
Полная версия:
Без сохранений. Конец партии
— Вам туда?
— Мне туда.
— Деньги вы отдали вперёд, — сказал он. — Я отработаю. Я вас жду шесть часов, потом ухожу. Это не потому, что я сволочь, а потому, что у меня воздуха на двоих на шесть часов с запасом, а дальше без запаса.
— Шесть часов, — сказал я. — Справедливо.
— Я за вас тревогу поднимать не буду, — сказал старик.
— Я знаю. Я за это и платил.
Шлюпка подошла через двадцать минут. Она была старая, имперского образца, лет сорок назад снятая с вооружения и переделанная под грузовую, и швартовалась она так, как швартуется человек, который делал это тысячу раз.
Пилот — лет тридцати, бритый, с косым ломаным росчерком, нашитым на рукаве — не сказал мне ни слова. Он показал рукой на кресло, дождался, пока я сяду, и отошёл.
Я летел двенадцать минут и за эти двенадцать минут один раз подумал о том, что меня, вероятно, везут убивать, и один раз о том, что Кастен просила меня ничего там не решать.
«Семь» вырос в иллюминаторе из ничего.
Он был именно такой, каким я его помнил по докладам досмотровой партии: сорок тысяч тонн, транспортный корпус с высокой кормой, заваренные орудийные порты — шесть швов, грубых, сделанных наспех и не зачищенных, — и на носу косой ломаный росчерк, похожий на трещину.
Реактор у него работал на фоне. Он стоял в холодном дрейфе в магнитосферном поясе одиннадцать суток, и внутри должно было быть холодно.
Внутри было холодно.
Меня провели через шлюз, по длинному коридору без отделки, мимо двух человек, которые на меня не посмотрели, и открыли переборку в трюм.
И я остановился.
Трюм «Семи» был переоборудован под людей. Я читал про это в акте досмотра полтора года назад: койки в три яруса, вода, воздух, медотсек на сорок мест. Я читал цифры, и цифры у меня в голове выглядели как таблица.
Это была не таблица. Это был длинный холодный ангар с низким потолком, в котором в три яруса стояли койки, сваренные из труб, и их было очень много, и между ними было ровно столько места, чтобы прошёл человек боком. Под потолком висели четыре лампы из двенадцати. Остальные не горели.
Здесь полтора года ехали две тысячи сто четырнадцать человек, которых я списал в погибшие.
В дальнем конце, под горящей лампой, стоял стол, два стула и ящик. На столе лежала бумажная папка.
Человек, сидевший за столом, встал, когда я вошёл.
Ему было на вид лет пятьдесят пять. Невысокий, сутулый, с короткой седой щетиной на голове и на лице, в тёмной имперской гражданской куртке без единого знака. Лицо у него было обыкновенное — такое лицо бывает у кладовщика, у мастера смены, у человека, который двадцать лет подписывает накладные. Руки рабочие, с короткими ногтями и с коричневым пятном старого ожога на левой кисти.
Он совершенно не был похож на человека, который сжёг четыре имперских флота.
— Генерал флота Галактионов, — сказал он.
Голос был тот самый. Я слышал его трижды в записи и один раз в прямой передаче, и каждый раз стоя.
— Да, — сказал я.
— Садитесь.
Я сел. Он сел напротив. Между нами был стол, на столе папка, и больше ничего.
— Я пришёл один, — сказал он. — На корабле двенадцать человек: шлюпка, двое в шлюзе, остальные в машинном и в рубке. Сюда никто не войдёт. Записывать можете, я знаю, что вы всё записываете.
— Я записываю.
— Хорошо, — сказал он. — Я тоже.
Он положил ладонь на папку и не открыл её.
— Начнём с того, зачем вы ехали. — Он чуть подвинул папку ко мне. — Здесь то, что я обещал. Кто платит. Берите и читайте, я подожду.
Я взял.
Бумаги было сорок с чем-то листов, и это были не оригиналы, а чистые копии, переписанные от руки аккуратным мелким почерком, с номерами и датами. Я такое видел у Вейлиса: так переписывает человек, который не доверяет носителям.
