
Полная версия:
Маршал в чужом мундире 3. Чужая столица
«Секретарь делегации, ведение протокола — полковник Э. Мерц».
И ниже, мелким шрифтом, состав подкомиссий.
«Подкомиссия по гуманитарным вопросам. От Конкордата: председатель — генеральный комиссар Х. Ройтер. Секретарь — полковник Э. Мерц».
Я перечёл дважды.
— Ольсен.
Капитан-лейтенант подошёл.
— Читайте семнадцатую строку и состав первой подкомиссии.
Ольсен прочёл.
— Господин командующий. — Он снял очки. — Он сам сел в гуманитарную.
— Он сам сел в гуманитарную, — подтвердил я. — Глава делегации, генеральный комиссар с чрезвычайными полномочиями, лично возглавил ту единственную подкомиссию, где речь пойдёт о четырёх тысячах семи фамилиях.
— Почему?
Я смотрел на список.
— Потому что он тоже прочёл наш том, — произнёс я. — И понял то же, что понял я, глядя на эти кольца. Что во всём соглашении, о котором тут будут спорить полгода — границы, транзит, репарации, обмен пленными, — есть ровно одна вещь, которая не имеет цены и потому не может быть разменяна.
Я сложил список.
— Господа, — сказал я делегации. — С этой минуты и до конца работы прошу помнить одно. Мы будем сидеть напротив человека, о котором нам известны фамилия и должность. Он выбрал себе именно наш стол. Значит, он считает нас главным противником.
Я посмотрел на семнадцатую строку.
— И ещё, — закончил я. — Рядом с ним будет сидеть человек, который каждый вечер пишет.
Глава 6. Чужая столица
Делегацию поместили в гостевом доме ведомства иностранных сношений, на третьем орбитальном кольце, и дом этот был лучшим помещением, в каком я жил за обе свои жизни.
Восемнадцать комнат. Отдельные помещения под канцелярию и под архив. Столовая. Прислуга — шесть человек, вежливых до неправдоподобия. Вода, тепло, свет, и всё это без единого перебоя, чего я не видел три года.
Ольсен, осмотрев дом, доложил через два часа:
— Господин командующий. Прослушивание: помещения канцелярии, столовая, четыре комнаты из восемнадцати, включая вашу. Установлено по проводке и по вентиляционным коробам, обнаружено визуально, без приборов.
— Оценка?
— Работа хорошая, но не первого класса, — ответил Ольсен. — Господин командующий, я бы сказал, что нам дали понять.
— Именно, капитан-лейтенант. Это не разведка. Это протокол. Нас поселили так, чтобы мы обнаружили, и обнаружили легко, потому что человек, знающий, что его слушают, разговаривает вдвое меньше и вдвое осторожнее, а нам предстоит полгода жить в этом доме и о чём-то между собой договариваться.
— Меры?
— Никаких, — ответил я. — Ничего не заклеиваем, ничего не ищем, вида не подаём. Служебные разговоры — только в архивной комнате, куда мы поставим Пухова с бумагами, потому что архивную они не слушают.
— Почему не слушают? — не понял Ольсен.
— Потому что вы её проверили и ничего не нашли, — начал я. — А ничего не нашли вы там по одной причине: они предполагают, что мы будем прятаться именно в комнате, где ничего нет, и слушать её незачем — достаточно поставить человека у двери и знать, кто и когда туда ходит. Так что, Ольсен, ходите туда все и постоянно, включая писарей, включая графиню, включая по пустякам. Пусть у них в журнале эта комната будет самым посещаемым местом в доме.
Первое заседание было назначено на третьи сутки после прибытия.
На вторые нам сообщили, что оно переносится.
Уведомление принесли в девятом часу утра, и принёс его не Бенц, а чиновник протокольной части, молодой и предупредительный.
«Ведомство иностранных сношений Конкордата извещает делегацию Империи о том, что открытие работы конференции переносится на четверо суток ввиду неготовности помещений. Приносим извинения за причинённое неудобство».
Строев прочёл, положил на стол и сказал:
— Началось.
— Ваше высокопревосходительство?
