
Полная версия:
Маршал в чужом мундире 3. Чужая столица
Положение хуже, чем пишут в столице, и лучше, чем пишут в гостиных.
Дуров не разбит и разбит не будет: он опытен, зол и держит то, что можно держать. Но он отдал четыре узла и отдаст пятый, потому что фронт у него на треть длиннее наличных сил, а противник это знает и пользуется.
Я привёл двадцать девять вымпелов и ваших двенадцать выпускников. Выпускники хороши; за них отдельно благодарю, четверо уже командуют.
Сурам будем оборонять. Осада, по моей оценке, начнётся через пять-семь недель и продлится столько, сколько мы сумеем.
Теперь то, ради чего пишу, и прошу прочесть дважды.
Вы едете к столу. Я обязан сообщить вам цену вашего стола в единицах, понятных нам обоим.
Всякая неделя, на которую вы задержите противника на севере, стоит здесь двух-трёх вымпелов и одного удержанного рубежа. Всякая неделя, за которую ставка сможет снять с севера силы и перебросить их сюда, стоит вчетверо дороже.
Это не значит, что вы должны торговать быстрее. Это значит, что вы должны знать, чем платите за медлительность, — потому что вам этого никто не скажет: столица будет требовать результата, а не объяснять цену.
И вот моя личная просьба, единственная.
Не подписывайте ничего ради нас.
Вас будут этим давить. Вам будут писать, что Сурам держится, что положение критическое, что подпись нужна к такому-то числу. Всё это будет правдой. И всё-таки не подписывайте: мир, купленный ценой ваших трёх пунктов, — я их видел в вашем листе, мне показал ваш интендант с вашего же разрешения, — этот мир вернётся сюда через десять лет, и тогда осаждать будут не Сурам.
Я, как вы помните, считаю, что вы зря выпустили Обрехта, и мнения не переменил.
Но я, Дмитрий Александрович, за полгода на вашем театре понял одну вещь, которую формулирую здесь и больше повторять не буду: командующий, который платит за передышку тем, что нельзя вернуть, покупает не время. Он покупает следующую войну.
Держитесь.
М. Гурьев».
Я прочёл дважды, как он и просил, и оба раза остановился на предпоследнем абзаце.
Потом вызвал Пухова.
— Семён Семёнович. Лист, который я вам отдал на хранение.
Пухов не двинулся.
— Не отдам, господин командующий.
— Я его не прошу. Я хочу знать, кому вы его показывали.
— Вице-адмиралу Гурьеву, — продолжил Пухов. — Перед его отъездом, с вашего разрешения, данного при штабе двадцать восьмого числа: «ассистентов берите сколько нужно», а он спросил прямо, и я счёл, что это тот случай.
— Правильно счёл. Семён, а теперь я вам скажу то, ради чего вызвал, и прошу отнестись как к приказу, хотя это будет просьба.
— Слушаю.
— Через три-четыре месяца, — сказал я, — я приду к вам за этим листом. Не сегодня и не в дурную минуту: в дурную минуту я не приду, я себя знаю. Я приду с доводом.
Пухов смотрел на меня внимательно.
— Довод будет хороший. Он будет такой: Сурам в осаде, положение критическое, империи нужна передышка, и один пункт из трёх стоит того, чтобы его смягчить, потому что за ним стоят живые люди на западе. Всё в этом доводе будет правдой, Семён, — и цифры, и положение, и живые люди. Я не буду вам врать: я приду с настоящим доводом, и вы не сможете мне возразить по существу.
— И?
— И вы всё равно не отдадите. — Я встал. — Вот об этом я вас и прошу. Не спорить со мной — вы проиграете спор, я лучше умею. Просто не отдать.
Пухов помолчал.
— Господин командующий. Разрешите уточнить один случай. А если довод будет не про Сурам?
— То есть?
— То есть, — сказал Пухов ровно, — если довод будет про вашего брата.
В штабе было пусто; горела одна лампа над картой.
— Тогда тем более.
— Записал, — произнёс Пухов.
— Что вы записали, Семён?
