Читать книгу Ремизов. Сыскная управа (Сборник рассказов) (Александр Фрост) онлайн бесплатно на Bookz
Ремизов. Сыскная управа (Сборник рассказов)
Ремизов. Сыскная управа (Сборник рассказов)
Оценить:

4

Полная версия:

Ремизов. Сыскная управа (Сборник рассказов)

Александр Фрост

Ремизов. Сыскная управа (Сборник рассказов)

КНИГА ПЕРВАЯ. ДОМ ПОД ОБВОДОМ. Глава первая

Обвод был цел. Никто не входил и не выходил.

В дверь били так, будто дом уже горел.

Ремизов сел на койке и обнаружил, что заснул в рубахе. Третью неделю подряд он засыпал в рубахе. Казённая квартира на Мытной досталась ему вместе с должностью: голые стены, стол под окном, шкаф с чужой посудой и печь, которую надо топить с вечера, а он всё забывал.

— Андрей Ильич! — Голос за дверью сорвался на петуха. — Андрей Ильич, беда!

— Иду.

Он открыл. На площадке, приплясывая от холода, стоял Гринька Осташев, писец Сыскной управы, в шинели поверх ночной рубахи и без шапки. Волосы у него торчали во все стороны, как у человека, которого разбудили тем же способом, каким он только что будил начальника.

— Убийство, — выпалил Гринька. — На Свечном взвозе. Тихомир Спиридонович уже там, велел вас поднять и сказать...

Он запнулся.

— Что сказать?

— Сказать, чтоб вы поторопились, пока они всё не затоптали. — Гринька виновато моргнул. — Он другими словами сказал.

— Догадываюсь.

Ремизов взял шинель. За три недели он выучил про этот город немного, но одно усвоил твёрдо: если Кулага передаёт, что надо торопиться, — значит, торопиться поздно.

На улице стояла та серая муть, которая в листопаде считается здесь утром. Свечной взвоз шёл от реки вверх, к богатой стороне, и весь состоял из каменных домов, поставленных вплотную, боком друг к другу. Извозчик, поднятый среди ночи, правил так, словно вёз не начальника сыска, а недоразумение.

— Кто убитый? — спросил Ремизов.

— Мошнин, — сказал Гринька с придыханием. — Аникей Гаврилович. Старший смотритель Податной палаты.

— Крупная птица?

— Так у него полгорода в недоимках ходит! — Гринька всплеснул руками и чуть не свалился с сиденья. — То есть ходило. Ой.

— Записывай, — сказал Ремизов. — Число, час, откуда узнали, кто сообщил. Всё, что произошло без нас.

— Так это ж в дело потом писать, из показаний, — растерялся Гринька.

— В дело потом. А сейчас — себе. Пиши.

Писец вытащил книжечку и, подпрыгивая вместе с пролёткой, начал царапать карандашом. Ремизов смотрел, как за окном проплывают фонари — здешние, гильдейские, с ровным холодным светом, который не мигал и не коптил. Он до сих пор не мог заставить себя признать, что они не электрические.

* * *

Дом номер восемь по Свечному взвозу был из тех, что строят, чтобы соседи считали окна.

У крыльца толпились человек тридцать: дворники с соседних домов, бабы в платках, мальчишки на заборе. Квартальный надзиратель Фомич, круглый и мокрый от усердия, разводил руками, никого не пуская и никого не прогоняя.

А во дворе, у поленницы, на коленях в грязном снегу стояли четверо.

Ремизов вышел из пролётки и остановился.

Их связали одной верёвкой, продев её между локтями: кухарка, пожилая, с распущенными от возни волосами; лакей, парень лет двадцати, с разбитой губой; ключница в тёмном платье; и совсем старик, дворник, который, кажется, не понимал, где находится, и всё пытался поклониться.

— Это что? — спросил Ремизов.

— Поголовный привод, ваше высокородие, — с готовностью отрапортовал Фомич. — Как положено. Дом был под обводом, посторонним ходу нет, стало быть, кто в доме — тот и виноват. Всех и взяли, до выяснения.

— До какого выяснения?

— Так до признания же. — Квартальный посмотрел на него ясными глазами. — Обыкновенно к обеду сознаются. Не все, конечно. Кто-нибудь один.

