
Полная версия:
Разорванное кольцо

Алекс Закарин
Разорванное кольцо
А. Закарин
Хроники Эрбориана. Книга первая: Разорванное кольцо
* * *
«Всё сущее — это Хаос, приведённый в порядок; каждая магия мира либо держит этот порядок, либо отпускает его обратно».
Пролог. Голодная зима
Сто лет назад. Крайний север Эрбориана.
В третью зиму без лета король Ингвар приказал открыть последний амбар.
В амбаре было четыреста мешков зерна. В городе — одиннадцать тысяч человек. Ингвар знал этот счёт наизусть: он пересчитывал его каждую ночь, лёжа без сна в холодной опочивальне, как скупец пересчитывает монеты. Четыреста мешков. Одиннадцать тысяч ртов. Восемь дней, если делить честно. Двенадцать — если не кормить стариков.
Он велел делить честно.
Город назывался тогда Хельм — по старому слову северян, означавшему «очаг». Он взбирался по склону одинокой горы в долине между двумя ледниками — от нижних улиц у подножия до королевского чертога на вершине, — и испокон веку его грели источники. Горячая вода била из-под камней прямо посреди улиц, над ней круглый год стоял пар, а в купальнях у королевского чертога можно было лежать в самую лютую стужу, глядя, как снег тает, не долетая до воды. Северяне гордились своими источниками. Говорили, что их согревает сердце горы, — и спорили только о том, доброе ли это сердце.
Третью зиму источники остывали.
Никто не понимал почему. Монахи Ордена Зари, приехавшие с юга с первыми караванами, молились над ними и говорили о каре за грехи. Старухи говорили о злом колдовстве. Мудрецы молчали. А вода с каждой неделей становилась холоднее, пар над улицами — тоньше, и однажды утром большая купальня у чертога покрылась льдом.
А потом пришёл голод.
* * *
На девятый день после того, как кончилось зерно из последнего амбара, Ингвар надел старую медвежью шубу отца, взял копьё и ушёл из города. Один. Никому ничего не сказав.
Он шёл на север, в вечные льды за ледниками, куда северяне не ходили даже за пушниной. Шёл два дня. Ночевал в снежной яме, вырытой руками. На третий день вышел к месту, которое знали только по сказкам: к Безмолвному полю. Белая равнина без конца и края, без единого следа, без единого звука. Даже ветер здесь не свистел — дул беззвучно, как дуют во сне.
Ингвар встал посреди поля и воткнул копьё в снег.
— Я пришёл просить, — сказал он громко.
Голос его ушёл в белое и не вернулся. Ни эха. Ни отзвука.
— Я король северян. Мой народ умирает. Я молился Заре — Заря не ответила. Я молился предкам — предки не ответили. Говорят, здесь, подо льдом, спит тот, кто был раньше Зари. Тот, кто отвечает всегда. — Он сглотнул; горло саднило от мороза. — Если ты слышишь — ответь. Я отдам всё, что у меня есть. Только спаси их.
Тишина.
Он стоял долго. Солнце — тусклое, низкое, бессильное — прошло по краю неба и стало клониться к закату. Ноги Ингвара онемели. Пальцы на древке копья перестали чувствовать холод — а это, как знает каждый северянин, плохой знак.
И тогда тишина изменилась.
Он не услышал голоса. Голоса не было. Но тишина вокруг стала другой — глубже, плотнее, тяжелее — как вода, когда ныряешь всё ниже. Она легла ему на плечи. Вошла в уши. Заполнила грудь вместо воздуха. И в этой тишине — нет, этой тишиной — с ним заговорили.
Слов не было. Было понимание. Оно приходило целиком, сразу, как понимаешь во сне, что ты уже давно знаешь то, чего никогда не знал.
Голод — это огонь, понял Ингвар. Голод горит в живом, как пламя в очаге. Жжёт. Требует. Не даёт покоя. Всё живое горит, король. Всё живое голодно — всегда.
Но то, что остыло, не голодает.