Первый лист — пять строк. Пять договоров за четыре года. Вельде, Хорн, Сарис, Кальдера и пятый, без названия, с пометкой «предмет найма — Г.». По каждому: дата, сумма, два транша, порядок оплаты.
Второй лист — как платят. Не деньгами. Поставками, через перевалочные станции, по накладным на ремонтные предприятия и склады. Я знал эту схему наизусть: я год назад сжёг один такой склад и из второго заправил двести семьдесят кораблей противника.
Третий лист — перечень посредников. По всем пяти договорам сторона нанимателя была одна и та же, и обозначалась она не фамилией.
Я дошёл до четвёртого листа и остановился.
На четвёртом листе был переписанный от руки столбик из шестнадцати двузначных чисел.
— Это отпечаток, — сказал я.
— Это отпечаток, — согласился он. — Шестнадцать байт. Родовой ключ. Он стоит на сопроводительном документе к первому траншу по каждому из пяти договоров. Я его переписал цифрами, потому что цифры нельзя подделать переписыванием.
Я считал его один раз в жизни — на станции «Перекрёсток», в аппаратной узла транспортной сети, полтора года назад, и потом ещё раз в журнале ядра собственного искина.
Этот был другой.
— Вы знаете, чей он? — спросил я.
— Знаю, — сказал он. — Знаю с прошлой осени. Но я вам его не назову, пока вы сами не сверите. Я не хочу, чтобы вы поверили мне на слово, потому что на слово верят один раз, а потом перестают проверять.
— Сейв, — сказал я. — Сверка по эталонам родовых ключей. Двенадцать родов.
«Эталоны у меня есть, командующий. В журнале ядра и в материалах по станции "Перекрёсток"».
— Сверяй.
Пауза была на четыре секунды длиннее, чем я ожидал.
«Совпадение полное, шестнадцать байт из шестнадцати. Родовой ключ рода Корсен».
Я положил лист на стол.
Я знал это. Я знал это восемь месяцев, с того дня, когда Вален Корсен показал мне заявление на выдачу пятого носителя, подписанное родовым ключом его собственного рода, и через десять суток умер.
Я знал это и не мог доказать, и теперь у меня на столе лежала переписанная от руки копия, которую не примет ни один суд в Империи.
— Он не доказательство, — сказал я вслух.
— Нет, — сказал человек напротив. — Это переписанная от руки бумага, полученная от предводителя вольных флотилий, который сжёг четыре ваших флота. Я вам её отдаю, потому что обещал, а не потому, что она чего-нибудь стоит.
— Тогда скажите мне то, что стоит.
— Скажу, — сказал он. — Четыре года ко мне приходил один и тот же человек.
Он взял со стола карандаш и покатал его между пальцами.
— Он привозил договор на бумаге и увозил бумагу с моей отметкой. Лет тридцати пяти. Среднего роста, обыкновенный, с таким лицом, которое не запоминается. Говорит мало, по делу, без угроз и без обещаний. Документы у него всегда были настоящие и всегда разные. Он ни разу не назвался одинаково два раза подряд.
— Он имперец?
— Он имперец, — сказал он. — Он выговаривает названия ваших узлов так, как их выговаривают люди, которые по ним ходят, а не читают. Он не военный: он не умеет стоять. И он очень хорошо считает, потому что он четыре раза ловил меня на округлении и один раз на моей ошибке в свою пользу, и в тот раз он мне её вернул.
Я сидел и думал про бригаду из трёх человек, которая за девятнадцать суток до узла Кейн одиннадцать часов калибровала опознавательный комплекс корвета сил столичного округа и ничего в нём не нашла и ничего не изменила.
Двое из бригады были наладчики со стажем. Третий числился инженером по опознавательным системам, был принят за два месяца до выезда и уволен через восемь суток после того, как в узле Кейн остановили крейсер «Строгий». Документ, удостоверяющий его личность, числился утраченным за четыре года до того, как его приняли на работу.
Фамилии у него не было. Лица у него тоже не было: я полгода не мог найти ни одного человека, который бы его описал.
— Опишите его ещё раз, — сказал я. — Подробно. Всё, что помните.
Он описывал одиннадцать минут, и Сейв писала.
Когда он кончил, я закрыл глаза и посчитал.
— Это он, — сказал я.
— Кто?