От поленницы отделилась сутулая фигура в потёртой шубе. Тихомир Спиридонович Кулага, подьячий управы, шёл к ним неторопливо, руки за спину, с лицом человека, который тридцать лет наблюдает одно и то же и уже перестал по этому поводу расстраиваться.

— Доброго утречка, Андрей Ильич, — сказал он. — Я вам говорил, что вы опоздаете.

— Развязать, — сказал Ремизов.

Наступила тишина. Фомич моргнул.

— Кого?

— Всех четверых. Развязать, в дом не пускать, посадить в кухню, дать воды. Каждого отдельно от других. Не разговаривать между собой.

— Ваше высокородие... — Квартальный оглянулся на толпу, будто ища поддержки. — Так ведь разбегутся.

— У вас во дворе шесть человек с ружьями. Куда они разбегутся, по крышам?

— Обычай такой, — с достоинством сказал Фомич.

— Обычай, — согласился Ремизов. — Развязывайте.

Кулага сплюнул в снег, повернулся к городовым и сказал негромко и буднично:

— Слыхали? Развязывайте, ребята. Начальник управы велит. Он у нас из другого мира, ему оттуда видней.

Городовые засмеялись — не зло, а как смеются понятной шутке, — и пошли развязывать.

Ремизов уже привык: приказ, над которым посмеялись, всё равно исполняют.

— Тихомир Спиридонович. Кто в доме был ночью?

— Эти четверо да сам покойник, — сказал Кулага. — Хозяйка с дочерью третий месяц в Заречье, у сестры. Гостей не было.

— Кто нашёл?

— Ключница. В шестом часу пошла печи затапливать, глянула — дверь кабинета настежь, а он в кресле.

— А обвод?

Подьячий поднял на него глаза, и в них впервые за утро появилось что-то, кроме вежливой скуки.

— А вот тут, Андрей Ильич, самое любопытное. Обвод был поставлен с вечера и снят при мне, в половине седьмого. Целый. Ни щёлочки.

* * *

Про гильдейский обвод Ремизову рассказали в первую же неделю, между делом, как рассказывают приезжему про расписание конки. Ставится на ночь: чародей проводит по притолокам и подоконникам, произносит слово, и до рассвета в дом нельзя войти и из дома нельзя выйти. Никому. Ни человеку, ни нелюдю, ни бумаге в щель. Снимает хозяин своим словом или тот чародей, что ставил. Стоит сорок рублей в год, и потому на Свечном взвозе он в каждом втором доме, а в нижней части города — ни в одном.

Ремизов в обвод не верил. Вслух он этого не говорил — выучил, что тут это звучит примерно как «я не верю в пятницу». Но верить в замок, который нельзя ни осмотреть, ни разобрать, ни попробовать вскрыть, он не собирался.

В сенях пахло воском и остывшим угаром. Он поднялся по лестнице, отсчитывая ступени — четырнадцать, — и остановился на пороге кабинета.

Комната была большая и убранная с той тщательностью, какая бывает у людей, покупающих обстановку по описи. Тяжёлый стол, конторка, шкаф с картонными коробами, ковёр. Два окна на взвоз, шторы задёрнуты. Лампа на столе догорела до сухого фитиля.

Аникей Гаврилович Мошнин сидел в кресле у стола, немного откинувшись, и со стороны казалось, что человек задремал над бумагами. Ремизов постоял, глядя на него, и почувствовал знакомое — то, что не проходит ни за двенадцать лет, ни при переезде в другой мир: короткую пустоту в груди, будто на секунду отключили звук.

Потом он снял шинель, повесил на дверную ручку и сказал:

— Никто не входит. Гринька, встань в дверях. Тихомир Спиридонович, лекарь где?

— Тут я, — отозвались из-за спины.

Городской лекарь Штоф был высок, худ и мрачен, как человек, которого много лет подряд будят раньше, чем он рассчитывал.

— Я осмотрел, — сказал он. — Часа четыре как. Может, пять. Следов борьбы нет. Крови нет. Ни удара, ни удавки. По всему — сердце.

— По всему?

— По всему, что видно. — Штоф пожал плечами. — Ему пятьдесят два, он весил как две меня, и в Податной палате у него была должность, от которой у людей и в тридцать сердце садится. Я бы написал: скоропостижно.

— Напишите пока ничего, — сказал Ремизов.