— Нахимов, — сказал он, — считайте это первым заседанием. Оно уже прошло, и мы его проиграли, потому что нам нечем ответить. Четверо суток. — Он потёр веки. — Помещения у них готовы, я вчера мимо проходил. Дело не в помещениях. Дело в том, чтобы мы четверо суток посидели и привыкли ждать.
Я подумал.
— Ваше высокопревосходительство, — сказал я, — а если мы не будем ждать?
— То есть?
— То есть используем четверо суток, — отозвался я. — Они нам подарили время, полагая, что время — их оружие. Оружие может быть только у того, кто им пользуется.
Строев перевёл взгляд на меня.
— Пробуйте, — добавил он. — У меня, признаться, за семнадцать лет ни разу не выходило, но вы человек молодой и наглый, вам, может, повезёт.
Я собрал своих в архивной комнате и поставил три задачи.
— Прокурор. Первое и самое важное. У нас в своде есть статья их уложения о возврате перемещённых лиц. Мне нужен официальный, заверенный текст этой статьи со всеми изменениями, дополнениями, разъяснениями и указаниями по применению, изданными с момента её принятия. Не наша копия — их официальное издание, полученное официальным порядком, с отметкой.
— Господин командующий, — сказал прокурор, — если статья за сорок лет менялась, мы бы знали.
— Мы бы знали, если бы её меняли. Прокурор, за три года я усвоил про канцелярии одну вещь: закон почти никогда не отменяют. Его разъясняют. Проверьте разъяснения.
— Второе, — продолжил я. — Семён Семёнович. Заведите переписку с их канцелярией.
Пухов поднял голову.
— По какому вопросу?
— По любому, — отозвался я. — По порядку заверения документов, по форме протокола, по числу экземпляров, по срокам вручения. Мне нужно, чтобы у вас с их канцелярией к первому заседанию уже была переписка — хоть в четыре бумаги, лишь бы с номерами и отметками о вручении. И, Семён: держитесь с ними безукоризненно, вежливо и мелочно. Мне нужно, чтобы их канцелярия к концу недели знала, что от нашей канцелярии просто так не отделаешься.
— Это я умею.
— И третье. — Я поднял глаза. — Карл.
Штоф встал.
— Четверо суток. Город. Всё, о чём мы с вами говорили на Крайнем. Не разведка — понимание. Идите и смотрите.
— Ваше превосходительство, — сказал Штоф, — а меня выпустят?
— Выпустят, — ответил я. — Мы не арестованные, мы делегация, и всякий запрет на выход был бы сам по себе документом. Идите открыто, через парадный вход, отметьтесь у их протокольного офицера, назовите фамилию и должность и вернитесь к ужину.
— А сопровождающий?
— Будет, — отозвался я. — Обязательно будет, и не один. Карл, вот вам главное указание, и от него зависит всё: с сопровождающим держитесь дружелюбно. Не пытайтесь оторваться, не пытайтесь его перехитрить и, ради всего святого, не поите его. Разговаривайте с ним. Он вам за четверо суток расскажет больше, чем весь город.
Штоф ушёл и вернулся через четверо суток другим человеком.
Он докладывал в архивной комнате, вечером, при мне, Строеве, Ольсене и Верейской, и докладывал два часа, и за эти два часа ни разу не пошутил, чего с ним не случалось за три года ни разу.
— Ваше высокопревосходительство. Ваше превосходительство. Докладываю по городу.
— Начинайте, Карл, — отозвался я.
— Начну с главного, — пояснил Штоф. — Тут нет войны.
Он положил на стол пачку — газеты, объявления, отрывной календарь, какие-то печатные бумажки.
— Я четверо суток ходил по третьему кольцу и дважды спускался в порт нижнего яруса, — уточнил он. — Я искал признаки, по которым у нас на театре за версту видно, что идёт война. Их нет. Ни одного затемнения. Ни одного разрушенного здания. Ни одной очереди за хлебом. В порту работают пассажирские линии, ходят по расписанию. В школах учатся. В третьем секторе строят жилой квартал — новый, не восстанавливают, а строят.
— Цены? — спросил Строев.