— Человек, которого не существует, — сказал я. — Он за девятнадцать суток до этого сидел в бригаде, которая настраивала опознавательный комплекс корвета. Потом этот корвет остановил в узле Кейн крейсер с копией моих материалов. На корвете были настоящие опознавательные, и настоящая ориентировка, и диспетчер дал подтверждение. Через шесть часов на крейсере начался пожар в реакторной. Из четырёхсот двадцати человек осталось сто девять.
Он положил карандаш.
— Я не знал, — сказал он. — Я про Кейн слышал. Я не знал, что это он.
— Вы бы отказались?
— Нет, — сказал он спокойно. — Я бы не отказался. Я хочу, чтобы между нами это было сказано прямо один раз, и больше мы к этому не вернёмся. За четыре года по моим договорам погибло, по моему счёту, триста одиннадцать тысяч четыреста сорок человек. Двести четырнадцать тысяч сто восемьдесят шесть из них — ваши, в этой системе. Я их считал сам, по экипажам, и считал точнее, чем считали их штабы, и это не искупление, а работа.
Он посмотрел на меня.
— Я не прошу у вас ничего по этому поводу. Я не раскаиваюсь вслух и не собираюсь. Я просто не хочу, чтобы вы сидели напротив меня и думали, что разговариваете с кем-то другим.
— Я не думаю, — сказал я.
— Хорошо.
Лампа под потолком мигнула и выровнялась.
— Тогда я спрошу про работу, — сказал я. — Вельде.
Он поднял брови.
— Зачем вам Вельде?
— Четыре года назад вы выбили флагман имперского флота за двадцать минут, и флот сорок секунд передавал командование по списку старшинства и не адаптировался, — сказал я. — Я эти двадцать минут разбирал по записям семь раз. Я понимаю, как вы это сделали. Я не понимаю, откуда вы знали, что это сработает.
— Я не знал, — сказал он.
— Вы выделили на флагман сорок тяжёлых рейдеров с усиленным вооружением и снятой бронёй, — сказал я. — Это не импровизация. Такие корабли не собирают за ночь.
— Я их собирал три месяца, — согласился он. — Я не знал, что сработает. Я знал, что если сработает, то выиграю всё сразу, а если не сработает, то потеряю сорок кораблей и ничего больше не потеряю. — Он провёл ладонью по столу. — Генерал, вы же считаете. Посчитайте. Сорок рейдеров против пяти тысяч вымпелов. Это дешёвый билет.
— Такие билеты обычно не покупают.
— Такие билеты покупают те, кому нечего терять, и те, кто уже видел, как это делается, — сказал он.
Он сказал это и сразу перешёл дальше, и я тогда не придал значения.
— У Хорна было проще, — сказал он. — Я подошёл в молчании и ударил в их ночной цикл. У Сариса ещё проще: они открыли Приложение четыре, выбрали пояс астероидов и сами мне написали, где меня ждать, за шесть часов до того, как я туда пришёл. — Он посмотрел на меня. — Три раза из четырёх мне не пришлось ничего выдумывать. Мне пришлось прочитать, что они обязаны сделать, и прийти туда раньше.
— А четвёртый?
— А четвёртый — вы, — сказал он. — Вы единственный, кто не сделал того, что был обязан. Я потратил на вас двое суток, двенадцать тысяч кораблей и пять лет репутации, и я до сих пор не считаю, что проиграл, потому что уходил я с системой, которую вы мне сами отпустили. Но ушло четырнадцать тысяч шестьсот из двадцати пяти.
— Я считал, — сказал я.
— Я знаю, что вы считали, — сказал он. — Я читал.
— Теперь второе, — сказал он. — Почему я вам это отдаю.
— Я как раз собирался спросить.
— Сначала то, что вы не спросили. — Он сложил руки на столе. — Я написал вам три раза. Вы думали, что это послания. Это были проверки.
— Я догадывался.
— Вы догадывались про одну. — Он загнул палец. — Первая. Я вернул вам две тысячи сто четырнадцать человек без выкупа и поправил вашу цифру потерь на четыреста сорок шесть. Я проверял, что вы с этим сделаете. Вы могли промолчать. Вы могли объявить, что выкупили их. Вы могли поправить отчёт тихо. — Он загнул второй. — Вы внесли поправку в официальную сводку с указанием источника. Вы написали в документе Совета, что цифру вам поправил противник.