Лекарь посмотрел на него с интересом.

— Так ведь квартальный уже поголовный привод объявил.

— Квартальный объявил, что тут убийство. Вы говорите, что тут сердце. Кто-то из вас ошибается, и мне бы хотелось знать кто, прежде чем на кухне начнут сознаваться.

Он присел на корточки у кресла и стал смотреть.

Он смотрел долго, дольше, чем всем в комнате казалось нужным. На башмаки покойного — домашние, мягкие, чистые. На ковёр перед креслом. На стол: чернильница закрыта, перо сухое, стопка бумаг ровная, придавлена медным грузиком. На стакан с водой у локтя — полный на две трети. На лампу.

— Гринька. Бумагу, карандаш. Черти комнату.

— Как — черчу? — испугался писец.

— Сверху. Как будто ты птица и смотришь вниз. Стол сюда, кресло сюда, окна отметь, дверь отметь. Где что лежит — отметь. Потом сочтёшь шаги от двери до стола и подпишешь.

Гринька приоткрыл рот. Кулага в дверях крякнул.

— Это вроде обвода будет? — благоговейно спросил писец. — Комнату обводим, чтоб она, значит, при нас осталась, как была?

— Это, — сказал Ремизов, — чтобы через два месяца в суде я мог сказать, где стоял стакан, а не вспоминать.

— Обводим комнату, — понимающе кивнул Гринька и начал чертить.

Ремизов не стал спорить. За три недели он выучил ещё и это: пусть называют как хотят, лишь бы делали.

Он поднялся, подошёл к первому окну, отодвинул штору. Шпингалет закрыт, на подоконнике ровный слой пыли — нетронутый, без смазанного следа, какой оставляет всякая рука. Второе окно то же. Печная дверца в углу — холодная, зола слежалась.

— Тихомир Спиридонович. Кроме двери и окон — как отсюда можно выйти?

— Никак, — сказал Кулага. — Стены каменные, дом в два кирпича. Труба — печная, в неё кошка не пролезет. Пол над сенями, потолок под чердаком, чердак заперт снаружи на замок, замок цел, я смотрел.

— То есть остаётся дверь.

— Остаётся дверь. — Подьячий развёл руками. — А на двери был обвод, и обвод был цел. Оттого квартальный и взял домашних, и, между нами говоря, Андрей Ильич, взял их правильно. По здешнему разумению правильно, — прибавил он, поймав взгляд. — Я же не говорю, что верно.

Ремизов вышел на площадку и остановился перед дверью кабинета.

Он осматривал её минут пять. Провёл пальцем по притолоке, по косяку, присел и заглянул в щель между дверью и полом — щель была широкая, в два пальца, старая дверь просела. Потом попробовал петли, потом замок — обычный, врезной, ключ торчал изнутри.

— Ключ был в двери? — спросил он, не оборачиваясь.

— В двери, — подтвердил Кулага. — С той стороны. Ключница сама сказала: дверь настежь стояла, а ключ в скважине изнутри.

— Настежь, — повторил Ремизов.

— Настежь.

— А зачем человек, сидя один в доме под обводом, запирает кабинет изнутри на ключ?

Кулага помолчал.

— Затем, — сказал он наконец, — что и в доме под обводом ему было кого бояться.

* * *

К полудню Сыскная управа выглядела так, будто в ней случился пожар и все спасали бумаги.

Управа занимала второй этаж углового дома на Приказной, над лавкой готового платья: три комнаты, шесть столов и печь, которая топилась исправно, — единственное во всём городе, что топилось исправно.

— Наместник прислал, — сказал Кулага, кладя на стол пакет.

Ремизов сломал печать.

Светлейший наместник Стрежня Аполлинарий Егорович Тучков-Заречный извещал начальника Сыскной управы, что смерть старшего смотрителя Податной палаты произвела в городе беспокойство, что Податная палата в лице своих служащих требует скорейшего удовлетворения, а также что дело надлежит закончить **в три дня**, дабы не длить толков.

Ниже, другой рукой и помельче, было приписано: «При затруднении держаться поголовного привода. Способ испытанный».

— Испытанный, — сказал Ремизов.

— А что вы хотите. — Кулага сел напротив, вытянув ноги. — В прошлом году на Кожевенной купца зарезали, так за два дня управились. Дворника взяли, дворник сознался.