— Разговор, — сказал Пухов и показал лист. — Я его сейчас же оформлю, датирую и приложу к вашему листу в тот же конверт, за своей подписью. Господин командующий, вы человек умный и через три месяца найдёте семь способов объяснить мне, что данная просьба относилась к другим обстоятельствам. Против этого есть только одно средство, и вы меня ему сами научили.
— Какое?
— Бумага, — сказал Пухов.
Про Сурам я в те месяцы знал больше, чем мне было полезно.
Суточные сводки — вещь коварная. В них нет ничего, кроме положения, потерь и наличия, и человек, читающий их изо дня в день о месте, где служит его брат, довольно быстро перестаёт видеть положение и начинает видеть только одну строку.
«Стерегущий-второй» появился в сводках впервые на сорок первые сутки — в перечне бортов, выделенных в отряд прикрытия транзитной ветки.
Второй раз — на шестьдесят вторые: «отряд прикрытия имел соприкосновение с силами противника, потерь нет».
Третий — на семьдесят девятые.
«...в ходе боя за узел Кемь-Западная эсминец „Стерегущий-второй“ получил повреждения носовой группы и вышел из строя на срок до двадцати суток. Потери экипажа: убитыми — четыре, ранеными — одиннадцать. Борт отведён на Сурам».
Фамилий в суточных сводках не бывает.
Я прочёл эту строку в пятом часу утра, потом сходил и умылся, потом вернулся и прочёл ещё раз, и ещё раз, и, когда в шестом часу зашёл Ольсен с обычным утренним докладом, обнаружил, что стою у карты западного направления, которая мне была совершенно не нужна.
— Господин командующий?
— Всё в порядке, капитан-лейтенант, — ответил я. — Докладывайте.
Ольсен доложил.
Через полтора часа я вызвал его снова.
— Ольсен. Вы вчера в сводке видели строку про «Стерегущий-второй»?
— Видел, господин командующий.
— Вы можете установить фамилии четверых убитых?
Ольсен молчал секунды три.
— Могу, — сказал он. — Через штаб флота, официальным запросом. Срок — от девяти до четырнадцати суток. — Он помолчал. — Или через нашего человека на Сураме, неофициально, за трое.
Я стоял и смотрел на карту.
Я отдал, наверное, тысячу приказов, каждый из которых стоил людям жизни, и ни разу не выяснял фамилий раньше, чем они приходили официальным порядком, потому что командующий, который начинает выяснять раньше и в обход, перестаёт быть командующим и становится частным лицом с эполетами.
— Официальным порядком, — добавил я. — Четырнадцать суток.
— Есть.
— И, Ольсен. — Он остановился в дверях. — Вы сейчас предложили мне обходной путь, и предложили, зная, что я его не возьму.
— Так точно, господин командующий, — отозвался Ольсен.
— Зачем?
— Затем, что если бы вы его взяли, — сказал Ольсен, — я обязан был бы доложить об этом начальнику штаба направления. Не по злобе. По должности.
Я поднял на него глаза.
— Занесите себе, капитан-лейтенант, — пояснил я. — Вы сейчас впервые в жизни проверили командующего, и проверили правильно. Через десять лет вы будете начальником аналитической при ставке, и вам это пригодится чаще, чем хотелось бы.
Фамилии пришли через тринадцать суток.
Николая Александровича Нахимова среди них не было.
Депеша Строева пришла на восемьдесят восьмые сутки и была самой откровенной из всех, что я от него получал.
«Нахимов.
До выезда девять недель. Пишу то, чего не напишу потом, потому что потом мы будем сидеть рядом и всякая моя записка станет частью дела.
Первое. Вы, вероятно, уже сообразили, зачем империя идёт к столу, но я скажу вслух, чтобы между нами не было недосказанного.
Мы идём торговать вашим севером.
Формально — переговоры о прекращении военных действий на всех театрах. Фактически ставка рассчитывает на другое: закрепить север, снять оттуда сорок-пятьдесят вымпелов и перебросить их на запад. Северное направление в этом расчёте — не победа, а актив, который можно обменять на время.