Ингвар закрыл глаза.
— Нет, — прошептал он. — Не так. Я не прошу их смерти. Я прошу их жизни.
Ты просишь, чтобы они не голодали. Чтобы не плакали дети. Чтобы матери не смотрели, как дети гаснут. Чтобы никто больше не умирал в муках. Я могу дать это. Всё, что ты просил. Ничего, чего не просил.
Их не будет мучить холод — они станут холодом. Их не будет мучить голод — им больше не нужен хлеб. Они не умрут в муках — они уснут и проснутся. Никто не уйдёт от тебя. Никто никогда не уйдёт.
Ингвар стоял посреди Безмолвного поля, и по его лицу текли слёзы. Они замерзали, не успев доползти до бороды.
Он думал о детях на улицах Хельма. О старой кормилице, которая отдавала свою долю внукам и третий день не вставала с лавки. О дочери кузнеца, которая вчера спросила его, может ли король приказать зиме кончиться. О пустом амбаре. О четырёхстах мешках, которых больше нет.
И о Сигрид. Ей было семь. У неё были косички, светлые, как лён, и каждую весну, как только старая липа у северных ворот выпускала лист, она забиралась на самую верхнюю ветку, куда не лазили даже мальчишки, и кричала оттуда: «Папа, папа, смотри, я выше всех!» В эту весну липа не зацвела. И Сигрид на неё не полезла. Она сидела у очага в его старом плаще, и косички у неё стали тонкие, как мышиные хвостики. Позавчера она спросила, правда ли, что липа умерла. Он сказал: нет, она спит. Он был король, и он сказал.
О том, что весны не будет. Не в этом году.
— Что ты хочешь взамен? — спросил он.
Ничего. Только то, что ты будешь говорить за меня там, где я не могу говорить сам. Я сплю, король. Я спал всегда. Мне нужен тот, кто будет держать мой покой, пока я сплю.
— Наместник.
Если тебе нужно слово — пусть будет это.
Ингвар молчал.
Потом выдернул копьё из снега и положил его к своим ногам. Снял рукавицу — правую — и протянул голую руку в пустоту, ладонью вниз, как протягивают руку для клятвы.
— Я согласен, — сказал король северян. — Ради них.
И Безмолвие взяло его за руку.
* * *
Когда он вернулся в Хельм — через два дня, хотя ноги его больше не уставали, а мороз больше не жёг кожу, — город спал.
Люди спали на лавках, на печах, у остывших очагов, обнявшись, по двое и по трое, укрытые всеми одеялами, какие нашлись. Спали дети. Спали старики. Спала стража у ворот, привалившись к стене и не выпустив копий. Лица у всех были спокойные. Впервые за три зимы — спокойные.
Ингвар шёл по улицам и смотрел, и на его шубе не таял иней.
На рассвете город проснулся.
Люди открывали глаза и садились. Без единого звука. Смотрели перед собой. Кожа их была серой, губы — белыми, а в глазах не было больше голода. Ни голода, ни страха, ни боли. Только тихое, холодное, бесконечное спокойствие.
Дочь кузнеца встала с лавки у дверей кузни. Подошла к нему. Подняла лицо — серое, детское, спокойное.
— Зима кончилась? — спросила она. Голос был ровным, как падающий снег.
Ингвар опустился перед ней на колени. Хотел обнять — и не посмел.
— Да, — сказал он. — Для нас — кончилась.
Девочка кивнула и пошла обратно к лавке. Села. Сложила руки на коленях. И стала смотреть на дверь — так, как смотрят живые дети, когда ждут, что отец вернётся из кузни. Только живые дети ёрзают. Она сидела неподвижно.
Она могла сидеть так вечно.
Ингвар поднялся с колен. Посмотрел на чертог — на окно под самой крышей, за которым стояла маленькая кровать с резными медведями на спинке. Он знал, что там тоже проснулись. Знал, что там тоже сидят, сложив руки на коленях, и смотрят на дверь.