— А зарезал кто?

— А кто ж его знает, — сказал подьячий. — Дворник же сознался.

Он сказал это без вызова, как говорят о погоде, и Ремизов понял, что старик его проверяет. Третью неделю, каждый день, и будет проверять дальше.

— Тихомир Спиридонович. У нас четверо в кухне. Что мы про них знаем?

— Кухарка Степанида, при доме одиннадцать лет. Ключница Марфа Лукинична, семь. Дворник Ерофей, старик, глух на левое ухо. Лакей Прошка, взят весной, до того служил в трактире, откуда его выгнали за нескромность. — Кулага загнул четвёртый палец. — Прошку и возьмут. По разумению квартального он самый подходящий: молодой, чужой, губа разбита.

— Губа откуда?

— С вечера подрался на Свечном же, у ворот, с приказчиком. Полдюжины свидетелей, я уже спросил.

Ремизов посмотрел на него.

— Вы спросили. До меня.

— Я тридцать лет в управе, Андрей Ильич, — невозмутимо сказал Кулага. — Я и без ваших чертежей знаю, что первым делом спрашивают про разбитую губу.

— Тогда почему вы этого не сказали квартальному?

— Так квартальный не спрашивал.

В дверях возник Гринька с чертежом, разложил его на столе, придавил чернильницей и отступил на шаг, светясь.

Чертёж был кривой, но всё стояло на месте: и стол, и кресло, и оба окна, и стакан, и лампа. Внизу писец аккуратно вывел: «Обвод комнаты покойного Мошнина А. Г., чертил Осташев Г., шагов от двери до стола — одиннадцать».

— Одиннадцать, — сказал Ремизов. — Хорошо. Пиши дальше. Список: кто в городе имел к Мошнину дело за последний год. Недоимщики, откупщики, поставщики, всё, что найдёшь в Податной палате. И отдельно — кто у него в доме бывал.

— Так это ж будет... — Гринька побледнел. — Это ж полгорода.

— Значит, будет полгорода. Начнёшь с тех, кому он на этой неделе портил жизнь.

Писец умчался.

— Три дня, — напомнил Кулага.

— Знаю.

— И заключение из Гильдии я запросил, как вы велели. По обводу.

— Когда будет?

Подьячий посмотрел на дверь.

— Судя по всему, уже.

* * *

Милава Ратмировна вошла без стука, как входят люди, которым стучать не по чину.

Она была лет сорока, сухая, прямая, в тёмном платье с гильдейским шитьём по вороту — двойная линия, замкнутая в кольцо. За три недели Ремизов не видел, чтобы она хоть раз торопилась.

— Заключение, — сказала она, кладя лист на стол. — Обвод на доме номер восемь по Свечному взвозу поставлен девятого листопада в шесть часов пополудни, снят десятого в шесть тридцать утра. Ставил и снимал чародей второй ступени Верещага, при свидетелях. Обвод был цел.

— Что значит «цел»?

— Что он не был снят, не был разорван и не был обойдён.

— Откуда это известно?

Милава Ратмировна посмотрела на него так, как смотрят на человека, спросившего, откуда известно, что вода мокрая.

— Оттуда, что если обвод обойти, он гаснет. Он не гаснул.

— А если его обойти так, что он не гаснет?

— Тогда это не обход, — сказала она. — Тогда это что-то другое.

Ремизов помолчал. За окном по Приказной прогромыхала конка.

— Милава Ратмировна. Скажите прямо: ваше заключение означает, что убийца был в доме?

— Моё заключение означает, — ровно ответила она, — что через обвод в ту ночь никто не входил и не выходил. Что оно означает для вашего дела, вам виднее. Меня приставили помогать, а не гадать.

— Тогда помогите. Мне нужен ваш Верещага. Сегодня.

— Он занят.

— Мне нужен ваш Верещага сегодня, — повторил Ремизов, — потому что послезавтра в этой управе лакей Прошка сознается в том, чего не делал, и вот это уже будет означать кое-что и для вас.

Она чуть подняла брови. Не рассердилась — отметила.

— Я передам, — сказала она. И, уже у двери, не оборачиваясь: — Вы спрашивали на прошлой неделе, обращались ли в Гильдию с обратным переходом.

Ремизов медленно поставил стакан.

— Спрашивал.