— Выросли. По четырём позициям, которые я проверял: хлеб — на треть за три года, мясо — вдвое, топливо для бытовых нужд — втрое и по карточке. Это единственная карточка, какую я нашёл: на бытовое топливо. Больше карточек нет.
— То есть люди живут.
— Люди живут, ваше превосходительство, — повторил Штоф. — И вот тут я обязан доложить второе, и второе хуже первого.
Он вынул из пачки лист.
— Это я снял с окна дома на третьем кольце. Не сорвал, а списал: у них на окнах вывешивают.
Лист был печатный, узкий, в две колонки. Список фамилий с датами.
— Это что? — спросил Ольсен.
— Это их убитые. По кварталу, за квартал. Вывешивают на дом, где кто-нибудь погиб. Я обошёл двенадцать домов на одной улице. На девяти висит.
В комнате стало тихо.
— Я посчитал по своей улице и прикинул на кольцо, — возразил Штоф. — Ваше превосходительство, у них выбито примерно то же, что у нас. Может, чуть меньше. Тут нет войны в домах, но она есть в семьях, и это, — он поискал слово, — это, я вам скажу, страшнее нашего. У нас человек знает, за что: у него узел горел, у него эвакуация, он сам эти три года прожил. А тут война где-то далеко, три года, и просто раз в квартал приходит бумага.
Строев кивнул медленно.
— Дальше, Карл.
Штоф помолчал.
— Дальше — третье, ваше превосходительство, и я его нарочно оставил последним, потому что не знал, как доложить.
— Докладывайте как есть.
— Я их видел, — произнёс Штоф.
Я поднял голову.
— Кого?
— Наших, — сказал Штоф. — Угнанных.
В комнате никто не пошевелился.
— Как это было, — сказал Штоф, и голос у него стал очень ровный, тот самый ровный голос, каким он два года говорил в эфире чужие легенды. — На третьи сутки я был в порту нижнего яруса, в столовой при грузовом причале, с моим сопровождающим — его зовут Ханно, ему двадцать шесть, он из протокольной части, славный малый и, между прочим, добросовестный: он мне за четверо суток ни разу не соврал.
— Дальше.
— И там за дальним столом сидели человек восемь, — подтвердил Штоф. — В рабочем. Ели. И говорили между собой — тихо, но я услышал.
— Что услышали?
— Ничего, ваше превосходительство, — ответил Штоф. — Ни одного слова не разобрал. Я услышал выговор.
Он посмотрел на свои руки.
— Северный, — начал он. — Гердановский. С этим их «о» на конце, которое я три года слушал на причалах, когда мы людей принимали. — Он поднял глаза. — Я умею отличать выговор с восьми шагов, ваше превосходительство, это моя работа. Это были наши.
Ответил я не сразу.
— Что вы сделали, Карл? — спросил я.
— Ничего, — закончил Штоф. — Доел и вышел.
— Почему?
— По двум причинам, ваше превосходительство, и обе ваши, — отозвался Штоф. — Первая: вы мне запретили врать. Подойти к ним при Ханно я мог только соврав — иначе он через час доложит, что офицер имперской делегации разговаривал с восточными рабочими, и через двое суток этих восьмерых переводят куда-нибудь, где мы их уже не найдём никогда. Вторая: если я подойду и назовусь честно — будет то же самое, только быстрее.
Он помолчал.
— Так что я доел, — сказал Штоф. — Я, ваше превосходительство, за двадцать лет службы ни разу так спокойно не сидел и ни разу так не жалел о своей профессии.
Верейская отвернулась к переборке.
— Карл. — Я поставил чашку. — Вы запомнили что-нибудь ещё? Что угодно.
— Всё запомнил, — сказал Штоф и достал вторую бумажку. — Причал шестой, грузовой, третья смена. Восемь человек, возраст на глаз от тридцати до пятидесяти. Одежда — рабочее платье с нашивкой на левом плече: жёлтый прямоугольник и номер. Номера я списал, вот. Восемь номеров.
Он положил лист.
— И вот ещё, — произнёс Штоф. — Я спросил у Ханно, что за нашивки. Прямо спросил, при них, не понижая голоса, потому что понижать было бы подозрительно. Он ответил, не задумываясь и без всякого смущения: «Восточные рабочие. По привлечению».