Он не поднялся под крышу в то утро. И в следующее. Ни разу за целый век.
Уснули не все. Несколько сотен человек — те, кто в ту ночь сидел у постели умирающих и не сомкнул глаз, — проснулись живыми и увидели, во что превратились их соседи. Ингвар не стал их удерживать. Он сказал им только: «Холод больше не тронет вас здесь. Останьтесь». Не все ушли. Остались те, кто не смог бросить уснувших родных: они жили среди мёртвых, топили для них печи, которые мёртвым были не нужны, и служили королю, которому больше нечем было им платить, кроме покоя. Остальные взяли детей, сани, копья и ушли на юг, через ледники, к Южным снегам, туда, где ещё светило солнце. Половина не дошла. Те, кто дошёл, сложили на краю снегов первый сторожевой костёр — и поклялись, что будут жечь его, пока на севере сидит мёртвый король. Со временем у этого костра поднимутся стены, и его назовут Бастионом Последнего Света. Ледники же, окружавшие Хельм, назовут Мёртвыми льдами.
* * *
Лишь одного Ингвар тогда не заметил. Никто не заметил. Кроме старого смотрителя купален, который ещё не уснул, потому что ему было что сторожить. Он потом рассказывал об этом, пока у него оставался язык.
В тот же рассвет, глубоко под Хельмом, под улицами и купальнями, под камнем и под старыми корнями горы, что-то зашипело. Как шипит раскалённый уголь, когда на него плеснут водой. Злобно. А потом стихло.
Горячие источники Хельма замёрзли до самого дна. Навсегда.
А липа у северных ворот так и не проснулась. Ни в ту весну, ни в одну из ста следующих. Она стояла чёрная, в инее, и на самой верхней ветке никого не было.
Сердце горы, о котором спорили северяне, — доброе оно или злое, — перестало биться. Оно не умерло. Оно просто остыло и уснуло, придавленное новым холодом, как камнем придавливают крышку колодца.
А король Ингвар, теперь Мёрзлый король, стоял на ступенях своего чертога и смотрел на свой город, в котором больше никто никогда не будет голодать.
— Холодно, — сказал он.
Никто его не услышал. Его народ больше не чувствовал холода. А сам он скажет это слово ещё только однажды — сто лет спустя.
Город вскоре назовут по-новому. Хел-Мортем. На языке южан это значит «очаг мёртвых».
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ИСКРЫ
Глава 1. Чаячий Мыс
Наши дни. Королевство Вейсхольм, остров к востоку от материка.
Дейн проснулся от того, что чайки замолчали.
На Чаячьем Мысе чайки кричали всегда. Днём — над рыбачьими лодками, ночью — на скалах под маяком, где у них были гнёзда. Дейн вырос под этот крик, как другие дети растут под скрип колыбели, и тишина разбудила его вернее колокола.
Он сел на лавке. В доме было темно. Отец храпел за перегородкой. В печи тлели угли. За окном шумело море — ровно, спокойно, как всегда.
А чайки молчали.
Дейн встал, натянул штаны и кафтан — старый, отцовский, с заплатами на локтях, — сунул ноги в сапоги и вышел на крыльцо.
Ночь была безлунной. Звёзды висели над морем густо, низко, и по воде от них тянулись бледные дорожки. Маяк на скале горел — жёлтый огонь в стеклянном фонаре. Деревня спала: три десятка домов на склоне, лодки на берегу, сети на шестах, амбары у причала.
А в бухте, между лодок, скользили тени.
Длинные, низкие, без огней. Шесть. Нет — восемь. Они шли к берегу бесшумно, на вёслах. Не рыбаки и не купцы — это Дейн, выросший у моря, знал твёрдо. Рыбаки возвращаются с песнями. Купцы — с фонарями. А так, без огней и без звука, в чужую бухту входят только за одним.
Первая лодка ткнулась в гальку. Из неё на берег выпрыгнули фигуры — широкие, огромные, с топорами. В отблеске маяка мелькнула серо-зелёная кожа, клыки, бритые головы.