— Это было проще всего.
— Это было опаснее всего, — сказал он. — Вторая. Я дал вам список девяти заложенных компаний. Этим списком можно было сделать две вещи: прижать людей или показать им хозяина. Прижать — быстрее. Вы напечатали его в открытой ведомости тремя строками без единого комментария и ждали шесть суток, пока они посчитают сами.
— А третья?
— Третья — приедете ли вы один, — сказал он. — Это была самая простая и самая важная.
Он разжал пальцы.
— Я проверял не вашу честность, генерал. Честность в моём деле стоит недорого. Я проверял, одинаково ли мы с вами смотрим на одни и те же вещи. Три раза из трёх вы сделали то, что сделал бы я.
— У меня тоже есть к вам одна, — сказал я. — Матрос «Девятого пая».
— Девятнадцатый.
— Вы читали сто девяносто один выпуск ведомости из девяти строк, — сказал я. — Сухие цифры, сутки за сутками, год. И нашли в них одного человека, которого не посчитал я. Зачем вам это?
Он подумал дольше, чем я ждал.
— Я читал вашу ведомость не ради человека, — сказал он. — Я читал её ради третьего пункта. Третий пункт был мой счёт. Вы там каждые сутки писали, сколько моих вы сожгли и сколько при этом погибло, и это был единственный источник на свете, по которому я мог проверить собственные доклады. Мне свои врали в обе стороны: старшие компаний занижали потери, чтобы не платить за мёртвых, а при дележе завышали. — Он пожал плечами. — Матроса я нашёл, потому что сверял ваш третий пункт со своими ролями и у меня не сошлось на одного. Я полез смотреть, куда он делся, и увидел, что он умер у вас в госпитале.
— То есть вы меня использовали как бухгалтерию.
— Я вас использовал как бухгалтерию, — сказал он. — А потом три раза подряд поправлял вашу цифру против себя, чтобы вы продолжали её печатать. Это тоже работа, генерал. Не делайте из меня хорошего человека, вы потом об это споткнётесь.
Где-то в корпусе стукнуло — далеко, глухо, как стучит остывающий металл.
— Теперь — почему отдаю. — Он подвинул папку обратно к себе и положил на неё ладонь. — Меня наняли в пятый раз. Предмет найма — вы.
— Я читал.
— Вы читали формулировку, — сказал он. — Я объясню, что за ней. Задаток я получил сорок одни сутки назад — на тот день, когда я вам это передал. Сегодня шестьдесят шестые. Я его не вернул. Если я возвращаю задаток, я отказываюсь от договора. Отказ от договора в моём деле означает одно: наниматель идёт к следующему. Следующий возьмёт.
— И вы останетесь без работы.
— Я останусь без ста семнадцати компаний, — сказал он. — Это не фирма, генерал, это сто семнадцать семей, которые четыре года живут на мои договоры, и у половины корпуса в закладе у того же человека, который платит мне за вас. Если я отказываюсь, они через сезон уходят с торгов за долги, а вас убивает кто-то другой, попроще, и всё это кончается ровно тем же, только без меня.
— А если вы соглашаетесь?
— Тогда я вас убиваю, — сказал он. — Это я умею.
Он сказал это так же ровно, как говорил всё остальное.
— Поэтому я не принял и не отказался, — сказал он. — Это третий вариант, и он стоит мне денег каждые сутки, и долго я в нём не просижу. Я сижу в нём шестьдесят шесть суток и приехал посмотреть на предмет найма своими глазами.
— И как предмет найма?
— Хуже, чем я думал, — сказал он. — Вы мне чуть не сломали кампанию дважды, и оба раза без флота. Такие люди неудобны.
Я вдруг понял, что мне не страшно.
Я сидел в холодном трюме, в тринадцати световых минутах от ближайшего человека, который был бы на моей стороне, напротив человека, которому заплатили за мою смерть, и мне было не страшно, а интересно. Это было очень плохим признаком, и я это знал, и Таш бы на меня посмотрел нехорошо.