— По привлечению, — повторил я.
— По привлечению, ваше превосходительство. Он это сказал так, как у нас говорят «вольнонаёмные».
Прокурор пришёл на четвёртые сутки, и вид у него был как у человека, который проиграл партию, о которой не знал.
— Господин командующий. Официальное издание уложения о занятых территориях, полученное через нейтральную посредническую службу, с отметкой канцелярии Конкордата. Статья о возврате перемещённых лиц не отменена.
— Хорошо.
— Плохо, — сказал прокурор и открыл на закладке. — К статье три года назад издано разъяснение. Номер, дата, орган — ведомство безопасности. Разрешите зачитать.
— Читайте.
— «В целях единообразного применения разъясняется: под лицами, перемещёнными в порядке трудовой повинности, следует понимать лиц, перемещение которых произведено принудительно, без их согласия, удостоверенного в установленной форме. Лица, привлечённые к работам на основании личного письменного согласия, к числу перемещённых в порядке трудовой повинности не относятся, и положения настоящей статьи на них не распространяются».
В архивной комнате было очень тихо.
— То есть, — сказал я, — они не отменили статью. Они добавили к ней слово «согласие».
— Так точно, — сказал прокурор.
— И три года назад, — сказал я, — то есть примерно тогда же, когда начал действовать приказ о трудовом ресурсе.
— За семь недель до него, господин командующий. — Он поправил манжету. — Я сверил даты.
Строев, слушавший молча, поднял тяжёлые веки.
— Нахимов, — сказал он. — Вы понимаете, что это значит?
— Понимаю, ваше высокопревосходительство, — сказал я. — Это значит, что за семь недель до того, как начать угонять людей, кто-то в этой стране сел и написал бумагу, делающую возврат необязательным. Не после — до. Это значит, что вся операция с самого начала планировалась вместе с её юридическим прикрытием.
— И это значит, — сказал Строев, — что мы с вами едем воевать не с армией. Армия так не умеет.
— Прокурор. Кем подписано разъяснение?
Прокурор перевернул лист.
— Никем, господин командующий, — проговорил он. — Подпись: «Ведомство безопасности Конкордата». Без фамилии и без должности.
Я встал и прошёлся по архивной комнате.
Восемнадцать комнат, вода, тепло, свет. Четверо суток, подаренные нам, чтобы мы привыкли ждать. Восемь человек в рабочем платье с жёлтой нашивкой на левом плече, обедающих в портовой столовой в тридцати верстах отсюда. Три года назад изданное разъяснение без подписи.
— Господа, — заметил я. — Обстановка ясна, и я её объявлю, чтобы дальше мы работали без иллюзий.
Все смотрели на меня.
— Наш главный довод — их собственная статья — обесценен три года назад, заранее, разъяснением, которого мы не знали. К первому заседанию мы приходим слабее, чем выезжали. Это первое.
— Второе. Их позиция будет такова: угнанных не было. Были привлечённые по личному письменному согласию. И у них, я вам это говорю заранее, будут бумаги: не может быть, чтобы люди, издавшие разъяснение за семь недель, не собирали согласий все три года.
— И третье. — Я оперся о стол. — Господа, прошу отнестись серьёзно. Вот это третье — единственное, ради чего стоило потратить четверо суток.
Я взял со стола лист Штофа с восемью номерами.
— Наши люди не спрятаны, — пояснил я. — Они не в лагерях за колючей проволокой, откуда их не достанешь. Они ходят по этому городу с жёлтой нашивкой на плече, обедают в портовых столовых, и всякий встречный отвечает про них не таясь: «восточные рабочие, по привлечению».
— И что это нам даёт? — спросил Ольсен.
— Это даёт нам всё, капитан-лейтенант. Потому что человек, которого прячут, — это преступление, которое отрицают. А человек, которого не прячут, — это порядок, который признают. Отрицать они не будут: им нечего отрицать, у них всё законно, у них разъяснение. Значит, воевать мы будем не с ложью.
— А с чем?
— С законностью, — ответил я. — И это, господа, гораздо труднее, но у этого есть одно преимущество, которого не бывает у лжи. Законность оставляет бумаги. Четыре тысячи семь человек, привлечённых по личному письменному согласию, — это четыре тысячи семь личных письменных согласий, и каждое где-то лежит.