Орки.
Дейн бросился в дом.
— Отец! Отец, вставай! Орки на берегу!
* * *
Потом, много лет спустя, когда о нём уже пели песни, Дейн не любил вспоминать ту ночь. Не потому что было страшно — хотя было, до тошноты, до дрожи в коленях. А потому что в песнях всё было не так.
В песнях он хватал меч и бросался на врагов. А на самом деле никакого меча у него не было. Была ясеневая колотушка, которой отец глушил крупную рыбу в лодке, — тяжёлая, с железным кольцом на конце. Дейн схватил её, потому что больше ничего под руку не попалось. И бросился не на врагов, а к дому Ровены, капитана стражи, — потому что у Ровены был колокол.
Он бежал по улице, а за его спиной уже горел первый амбар.
Орки не шли по домам — странное дело. Они не ломали двери, не вытаскивали людей. Они шли к амбарам у причала — к рыбным складам, к зерну, привезённому с большой земли на зиму. Несли факелы. Поджигали. И брали — мешки, бочки с солёной рыбой, связки вяленой трески, — волокли к лодкам.
Они пришли не убивать. Они пришли за едой.
Колокол у дома Ровены уже звонил. Сама капитан стояла на крыльце в одной рубахе, с мечом в руке и с лицом, от которого любой здравомыслящий орк должен был бы развернуться и плыть обратно. Ровена была высокой, сухой, с короткими рыжими волосами и шрамом через подбородок — подарком пиратов с юга. Ей было тридцать четыре года. Пятнадцать из них она командовала стражей Чаячьего Мыса — дюжиной рыбаков с копьями, — и Мыс за эти годы не сожгли ни разу.
— Дейн! — Она увидела его с колотушкой и даже не удивилась. — Сколько?
— Восемь лодок! В каждой по пять-шесть!
— Сорок. Хорошо. — Ровена сказала «хорошо» как о пустяке. Дейн знал её с детства: это значило, что всё очень плохо. — Ты со мной. Держись слева. Бей по ногам. Не геройствуй.
— Я твой оруженосец, капитан, — сказал Дейн. — Мне положено геройствовать.
— Тебе положено чистить мне сапоги и не помереть. Пошли.
Дейн был её оруженосцем третий год. Это значило в основном то, что он чистил ей сапоги, точил меч, таскал копья на учениях и стоял ночами в дозоре на маяке. Настоящего боя он не видел ни разу.
До этой ночи.
* * *
Первого орка он ударил по колену.
Тот выскочил из-за угла горящего амбара — огромный, с мешком зерна на плече и тесаком в другой руке, — и Дейн, не успев подумать, махнул колотушкой. Железное кольцо хрустнуло о коленную чашечку. Орк взревел, выронил мешок, упал на одно колено — и Ровена, шагнув вперёд, ударила его рукоятью меча в висок. Орк рухнул.
— Живой, — сказала Ровена. — Хорошо. Дальше.
Второго Дейн не ударил — тот ударил его. Плечом, походя, как сбивают с дороги ребёнка. Дейн отлетел в сети, запутался, барахтался, пока Ровена дралась с орком над ним. Когда выпутался — орк уже лежал, а Ровена вытирала меч.
Третьего, четвёртого и пятого они взяли у причала вместе со стражей. Дейн бил по ногам, как велели. Ровена била по головам. Рыбаки с копьями держали строй. А орки — непонятно почему — дрались плохо. Неохотно. Отбивались и отступали к лодкам, бросая добычу.
А потом с одной из лодок закричали — не по-орочьи. На всеобщем языке.
— Назад! Все назад! Отходим!
Орки побежали. Кто нёс мешок — бросал. Кто был ранен — тащили на руках. Лодки отваливали от берега одна за другой и уходили в темноту так же бесшумно, как пришли.
На берегу остались три горящих амбара, перевёрнутые бочки, рассыпанное зерно, пятеро оглушённых орков и одиннадцать трупов.
