ремизов встал.

— Вы ошибаетесь, Аверьян Кузьмич.

— В чём?

— Если бы вы у него хоть раз что-нибудь спросили, — сказал Ремизов, — вы бы его не убили.

* * *

Дело подшили в четверг.

Гринька писал опись листов, высунув язык, а Кулага сидел рядом и проверял нумерацию — работа, которую он тридцать один год делал не глядя, а теперь делал внимательно.

— Двести шестнадцать листов, — объявил писец. — Ваше высокородие, а это много или мало?

— Это порядочно.

— А по делу Мошнина было девяносто.

— Значит, растём.

В управу заглянул Фомич, поздоровался со всеми и остановился у стола.

— Я, ваше высокородие, мимо шёл.

— Разумеется.

Квартальный положил на стол свою книжечку — потрёпанную, со следами пальцев.

— Тут вот какое дело. У нас на взвозе в лабазе замок сорвали. Я, как вы учили, сперва след посмотрел, а уж потом полез. — Он полистал. — И там, знаете, шаг короткий. Двадцать один вершок. А след большой, тринадцать.

В управе стало тихо.

Кулага очень медленно отложил перо.

— Кондратий Фомич, — сказал Ремизов. — Вы понимаете, что вы сейчас сказали?

— Понимаю, — сказал Фомич не без гордости. — Я, ваше высокородие, теперь эту вашу штуку с чужими сапогами до самой смерти не забуду. Я и Сазонову рассказал, а он говорит: я, говорит, сам при том опыте был, я задом наперёд сто шагов прошёл.

— Он про это уже трижды рассказывал в трактире, — заметил Кулага.

— Четырежды, — сказал Фомич. — Я один раз слушал.

* * *

Дома его ждал скандал.

— Шубу, — сказала Степанида, едва он вошёл. — Новую. Не эту вашу шинель, а шубу. Я мужика знаю, он привезёт крытую, за девятнадцать рублей.

— У меня жалованье сорок.

— А у вас лёгкие одни, — отрезала кухарка. — Шинель ваша казённая, она для сухого. Вы в ней в прорубь ходили.

— Один раз.

— Одного и хватило.

Она поставила перед ним щи и села напротив, подперев щёку, — это была новая привычка, появившаяся на второй неделе, и Ремизов до сих пор не понимал, как к ней относиться.

— Вы ешьте, — сказала Степанида. — Я вам ещё вот что скажу. Тут ко мне на прошлой неделе Марфа Лукинична заходила, с Свечного которая.

— И что?

— Дом продали. Хозяйка с дочерью в Заречье съехали, дом купил какой-то заводчик.

Ремизов положил ложку.

— А печь в кабинете?

— А я вот и спросила, — с торжеством сказала кухарка. — Я, говорю, Марфа, ты новым хозяевам про печь-то сказала? Она говорит: сказала. Топить велено ежедневно, записка на столе лежала, они по ней и делают.

— Хорошо.

— Чего же хорошего, — вздохнула Степанида. — Дом чужой, люди чужие. А велено — и топят. Так и живём.

Она встала убирать.

— Вы, барин, доедайте. Вам завтра опять на реку.

* * *

Доску повесили в воскресенье.

Управа благочиния отказала во второй раз, и артель повесила сама — дубовую, в аршин, на стене конторы, со стороны реки, чтобы видно было со льда.

Резал буквы Егор Лапоть, потому что грамотных в артели было четверо, а руки были у него.

Имён вышло девятнадцать. Восемь человеческих и одиннадцать речных, и рядом с каждым — год, и больше ничего.

Наверху староста вырезал: «АРТЕЛЬ НИЖНЕЙ ПРИСТАНИ. СВОИ».

— Одно слово, — сказал он Ремизову. — Больше не придумал. У нас в благочинии сказали: доска для людей. Ну я и написал не «люди». Я написал «свои».

Митяй стоял в стороне, у самой воды.

— Ваше высокородие.

— Что?

— Мне артель дала жалованье Кузьмино за месяц, — сказал омутник. — Одиннадцать рублей. Я не знаю, что с ними делать. У нас денег не носят.

— Отдай Лаптю. Пусть пойдёт на доску.

Митяй посмотрел на доску, потом на него.

— Я тогда ещё одно спрошу. Вы меня в бумагу вписали?

— Вписал. Свидетелем. Митяй, речного разряда, при Нижней пристани.

— Митяй Кузьмин, — сказал омутник.

— Что?

— Впишите: Митяй Кузьмин. Мы фамилию по нраву берём. — Он повернулся к воде. — Мне такая по нраву.

* * *

В понедельник в управу пришли двое.

Первым был весовщик Лукич, в нарукавниках, с артельной книгой под мышкой, — принёс копию строки, написанной печатными буквами, заверенную старостой и им самим.

— Я подумал, — сказал он, — пущай в деле лежит. Мало ли что с книгой станется.

Ремизов взял листок.

«Спускался ночью, видел, кто кладёт. Кузьма».

— Лукич. Отчего вы мне это не принесли сразу?

— Так вы не спрашивали, — сказал весовщик. — Я, ваше высокородие, тридцать лет пишу и тридцать лет знаю: покуда не спросят, не суйся. — Он потоптался. — А теперь вот подумал, что зря знаю.

Вторым пришёл Прокоп, возчик, и стоял в дверях, не проходя.

— Меня судить будут?

— Будут. Пособничество по краже. Год, может, полтора.

bannerbanner