Я положил лист.
— Семён Семёнович. К первому заседанию подготовьте требование о предъявлении.
— Чего? — спросил Пухов.
— Согласий. — Я взял следующий лист. — Всех. Поимённо, по каждому из четырёх тысяч семи, с указанием даты, места и должностного лица, принявшего согласие.
Пухов записал и, не поднимая головы, сказал:
— Господин командующий. Они их не предъявят.
— Разумеется, не предъявят, — подтвердил я. — Семён, я на это и рассчитываю. Мне не нужны их бумаги. Мне нужно, чтобы требование о предъявлении было внесено в протокол первого заседания и повторялось на каждом следующем, дословно, одной и той же формулировкой, с указанием, что ответ не получен.
Бенц пришёл вечером четвёртых суток, официально, с папкой.
— Господин вице-адмирал. Протокольная часть извещает: открытие работы конференции завтра в десять часов, зал заседаний второго корпуса ведомства иностранных сношений. Прилагаю схему размещения делегаций и порядок открытия.
— Благодарю, майор.
Он положил папку и не ушёл.
— Разрешите доложить по протокольному имуществу, — сказал Бенц.
— Докладывайте.
— Растение, находящееся под протокольным арестом, — сказал майор Эрих Бенц, — поливалось трижды, по вторникам и пятницам, отстоянной водой комнатной температуры. Состояние удовлетворительное. Отмечено появление двух новых бутонов, о чём составлена запись в журнале протокольного имущества.
Я взглянул на него.
— Майор. Вы завели журнал на горшок.
— Так точно, господин вице-адмирал, — заметил Бенц. — Всякое имущество, принятое под ответственность протокольной части, подлежит учёту. — Он взял папку под мышку. — У меня всё сходится, господин вице-адмирал. У меня всегда всё сходится.
Он вышел.
Пухов, сидевший в углу с ведомостями, поднял голову.
— Господин командующий. — Он отвёл взгляд. — Разрешите высказать соображение.
— Высказывайте.
— Он нам сейчас сообщил, — сказал Пухов, — что в этом здании есть по крайней мере один журнал, который ведётся правильно.
Глава 7. Первое заседание
Тайный советник Волынцев прибыл за одиннадцать часов до открытия, и я успел составить о нём мнение до того, как он сказал третью фразу.
Ему было под пятьдесят. Он был высок, худ, безукоризненно одет и обладал свойством, которое я встречал у хороших переговорщиков и ни разу — у хороших командующих: он умел смотреть на собеседника с таким выражением, будто целиком согласен с тем, чего собеседник ещё не сказал.
— Вице-адмирал Нахимов, — сказал он, пожимая мне руку. — Наконец. Я вас, признаться, представлял иначе.
— Мне это говорят второй раз за месяц, — заметил я.
— И оба раза, вероятно, имели в виду разное, — продолжил Волынцев. — Садитесь. У нас одиннадцать часов, и я хочу, чтобы к утру мы понимали друг друга, а не притворялись.
Он развернул папку.
— Порядок такой. — Он выпрямился. — Я веду делегацию. Общие заседания — мои. Подкомиссии: политическая — моя, экономическая — моя, военная — адмирала Строева, гуманитарная — ваша с адмиралом Строевым. Всё, что решается в подкомиссиях, выносится на общее заседание и включается в текст соглашения, и вот на этой стадии текст правлю я, потому что подписывать буду тоже я.
— Ясно, — повторил я.
— Не ясно, — сказал Волынцев мягко. — Ясно станет месяца через два. — Он сложил руки. — Вице-адмирал, я вёл четыре соглашения, из которых два были позорные, одно приличное и одно хорошее. Я вам сейчас скажу вещь, которую от меня не ждут, а потом мы больше к ней не вернёмся.
— Слушаю.
— Я приехал сюда за подписанным соглашением, — добавил Волынцев. — Не за хорошим — за подписанным. Так устроено моё ведомство: нас оценивают по числу и срокам, а не по содержанию, и всякий, кто вам скажет, что это не так, либо врёт, либо не служил. Я это знаю про себя и вам сообщаю, чтобы вы не тратили сил на разоблачение.