Дейн смотрел на трупы, и его начинало трясти.
Не все они были орками.
* * *
— Люди, — сказала Ровена. Она стояла над телом, перевернув его ногой на спину. — Трое. Человек, ещё человек, и вот этот… — она нагнулась, — этот вообще полуэльф, похоже. Вымазаны сажей, одеты как орки. Прятались среди налётчиков.
На рассвете они разложили мёртвых на гальке у причала. Восемь орков, трое людей. Дейн помогал. Ему не хотелось, но Ровена сказала, что оруженосец, который не может смотреть на мёртвых, — это не оруженосец, а мальчик на побегушках, и он стиснул зубы.
У всех троих людей на шее висели амулеты.
Дейн снял первый и долго разглядывал. Медный, грубой работы, на кожаном шнурке. Кольцо — простое, ровное, — но разорванное надвое, как от удара топора: половинки разошлись, оставив между собой узкую щель.
— У орков таких нет, — сказал он. — Я видел орочьи обереги. Клыки, когти, костяные тотемы. А это…
— Это человеческая работа, — сказала Ровена. Она взяла амулет, повертела в пальцах. — Литьё. Городское. — Она нахмурилась. — Мне это не нравится, Дейн.
— Что это значит?
— Не знаю. Но когда люди одеваются орками и ведут их грабить, это значит, что кому-то нужно, чтобы Вейсхольм ненавидел орков ещё сильнее. — Она сжала амулет в кулаке. — Собери с остальных. Все три. Отнесу в Альдербург, пусть в Ордене посмотрят.
Дейн собрал. Три амулета. Три разорванных кольца.
Третий амулет, снятый с полуэльфа, был тёплым. Не от тела — тело давно остыло. Тёплым изнутри, как камень, полежавший на солнце. И Дейну на мгновение показалось, что в щели между половинками кольца тлеет крошечная красная искорка.
Он моргнул — и искорки не стало.
* * *
Один из пленных орков умирал.
Его ранили копьём ещё у причала — вскользь, но он потерял много крови, и к полудню стало ясно, что без лекаря до вечера он не дотянет. Остальных четверых заперли в пустом сарае для сетей. Этого положили отдельно, на солому под навесом у дома Ровены, — капитан хотела допросить его, пока он ещё может говорить.
Дейна она взяла с собой. Записывать.
Орк лежал на спине и смотрел в небо. Он был старым — Дейн не знал, что орки бывают старыми, в сказках они всегда молодые и злые. А этот был седой, с обвисшей кожей на щеках, с одним сломанным клыком. Рёбра торчали под кожей так, что их можно было пересчитать. Руки — тонкие, жилистые, все в шрамах. Не руки воина. Руки работника.
— Как тебя зовут? — спросила Ровена. На всеобщем.
Орк молчал. Потом сказал хрипло, с трудом выговаривая чужие слова:
— Гхаш.
— Откуда ты, Гхаш?
— Степь. Давно. Потом — нет степи. — Он закашлялся, на губах выступила тёмная кровь. — Изгнали. Многих изгнали. Голодно. Жили на берегу, на большой земле. Рыбу ловили. Плохо ловили. Мы не умеем рыбу.
— Зачем вы пришли на Мыс?
Орк повернул голову и посмотрел на неё. Глаза у него были маленькие, тёмные, усталые.
— Обещали, — сказал он. — Человек пришёл. Сказал: на острове много хлеба. Сказал: люди острова слабые, отдадут. Сказал: будет вам земля, свой берег, своя рыба. Только идите за мной.
— Какой человек?
— Человек. — Гхаш облизнул губы. — Глаза горят. Как угли. Красное внутри. Мы боялись его. Но он давал хлеб. Мы шли.
Дейн вспомнил тёплый амулет. Искорку в щели разорванного кольца.
Ровена выпрямилась и повернулась к Дейну.
— Запиши всё, — сказала она. — Слово в слово. Отнесу в Альдербург.