Второе. Вас включили в делегацию не за заслуги. Вас включили потому, что вы взяли Гердан и вывезли двести тысяч, а это единственный сюжет этой войны, который знают в двух миллионах домов. Ваше присутствие за столом делает наши требования по гуманитарной части неоспоримыми внутри страны: никто в империи не скажет, что Нахимов торгуется за угнанных из корысти.
То есть, Нахимов, вас взяли как документ. Я предпочитаю сказать вам это сам, чем дать вам догадаться на третьем заседании.
Третье, и вот тут — я.
Я семнадцать лет служу в имперском штабе и знаю, чего стоят наши комиссии. Я вошёл в эту делегацию сам, вопреки совету врачей и здравого смысла, по одной причине: я хочу, чтобы гуманитарная часть не была разменена. Вашего интенданта том у меня на столе четвёртый месяц, и я его читал целиком, все четыре тысячи семь имён — да, я знаю про шестьдесят одну строку и про приложение, и передайте ему, что это лучшее решение из возможных.
Четвёртое, о порядке. Глава делегации — не я и не вы: главой назначен человек от ведомства иностранных сношений, и он профессионал, чего нам обоим не хватает. Военное ведомство представляем мы двое. Гуманитарную часть веду я, по должности; вы ведёте её по существу, потому что это ваш том и ваши фамилии.
Разделение труда таково: я торгуюсь, вы стоите.
Заранее предупреждаю: вам это не понравится, потому что торговаться я буду и буду делать это гадко. Терпите. Всякий стол, где одна сторона только стоит, кончается ничем; всякий, где только торгуются, кончается позором. Нужны оба.
Пятое и последнее, из области того, что я обычно не пишу.
Ваш брат на Сураме. Я это знаю, я подписывал вам сводки. Нахимов, я потерял сына в предыдущую кампанию — вы этого не знали, об этом мало кто знает, — и я четыре месяца читал сводки, как вы сейчас. Это ничему не помогает, но и не мешает; просто имейте в виду, что за столом рядом с вами будет сидеть человек, который в этой части вас понимает и не станет об этом говорить.
Встречаемся на границе, на узле Тарм, через девять недель.
Строев».
Я прочёл это трижды и, дочитав в третий раз, сделал то, чего не делал ни разу за три года: сел и написал ответ не сразу, а через сутки.
Ответ вышел в четыре строки.
«Ваше высокопревосходительство.
Принято к сведению всё, включая то, что я — документ. Возражений не имею: документом я работаю третий год и знаю, что это самая надёжная должность на войне.
Разделение труда принимаю. Торгуйтесь. Я буду стоять.
Об одном прошу заранее: когда вы соберётесь разменять что-нибудь из моих трёх пунктов — а вы соберётесь, потому что торгуетесь по должности, — скажите мне об этом до заседания, а не во время. Не для того, чтобы я вам помешал. Для того, чтобы я не узнал об этом одновременно с противником: они это увидят по моему лицу, и тогда вы потеряете больше, чем выторгуете.
Нахимов».
За неделю до отъезда Ольсен принёс сводку, которую я потом вспоминал весь следующий год.
«Западное направление. Противник вышел к внешнему обводу узла Сурам. Начато развёртывание осадных сил. Транзитное сообщение с узлом прервано по трём веткам из четырёх».
Осада началась.
Я собрал штаб и объявил обстановку сам, потому что до отъезда оставалось семь суток и потому что молчать об этом было нельзя.
— Господа. На западе началась осада Сурама. По оценке штаба флота, узел продержится от восьми недель до четырёх месяцев.
Штаб слушал.
— Теперь то, что касается нас. Через семь суток я уеду за стол в чужую столицу, и всё это время у меня за спиной будет осаждённый узел, а в столице — люди, которые будут требовать результата к сроку. Я обязан сказать вам, как я намерен с этим обходиться, чтобы вы знали и, если понадобится, напомнили.
— Слушаем.
— Первое, — добавил я. — Я не буду торопиться. Ни на одном заседании, ни по одному пункту. Всякая уступка, сделанная ради ускорения, есть уступка, сделанная бесплатно: противник за неё ничего не отдаёт, потому что видит, что мы спешим.