— Вы задали вопрос, — сказал я. — В третьей передаче. Я на него не ответил, потому что по эфиру такое не передают.
— Задал, — сказал он. — Повторю. Вы единственный имперский командующий за сорок один год, который поменял редакцию Устава-ядра. Я хочу знать, поняли ли вы, что вы тогда открыли.
Лампа опять мигнула.
Я посмотрел на свои руки на столе — чужие руки, широкие, со старым шрамом через всю левую кисть — и сказал то, что год носил в себе и ни разу не произносил вслух полностью.
— Редакция Устава-ядра — это не книга, — сказал я. — Это одна запись в одном реестре. Все четыре тысячи двести одиннадцать личных искинов и все боевые ядра всех флотов Империи каждое утро смотрят в эту запись и делают то, что в ней написано. Я полтора года думал, что воюю с людьми, которые нарушают правила. — Я поднял голову. — Я воюю с людьми, которые правила редактируют.
Он не шевельнулся.
— Дальше, — сказал он.
— Дальше хуже, — сказал я. — Если у правил есть редакции, значит, у мира есть версия. Если у мира есть версия, значит, есть кто-то, кто её ведёт. И это не метафора, это реестр, и у реестра есть адрес, и к адресу есть доступ, и доступ у шести человек из девяти.
— Дальше.
— Дальше нечего, — сказал я. — Дальше я упираюсь в то, что эта мысль никому здесь не приходит в голову. Ни одному офицеру, ни одному поверенному, ни одному члену Совета. Они живут в Уставе, как в воздухе. Им в голову не приходит, что воздух кто-то смешивает.
Он долго молчал.
— Приходит, — сказал он наконец. — Двоим.
Я посмотрел на него.
— Вам, — сказал он, — и тому, кто вас нанял убить.
Он встал и прошёл вдоль коек до ближайшей переборки и обратно. Ему было тесно сидеть.
Я смотрел ему в спину и думал совсем о другом.
— Можно вопрос не по делу? — сказал я.
— Можно.
— Вы стоите в магнитосферном поясе одиннадцать суток, — сказал я. — В точке, которая отличается от одной старой точки на девятьсот метров. Двадцать три года назад в ней взяли контрабандиста Дорена Хейла. Он лежал в дрейфе с погашенным реактором, и искины его не видели, потому что эту зону положено фильтровать.
Он стоял ко мне спиной.
— Эту историю знали двенадцать человек из экипажа одного сторожевика, — сказал я. — Из них один рассказывал её всем подряд, и он погиб здесь полтора года назад. Остальных я не нашёл. Я искал.
— Вы плохо искали, — сказал он и повернулся. — Дорен Хейл жив.
Я молчал.
— Ему семьдесят шесть, — сказал он. — Он держит на Разломе ремонтную яму на четыре корпуса и чинит мне стыковочные узлы, потому что больше их никто не умеет чинить. Он их тридцать лет ворует и тридцать лет чинит. — Он сел. — Он рассказывает эту историю каждому, кто сядет рядом, и рассказывает её с другого конца: как его взял мальчишка-лейтенант, который посмотрел на пустой экран и сказал, что на месте контрабандиста прятался бы именно здесь. Хейл говорит, что обиделся не на арест, а на то, что мальчишка угадал с первого раза.
— И вы пришли сюда.
— Я пришёл сюда, потому что это лучшее место в системе, — сказал он. — Я знаю, почему оно лучшее, из той же истории, из которой это знаете вы. — Он посмотрел на меня без выражения. — Я, генерал, слушаю стариков. Это редкое занятие и очень дешёвое.
Он помолчал.
— Хейл просил передать, если доведётся, что он не в претензии.
— Передайте ему, что я помню, — сказал я и только потом сообразил, что помнить это должен был не я.
Он ничего не заметил. Или заметил и ничего не сказал.
— Осталось последнее, за чем вы ехали, — сказал он. — Спрашивайте.
— Четыре секунды, — сказал я.
— Я ждал этого вопроса полтора года.
— В Кальдере, в восемнадцать тридцать четыре, мой правый клин потерял два соседних корабля и закрыл брешь ближайшим соседом вместо симметричного перестроения, и восстановление заняло на четыре секунды больше нормы, — сказал я. — Вы по этому опознали откат на девять-два. Вы написали, что проверяли двенадцать минут, потому что не поверили. Я полтора года не могу понять, как человек в середине сражения видит четыре секунды в чужом строю и делает из них вывод о редакции Устава противника.