— А с ним что?
Она не ответила сразу. Дейн знал закон. Его все знали на побережье. Закон короля Эдрика гласил: разорителя, пойманного на месте, — вешать. На самом видном месте, чтобы видели с моря. Для этого маяк годился лучше всего.
— Закон знаешь, — сказала Ровена.
— Знаю, капитан.
— Повесим его на маяке. Остальных четверых отправим в Альдербург, в каменоломни. А у этого, — она кивнула на пояс орка, — кошель. Видишь? Тяжёлый. Южное серебро, держу пари. Ему за набег заплатили. Серебро пойдёт в казну Мыса — на новые амбары.
Дейн посмотрел на старого орка. Тот слышал. Не шевельнулся. Только закрыл глаза.
— Капитан, — сказал Дейн. — Он и так до вечера не доживёт.
— Значит, повесим до вечера.
— Он не воин. Посмотри на его руки. Он голодный старик, которого обманули.
Ровена посмотрела на него. Долго, внимательно. Так она смотрела на учениях, когда он делал что-то неправильно и она решала, стоит ли объяснять или проще дать подзатыльник.
— Изгнанники тоже голодают, — сказал Дейн. — Он пришёл за хлебом. Мы бы тоже пришли, если бы наши дети голодали.
— Он жёг наши амбары.
— Человек с горящими глазами жёг наши амбары. А этот нёс мешок.
Тишина. Только чайки — они вернулись и снова кричали — кружили над бухтой.
Потом Ровена вздохнула и отвернулась.
— Твой пленник, оруженосец, — сказала она. — Ты за него просишь — тебе и решать. Только чтобы я не видела.
И ушла в дом.
Дейн постоял, глядя ей вслед. Потом пошёл к себе, принёс краюху хлеба — последнюю, отец оставил на ужин — и вяленую рыбу. Положил рядом с орком. Перерезал верёвку на его руках.
Гхаш открыл глаза. Посмотрел на хлеб. На Дейна.
— Почему? — спросил он.
— Потому что ты голодный, — сказал Дейн. — Там, за мысом, в бухте Тюленьей, стоит старая отцовская лодка. Течёт, но до большой земли дойдёт, если вычерпывать. Иди.
Орк смотрел на него. Потом с трудом сел. Взял хлеб. Не стал есть — спрятал за пазуху.
— Не умру, — сказал он вдруг. — Теперь не умру. Отнесу хлеб внукам. — Он поднялся, держась за живот, качнулся, устоял. — Ты, мальчик. Запомни. Человек с горящими глазами — не один. Их много. И они не здесь живут. Они ходят через Пограничье. Туда, где все дороги.
Он ушёл, хромая, к скалам. Дейн смотрел, как он исчезает среди камней.
Краюха хлеба и старая лодка. Больше ничего. Такие вещи не записывают в летописи. Их запоминают другими способами.
* * *
На третью ночь после набега маяк погас.
Дейн стоял в дозоре на скале — его очередь — и смотрел, как огонь в стеклянном фонаре мигнул, вспыхнул красным, не жёлтым, и погас. А из-под скалы, оттуда, где в камне была пещера, вход в которую знали только мальчишки да контрабандисты, потянуло жаром. Как из открытой печи.
Он ударил в колокол. Три раза. Сигнал: беда на маяке.
Ровена прибежала первой. С мечом, в кольчуге, с факелом в руке. За ней — трое стражников.
— Пещера, — сказал Дейн. — Оттуда жар. И свет. Красный.
Ровена посмотрела вниз, туда, где у подножия скалы, среди камней, светилась узкая щель. Потом на Дейна.
— Тот, с горящими глазами, — сказала она. — Вернулся.
В пещеру они спускались по старой тропе, цепляясь за камни. Жар становился всё сильнее. Камень под ладонями обжигал. Воздух дрожал. Пахло серой и горелым — так пахнет кузница, когда в горн бросают не уголь, а что-то другое, неправильное.