— Второе. Я не буду скрывать от них, что мы спешим, — потому что они это знают. Сурам осаждён, об этом пишут все нейтральные издания. Скрывать очевидное — значит выглядеть глупо, а выглядеть глупо за столом дороже, чем выглядеть слабым.
— Третье. — Я помолчал. — Третье, господа, лично. У меня в Сураме брат. Об этом знают все присутствующие, потому что я запрашивал сводки открыто, через штаб, а не в обход. Так вот: если кто-нибудь из вас в ближайшие месяцы заметит, что мои решения начали учитывать это обстоятельство, — вы обязаны сказать мне об этом в лицо, и я это приму. Захар, на вас это в первую очередь.
Бурый взглянул на меня своим обычным спокойным взглядом.
— Скажу, ваше благородие, — сказал он, по старой привычке употребив прежнее обращение, и я его не поправил.
Марфа Игнатьевна пришла в тот вечер и, поставив кружку, сказала одно:
— Осада?
— Осада, Марфа Игнатьевна.
— Это долго, — заметила она. — Это, Митенька, месяца на три, а то и на пять. Я под Кемью в осаде сидела, при госпитале, знаю. — Она помолчала. — Ты вот что. Ты, как поедешь, ты сводки эти читай раз в неделю, а не каждый день.
— Не смогу.
— Знаю, что не сможешь, — сказала Марфа Игнатьевна. — Я тебе не приказываю, я тебе говорю, как надо. Разница есть. — Она забрала кружку. — А не сможешь — так хоть читай их с утра, а не на ночь. Утром прочтёшь — день отработаешь. На ночь прочтёшь — не уснёшь, а назавтра будешь с ними за столом сидеть дурной, и они это увидят.
Я посмотрел на неё.
— Марфа Игнатьевна, за две жизни у меня было три учителя. Вы четвёртая, и вы единственная, кто ни разу не сказал ничего, что оказалось бы неправдой.
— Ты пей. — Она кивнула. — Остынет.
Глава 4. Проводы с Крайнего
Театр я сдавал шесть суток, и сдавал его не Бурому, хотя формально принимал Бурый.
Я сдавал его четверым, и на четвёртые сутки, глядя на подписанные акты, поймал себя на мысли, от которой мне стало не по себе: из четверых, державших Северный театр к весне того года, военным был один.
Начальник штаба направления контр-адмирал Захар Бурый — бывший старшина трюмной команды.
Начальник управления расселения театра Марфа Игнатьевна Гурова — повариха.
Начальник докового и ремонтного хозяйства Иван Осипович Лемех — мастер третьего дока Гердана-Северного, вывезенный нами из эшелона Т-9.
Начальник энергетического хозяйства Николай Демьянович Пров — начальник смены энергоцеха того же города, приехавший ко мне два года назад в контейнере с рудой.
— Захар, — сказал я, подписывая последний акт, — вы понимаете, что мы с вами построили?
— Понимаю, ваше благородие, — ответил Бурый. — Флот из тех, кого вывезли.
— Именно, — согласился я. — И отметьте себе: это не благородство и не случайность. Это единственный способ, каким слабая сторона получает тыл. Всякий вывезенный человек через год работает, а всякий брошенный через год воюет против вас или, в лучшем случае, ждёт, кто победит. Я это знал в теории сорок лет и увидел своими глазами впервые.
Школе я читал последнюю лекцию за четверо суток до отъезда.
Читать я не собирался: собирался зайти попрощаться. Но Одинцов, ставший к тому времени начальником учебной части, встретил меня в дверях с расписанием в руках и сказал:
— Господин командующий, третий и четвёртый потоки в сборе. Полтора часа.
— Одинцов, вы меня поймали.
— Так точно, — сказал Одинцов без тени раскаяния. — Господин командующий, вас три месяца не было на занятиях, а вы уезжаете на полгода. Я обязан был поймать.
Курсантов было двести с лишним. Половина — мальчишки с потоков, половина — офицеры флота метрополии, оставшиеся на театре после Щербатова.
Я вышел к доске и, признаться, минуту не знал, о чём говорить, потому что весь мой курс был про войну, а я уезжал не на войну.