Я, признаться, не сразу нашёлся.
— Зачем вы мне это говорите? — спросил я.
— Затем, что мне нужно ваше доверие в одном узком вопросе, а купить его иначе нечем, — пояснил Волынцев. — Вице-адмирал, вы будете считать меня своим главным внутренним противником, и в девяти случаях из десяти будете правы. Но есть десятый случай, и он вот какой. — Он поднял глаза. — Когда меня начнут давить из столицы сроками, я приду к вам и скажу: «Отдайте что-нибудь». И вот тогда, если вы к тому моменту будете считать меня подлецом, вы упрётесь во всё сразу, и я вас сломаю по всем пунктам, потому что я это умею, а вы нет. А если будете считать меня человеком с дурной должностью — вы отдадите мне то, что можно отдать, и удержите то, чего нельзя.
— То есть вы предлагаете мне заранее решить, что можно отдать.
— Я предлагаю вам заранее решить, чего нельзя. Остальное я как-нибудь выторгую сам.
Я подумал.
— Тайный советник, — добавил я. — У меня это решено и записано. Три пункта, на бумаге, за моей подписью, на хранении у флаг-интенданта.
Волынцев впервые за разговор изменился в лице.
— Покажете? — спросил он.
— Покажу. — Я обвёл штаб взглядом. — Сейчас же. С одним условием: вы прочтёте и не станете со мной спорить сегодня. Спорить будете через два месяца, когда придёте.
— Согласен, — сказал Волынцев.
Он прочёл три пункта дважды и вернул лист.
— Первый и второй разумны, — уточнил он. — Первый я поддержу, второй — тоже, хотя он мне будет мешать. Третий... — он помолчал. — Третий, вице-адмирал, не переговорная позиция.
— Мне это уже говорил адмирал Строев.
— И правильно говорил. Я добавлю от себя одно, и, пожалуйста, отнеситесь к этому серьёзно. Ваш третий пункт запрещает покупать одного человека ценой другого. Прекрасно. А теперь скажите мне: чем, по-вашему, мы здесь будем заниматься полгода?
— Я знаю, чем мы будем заниматься.
— Тогда вы понимаете, — сказал Волынцев, — что ваш третий пункт запрещает не какую-то особенно мерзкую сделку. Он запрещает механизм переговоров как таковой. — Он встал. — Не спорю, как условились. До утра, вице-адмирал.
Зал заседаний второго корпуса был длинный, светлый и устроен так, что двадцать восемь человек сидели друг против друга на расстоянии четырёх метров.
Мы вошли в десять без четверти.
Делегация Конкордата уже сидела — вся, семнадцать человек, и это тоже был протокол: принимающая сторона занимает места первой.
Я шёл третьим, за Волынцевым и Строевым, и, идя, смотрел вдоль их стола.
Юристы. Экономисты. Чиновники ведомства иностранных сношений — этих было видно по манере. Двое военных в мундирах без наград. Двое в штатском, с той особенной неподвижностью, по которой ведомство безопасности узнаётся в любой стране обеих моих жизней.
Крайним справа, у конца стола, где сажают технический персонал, сидел худой человек лет пятидесяти пяти в мундире полковника штабной службы, с папкой, тремя карандашами и стопкой листов, разложенных так, как раскладывает бумаги человек, собирающийся писать много.
Полковник Эрхард Мерц.
Я посмотрел на него ровно столько, сколько смотрят на технический персонал, и перевёл взгляд.
В середине их стола сидел человек, которого я не увидел.
Я говорю это буквально: я прошёл вдоль стола, дошёл до своего места, сел — и обнаружил, что не могу вспомнить, как он выглядит.
Мне пришлось посмотреть второй раз, нарочно.
Генеральному комиссару Хансу Ройтеру было около сорока семи. Среднего роста. Средней полноты. Волосы — не светлые и не тёмные. Костюм — тёмно-серый, хорошего сукна, без единой особенности. Лицо — правильное и совершенно ровное, из тех лиц, которые невозможно описать, не прибегая к сравнению, а сравнить его было не с чем.