— Мне велено вам ответить. Обратный переход возможен в основании. Никем и никогда не делался.

Дверь закрылась.

* * *

Вечером он вернулся на Мытную, растопил печь с четвёртой спички и сел к столу с чертежом Гриньки.

Одиннадцать шагов от двери до стола. Стакан на две трети. Ключ изнутри. Дверь настежь. Пыль на подоконниках нетронута. Щель под дверью в два пальца.

«Возможно в основании. Никем и никогда не делался».

Он поймал себя на том, что уже полчаса читает одну и ту же строчку, и отложил лист.

За окном шёл мелкий снег, косой, при гильдейском фонаре видно было каждую крупинку. Ремизов растёр лицо ладонями и вдруг остановился.

Правая рука. Мизинец, сломанный на третьем году службы и сросшийся неровно, — тот самый, который двенадцать лет подряд начинал ныть за сутки до снега. Он ныл всегда. На него можно было ставить деньги, и в отделе ставили.

Ремизов согнул палец, разогнул. Пошевелил.

Ничего.

Он посидел, глядя на руку. Потом решил, что дело, надо думать, в здешнем воздухе, встал и пошёл топить печь заново, потому что она успела погаснуть.

Глава вторая

Допрашивать в кухне было неудобно, но Ремизов настоял.

— В управу бы их, — говорил Фомич, топчась в дверях. — В управе оно способнее. Там и стол, и решётка.

— Здесь способнее.

— Чем же?

— Тем, что они помнят эту кухню, — сказал Ремизов. — Человек в знакомом месте вспоминает больше. В управе он вспоминает только про решётку.

Квартальный посмотрел на него с тем выражением, с каким смотрят на приезжего, объясняющего, как правильно солить капусту. Но ушёл.

Ключницу звали Марфа Лукинична. Она села на край табурета, положила руки на колени и стала смотреть в стену.

— Марфа Лукинична, вы не под подозрением, — сказал Ремизов.

— Все под подозрением, — ровно ответила ключница. — Так заведено.

— Не у меня. Расскажите с вечера. С того часа, как обвод поставили.

Она рассказывала долго и подробно, и Ремизов не перебивал, только изредка возвращал назад: «а до этого?», «а в котором часу?», «а кто при этом был?». Гринька в углу писал, высунув язык.

Картина складывалась обыкновенная. В шесть пришёл чародей Верещага, прошёл по притолокам, сказал слово и ушёл; за это ему дают на чай двугривенный, а он не берёт, потому что гильдейским не положено, и всякий раз этот двугривенный возвращается в дом обратно. В седьмом часу барин ужинал один. В восьмом поднялся в кабинет и велел его не беспокоить. В десятом Степанида ушла спать, в одиннадцатом — сама Марфа. Прошка вернулся с улицы поздно, с разбитой губой, за что был обруган. Дворник Ерофей спал в своей каморке при сенях и, как всегда, ничего не слышал, потому что глух.

— Хорошо, — сказал Ремизов. — Теперь про кабинет. Печь там кто топит?

Ключница впервые за весь разговор подняла глаза.

— Так не топим мы её.

— Как — не топим?

— Дымит она, — сказала Марфа Лукинична. — С прошлой недели задымила. Затопили в первый раз — полкомнаты дыму, барин раскашлялся, велел загасить. На другой день опять пробовали, то же самое. Он и сказал: не топить, покуда трубочиста не позовём.

Ремизов помолчал.

— Сколько дней не топили?

— Девятый, — не задумываясь ответила ключница. — С третьего числа.

— А трубочист?

— Обещался прийти во вторник. Не пришёл. Они всегда так.

— В комнате было холодно?

— Холодно, — сказала она. — Я ему грелку носила под ноги и плед. Он серчал, а брал.

* * *

Степанида, кухарка, оказалась женщиной, для которой всякий вошедший в кухню человек прежде всего голоден, а уже потом начальник сыска.

— Да вы садитесь, батюшка, садитесь, — приговаривала она, двигая к нему миску. — С утра ведь на ногах, я видела. Щи вчерашние, а вчерашние-то они и лучше.

— Степанида, я спросить хотел.

— Так спрашивайте, кто ж вам мешает. Вы ешьте и спрашивайте.