Потом сообразил.
— Господа, тема сегодняшнего занятия: как проигрывают выигранное.
Аудитория подобралась.
— Я задам вопрос, а вы отвечайте, не бойтесь ошибиться. — Я опустил руку на схему. — Кто может назвать хоть одну кампанию в истории, выигранную полностью и не потерявшую своего результата в течение двадцати лет?
Тишина.
— Никто, — начал я. — И правильно, потому что таких нет. За две... за всё время, которое я изучал военную историю, я не нашёл ни одной. Всякая выигранная война через двадцать лет оказывается либо предисловием к следующей, либо потерянной по частям, и происходит это всегда одинаково: не на поле, а после.
Я взял мел.
— Механизм такой. Победитель садится за стол. За столом выясняется, что победа — это актив, а у победившей страны есть другие нужды, и актив можно обменять. Обменивают всегда одинаково: отдают то, что нельзя вернуть, взамен того, что можно получить и другим способом.
— Например? — спросил кто-то из метрополейских, немолодой капитан-лейтенант.
— Например, — сказал я, — вы выиграли кампанию и держите чужой узел. За столом вам предлагают: отдайте требование о возврате угнанных, и мы уйдём с другого узла, который вы всё равно возьмёте через полгода. Что вы сделаете?
— Не отдам требование, — сказал капитан-лейтенант.
— Отдадите. Не сразу. Через четыре месяца, когда у вас на другом театре будет осада, а требование к тому времени будет казаться вам вопросом второстепенным, потому что вы четыре месяца о нём говорите и привыкли. Это, господа, называется изнурение, и это не приём противника, а свойство времени.
Я положил мел.
— Средство одно, и я вам его сообщаю, потому что половина из вас через двадцать лет будет сидеть за такими столами, а меня к тому времени не будет. Средство: до начала всего дела запишите на бумаге, чего не отдадите ни при каких обстоятельствах. Не больше трёх пунктов. Отдайте бумагу на хранение человеку, который вам её не вернёт. И — вот это главное — выберите такого человека, который не боится вас лично.
Я оглядел аудиторию.
— Найти храброго в бою легко, — закончил я. — Найти храброго в кабинете почти невозможно. Ищите заранее.
Лемех пришёл ко мне за двое суток до отъезда, вечером, и пришёл не по работе — по работе он всё сдал накануне, с описями.
Он постоял, помялся и сказал:
— Господин вице-адмирал. У меня просьба, и она дурацкая.
— Иван Осипович, за три года я от вас дурацких просьб не слышал ни одной. Садитесь.
Он сел, положил на колени шапку.
— У меня в третьей смене человек был. Ещё в Гердане, до всего. Клим Ярош, слесарь-лекальщик. Ему тогда было сорок два, и мы с ним двенадцать лет рядом стояли.
— Угнали?
— Угнали, — отозвался Лемех. — Первым эшелоном, ещё осенью, до вашего Штерна. Он в списке-то есть, я смотрел, Семён Семёныч мне показывал: Ярош Клим, номер эшелона, всё как надо. Он есть.
— Тогда в чём просьба?
Лемех помолчал.
— А в том, — сказал он, — что за него никто не подавал.
Я не понял и сказал об этом.
— Ну как же. Вот у меня — жена, сын. Они на Крайнем, они пришли, продиктовали, их в тетрадку записали, в ту, что «Кого ждут». А у Клима никого. Мать померла до войны, жены не было, детей не было. Он один жил, в общежитии при доке. — Лемех посмотрел на свои руки. — И выходит так, господин вице-адмирал, что он в вашем томе есть, а в тетрадке — нету. Потому что тетрадка — она про тех, кого ждут. А его никто не ждёт.
Я молчал.
— Иван Осипович, — продолжил я. — Вы просите вписать его в тетрадь.
— Прошу. Пропишите меня за него. Не родня я ему, никто, просто двенадцать лет рядом стояли. Но ждать-то его кому-то надо.
Я вызвал Пухова немедленно, в десятом часу вечера.
Пухов пришёл через четыре минуты, с папкой, потому что он всегда приходил с папкой.