— Это не середина сражения, — сказал он. — Это была двадцать шестая минута, у меня был выбит левый фланг, и смотреть мне было, в общем, не на что. — Он пожал плечами. — Как видит. Глазами. Смотреть надо не на корабли, а на то, за сколько они шевелятся.
— Этого мало.
— Этого мало, — согласился он. — Нужно второе. Нужно заранее знать, на сколько в каждой редакции меняется время восстановления строя. Я это знаю не наизусть, генерал, я же не сумасшедший. У меня это написано.
— Где написано?
— В тетради, — сказал он. — Четвёртый год пишу. У меня четверть флота на ваших трофейных ядрах разных редакций, от девять-два до четырнадцать-три, я их все разбирал и всё выписывал. Что в какой редакции поменяли, в каком году и на сколько. Четыреста с лишним страниц.
Он сказал это легко, без нажима, как говорят о привычной домашней работе, и потянулся за карандашом.
— Я это так и называю, — сказал он. — Патчноут.
Я не пошевелился.
Я помню, что не пошевелился, потому что первая мысль у меня была не «он сказал», а «не шевелись».
Лампа горела. Далеко в корпусе стукнуло остывающее железо. Человек напротив катал карандаш между пальцами и смотрел на папку, и лицо у него было по-прежнему как у мастера смены.
— Сейв, — сказал я мысленно, одними словами в голове, не открывая рта. — Слово «патчноут». Имперский язык, любой диалект, флотский жаргон, торговый жаргон, Разлом.
«Такого слова нет, командующий, — сказала Сейв. — Ни в одном словаре, ни в одном корпусе текстов, ни в одной записи за одиннадцать лет. Я его слышу второй раз в жизни».
— Когда был первый?
«Второго числа первого месяца. От вас. Вы произнесли его вслух на мостике "Терпения" на вторые сутки Кальдеры, читая историю изменений Устава-ядра. Я тогда отметила, что слова не существует, и вы сказали, что это из детства».
Глава 3. Патчноут
Я сидел неподвижно и считал.
Не секунды — варианты. Их было три, и все три были плохие.
Первый: я ошибся. Слово похоже на имперское, я его неправильно услышал, Сейв неправильно разобрала, и сейчас я встану и начну задавать вопросы, от которых у человека напротив поедут брови. И тогда он уйдёт отсюда с информацией, которой я полтора года не давал никому: командующий силами обеспечения считает себя кем-то другим. Полгода назад комиссия по снабжению уже пыталась отправить меня на психиатрическое освидетельствование, и меня спасло только то, что эксперт рода Луций отказалась писать неправду. Второго такого эксперта мне не дадут.
Второй: я не ошибся, и он сказал это нечаянно. Тогда у меня есть ровно один ход и ровно одна попытка, и, если я сделаю её грубо, он успеет решить, что меня проще убить.
Третий: я не ошибся, и он сказал это нарочно.
Третий вариант мне не нравился больше всех, потому что он был самый вероятный. Человек, который одиннадцать суток ждёт в точке с расхождением в девятьсот метров, не роняет слов.
Лампа горела. Он катал карандаш.
— Четыреста страниц, — сказал я. — Вы их от руки писали?
— От руки, — сказал он. — Я на машине пишу плохо.
— А разделы как устроены?
— По редакциям, — сказал он. — Слева номер редакции, справа что поменяли. Отдельно столбик, на сколько меняется время.
Он отвечал спокойно и по делу, и ничего в нём не дрогнуло, и я подумал, что, может быть, всё-таки ошибся.
А потом он положил карандаш на стол и перестал его катать.
Я задал вопрос.
Я выбирал его минуты полторы и выбрал так, чтобы он был безопасен при ошибке. Если человек напротив меня имперец, он просто не поймёт, о чём речь, переспросит, и я отвечу, что это название старого шаблона, и мы пойдём дальше.
— Сколько вам было лет, — сказал я, — когда вы в первый раз услышали про Канны?
В трюме стало очень тихо.