Он поел. Это оказалось разумнее, чем спорить, и, кроме того, за одиннадцать лет при доме кухарка знала о нём больше, чем ключница, — потому что ключница знала порядок, а кухарка знала людей.

— Барин последнее время какой был?

— Плохой, — сказала Степанида, гремя ухватом. — Совсем плохой. Не ел ничего, гонял всех. И спал худо.

— Отчего худо?

— Так шумит у него.

Ремизов отложил ложку.

— Что шумит?

— В стене шумит. — Она обернулась, вытирая руки. — Он и мне жаловался, и Марфе. Ночью, говорит, скребёт кто-то, как мышь, только больше мыши. Марфа ему: барин, дом старый. А он серчал.

— С каких пор?

— Да с тех же, батюшка, — сказала кухарка, подумав. — Как печь задымила, так и заскребло.

* * *

Лакея Прошку он допрашивал последним и уже на улице, во дворе, потому что парень в кухне сидеть не мог — вскакивал и ходил.

— Не убивал я, — говорил он. — Ваше высокородие, не убивал. Мне-то с чего? Он мне жалованье платил.

— Я знаю, что не убивал.

Прошка остановился.

— Как знаете?

— Ты дрался у ворот в половине одиннадцатого, — сказал Ремизов. — При шести свидетелях. Вернулся, когда обвод стоял четвёртый час, и тебя впустили — значит, обвод снимали?

— Не снимали, — торопливо сказал лакей. — Я через чёрное крыльцо, там... — он осёкся.

— Там что?

Прошка посмотрел в сторону.

— Там обвод тоже стоит, — сказал он тихо. — Я до рассвета в дровянике просидел. В доме бы не заметили. Марфе не говорите, ваше высокородие, она меня со свету сживёт.

Ремизов постоял, глядя на него.

— То есть ночью тебя в доме не было вовсе.

— Не было.

— И ты молчал об этом полдня, пока тебя вязали.

— Так за дровяник-то тоже выгонят, — рассудительно объяснил Прошка.

* * *

Дворника Ерофея допрашивать было тяжело.

Он был очень стар, глух на левое ухо и, кроме того, твёрдо убеждён, что человек, задающий вопросы, непременно хочет его за что-нибудь наказать. Поэтому на всякий вопрос он сначала отвечал «виноват», а потом уже думал.

— Ерофей, я не про тебя спрашиваю.

— Виноват.

— Ты в ту ночь спал?

— Спал, — сказал дворник и тут же испугался. — Виноват.

Гринька в углу давился.

Ремизов зашёл с другой стороны — сел рядом, с правой руки, и заговорил не про ночь, а про двор: сколько дров, где поленница, когда чистят снег. Старик отвечал охотно; двор был его хозяйство, и про хозяйство он говорил без страха.

— А крышу кто чистит?

— Крышу? — Ерофей пожевал губами. — Крышу зимой я не лажу, ноги. Кровельщик по осени лазил, в листопаде ещё, до снега.

— Один?

— Один. Как всегда.

— А после него кто-нибудь на крыше был?

Старик задумался надолго.

— Голуби гремели, — сказал он наконец.

— Что?

— Голуби, — повторил дворник. — На той неделе, в ночь на четверг. Загремели на крыше, я и проснулся. Думал, коты. Утром вышел, глянул — снег на скате сбит, а следов нету, замело. Ну, думаю, голуби.

Ремизов не сразу ответил.

— В ночь на четверг, — сказал он. — Это второе число?

— Не знаю, батюшка, я числа не считаю. В ночь на четверг.

— А печь в кабинете задымила когда?

— В пятницу, — с готовностью сказал Ерофей. — В пятницу и задымила. Я ещё дров подкидывал, думал, дрова сырые.

Он посмотрел на Ремизова снизу вверх и на всякий случай добавил:

— Виноват.

* * *

В управе Гринька навалил на стол бумаг из Податной палаты столько, что стол перестал быть виден.

— Недоимщики, — торжественно объявил он. — За год. Я по алфавиту разложил.

— По суммам разложи.

— Так по алфавиту же красивее.

— По суммам, — сказал Ремизов. — И отдельно тех, кому Мошнин на этой неделе подписывал бумаги.

Писец завздыхал и полез разбирать заново. Кулага, сидевший у печи, наблюдал за этим с удовольствием человека, которому не надо разбирать.

123...7
bannerbanner