— Семён Семёнович. Тетрадь «Кого ждут». Сколько семей?
— Две тысячи двести шестьдесят четыре, господин командующий.
— А в томе «Списки на возврат» — четыре тысячи семь имён.
— Так точно.
— Считайте, Семён.
Пухов посчитал не на бумаге — в уме, и по лицу его я увидел момент, когда он понял.
— Господин командующий, — сказал он очень медленно. — Я этого не сводил.
— Сводите. Сегодня. Мне нужно к утру знать, сколько человек из тома не значатся ни в одной семье тетради.
Он свёл за ночь, вдвоём с Астой Ковач, и принёс мне цифру в шестом часу утра.
— Триста девятнадцать, — повторил Пухов.
Я смотрел на лист.
— Триста девятнадцать человек, — сказал Пухов, — которые есть в томе, установлены по эшелонам, по половине известно размещение, — и за которых за три года никто ни разу не подал заявления. Ни родственника, ни соседа, ни сослуживца. Господин командующий, я вёл эти два документа два года и не сообразил их сопоставить, потому что они разного назначения. Простите.
— Не извиняйтесь, Семён. — Я развернул планшет. — Я тоже не сообразил, а я командующий и обязан был. Это сообразил вольнонаёмный мастер третьего дока, и сообразил не в штабе, а у себя, потому что двенадцать лет стоял рядом с человеком, у которого никого нет.
Я встал.
— Заводите раздел, — добавил я. — Название — по существу, без красот.
— Какое?
Я подумал.
— «За кого не просили».
Пухов записал.
— Господин командующий, — сказал он, — я обязан спросить про порядок. Тетрадь «Кого ждут» ведётся по заявлениям: человек приходит и диктует. По этим тремстам девятнадцати заявлений не будет никогда — это, простите, следует из самого определения.
— Следует, — согласился я. — Поэтому порядок такой. По этим тремстам девятнадцати заявителем выступает театр. Формулировка — от моего имени, и я её продиктую сейчас, а вы причешете.
Пухов приготовился.
— «Настоящим удостоверяется, что за поименованными лицами заявлений от родственников и близких не поступало по причине отсутствия таковых. Заявителем по настоящему разделу выступает командование Северного театра. Розыск, установление судьбы и возвращение производятся в общем порядке, наравне с лицами, за которых поданы заявления, без каких-либо изъятий и без понижения очерёдности».
— Записал, — сказал Пухов.
— И последнюю строку. «Основанием к внесению первой записи послужило обращение вольнонаёмного мастера И. О. Лемеха от такого-то числа».
— Господин командующий, — сказал Пухов, — это в служебном документе лишнее.
— Это в служебном документе единственное необходимое, Семён. Через двадцать лет кто-нибудь откроет этот раздел и спросит, откуда он взялся. Пусть будет написано, откуда.
Лемеха я нашёл утром, в доке.
— Иван Осипович. Ваша просьба исполнена и исполнена шире, чем вы просили. Клим Ярош внесён первой записью в новый раздел тома. В разделе триста девятнадцать человек, и заявителем по всем троим стам девятнадцати выступает театр.
Лемех вытер руки.
— Триста девятнадцать, — повторил он.
— Триста девятнадцать.
Он постоял, глядя на корпус в стапеле.
— Господин вице-адмирал, — пояснил он. — А я ведь думал, я один такой дурак. Что вот у всех родня, а у меня чужой человек в голове сидит третий год.
— Вы не один, Иван Осипович. Вы просто первый, кто пришёл и сказал.
Отъезд был назначен на четырнадцатое.
Состав делегации от Северного направления: я; флаг-интендант Пухов с шестью писарями и Астой Ковач; прокурор театра с двумя помощниками; капитан-лейтенант Ольсен; графиня Верейская как аккредитованное лицо от имперской печати; и капитан второго ранга Карл Штоф.
Штофа мне пришлось отстаивать письменно.
Штаб направления при согласовании состава вычеркнул его дважды с одной и той же резолюцией: «Ввиду отсутствия у названного офицера обязанностей, соответствующих характеру делегации».