Пещера оказалась больше, чем помнил Дейн. Когда-то это был просто грот, куда во время прилива заходила вода. Теперь вода ушла. Стены были чёрными, оплавленными. А в дальнем конце, у самой стены, стоял человек.
Высокий. Худой. В тёмном дорожном плаще. Он стоял спиной к ним, подняв руки, и перед ним в каменной стене было… Дейн не сразу понял, что видит.
Трещина. Неровная, рваная, как молния, застывшая в камне. Шириной в ладонь — и в человеческий рост длиной. А внутри трещины — огонь. Не пламя костра, а что-то живое, текучее, кипящее, ярко-оранжевое, с белыми прожилками. Оно билось в трещине, как кровь в жиле. И от него шёл жар, от которого трещали волосы и слезились глаза.
На камне над трещиной был выжжен знак. Кольцо. Разорванное надвое.
— Именем короля! — крикнула Ровена. — Отойди от стены!
Человек обернулся.
Лица его Дейн потом не мог вспомнить — только глаза. Они горели. Не отражали огонь — горели сами, изнутри, двумя красными углями под бровями.
— Опоздали, — сказал человек. Голос был спокойным, почти весёлым. — Завеса здесь тонкая. Тоньше, чем я думал. Пограничье будет совсем лёгким.
Он шагнул в сторону. И трещина в стене — раскрылась.
Не шире — глубже. Огонь внутри неё вздулся, поднялся, вылился из щели, как вода из прорванной плотины. И из этого огня шагнуло… нечто.
Оно было ростом с двух людей. Тело — из застывшей лавы, чёрной, растрескавшейся, и сквозь трещины проступал оранжевый жар. Голова — без лица, просто раскалённая глыба с двумя белыми провалами вместо глаз. Руки — длинные, до колен, с пальцами-когтями из чёрного стекла. Каждый его шаг оставлял на камне оплавленный след.
— Владыка разлома, — сказал человек с горящими глазами почти ласково. — Малый. Совсем малый. Но вам хватит.
И исчез. Шагнул назад, прямо в трещину, в живой огонь, — и огонь сомкнулся за ним.
Владыка разлома повернул безликую голову к ним.
* * *
Бой длился недолго: один бесконечный миг жара, крика и слепящего оранжевого света.
Двое стражников погибли сразу. Тварь просто махнула рукой — и их отбросило к стене, и они больше не встали. Третий бросил копьё и побежал. Дейн его не винил.
Ровена дралась. Её меч бил по лавовой коже, высекая искры и осколки чёрного камня. Тварь ревела, как ревёт горный обвал. А Дейн, со своей дурацкой рыбацкой колотушкой, бил по ногам. Как его учили. По ногам. По ногам. И шептал — сам не зная, откуда взялись слова, — старую молитву Заре, которой мать учила его в детстве: «Свет, что разделил огонь, раздели и этот». На миг ему показалось, что железное кольцо на колотушке вспыхнуло бледным, как рассвет, светом.
И одна нога треснула.
Владыка разлома покачнулся. Ровена тут же вогнала меч ему в грудь — в самую широкую трещину, туда, где жар был ярче всего. Тварь закричала. И, падая, повернулась — и ударила наугад огромной огненной рукой.
Удар пришёлся в Дейна.
Он не почувствовал боли. Это было самое странное. Только жар — огромный, всепоглощающий, — а потом сразу темнота. Он видел, как падает. Видел, как над ним склоняется Ровена — лицо белое, рот открыт в крике, но звука нет. Видел свою руку — чёрную, обугленную, дымящуюся.
А потом не видел ничего.
* * *
Темнота была долгой. Или короткой. Там не было времени.
Там не было ничего — ни звука, ни света, ни холода. Тишина. Огромная, бесконечная. Дейн висел в ней, как в тёплой воде, и ему было спокойно. Совсем спокойно. Впервые в жизни. Не нужно было никуда идти, ничего делать, ни о чём думать. Можно было просто остаться.

