
Полная версия:
От импульса

Аида Родан
От импульса
Глава 1
В подъезде, пропахшем вековой пылью и той особенной осенней сыростью, что забирается под кожу и щекочет нервы, сгущались не просто сумерки — сгущалась тайна. Тусклая лампочка под потолком отчаянно боролась с мраком, но проигрывала, выхватывая из темноты лишь бледный прямоугольник холодного подоконника. Там, подобрав под себя ноги и укутавшись в прохладу подъездной плиты, ютилась маленькая компания. Девичьи голоса, взволнованные и хрупкие, как стекло, звенели в тишине, разбивая сонную дремоту старого дома.
В центре этого полуночного клуба сидела Ева. Ей было десять. Каштановые волосы мягкими волнами спадали на плечи, обрамляя личико, которому позавидовал бы любой художник эпохи Возрождения. Но главным в ней были глаза — огромные, оливковые, с поволокой. Слишком глубокие, слишком понимающие для ребёнка. В их зрачках, как в двух тёмных зеркалах, отражался жёлтый свет лампочки и — что-то ещё, что-то недетское. Ева не просто слушала рассказ подруг; она пила его. Каждое слово падало в неё, как камешек в тихий омут, расходясь кругами мурашек по коже. Она впитывала интонации, вздохи, паузы — всю эту магию.
А в квартире, её мама невозмутимо выводила красной пастой витиеватые каракули в школьных тетрадях. Мир для неё сейчас сузился до правил и исключений, до идеально выведенных «н» и «к». Она не слышала, как за окном сгущается тьма, и не замечала, что её маленькая дочь, её ангел, уже полчаса сидит в холодном подъезде, постигая науку страсти и боли.
Предметом этого тихого обожания и жгучей тайны был Он. Мальчик, которому было шестнадцать. Мальчик, чьё имя теперь нельзя было произносить громко, чтобы не спугнуть удачу. Его имя шелестело в полумраке, как сухие листья, с придыханием и трепетом, с которым обычно листают запретные романы, спрятанные под подушкой.
— И как можно было так — вляпаться? Угодить за решётку? — Ира, белокурая и круглолицая, сокрушённо вздохнула, нервно накручивая на палец льняную прядь. Её голубые глаза, наивные и чистые, никак не могли вместить эту взрослую, жестокую несправедливость мира.
— Два года, вроде… Или два с половиной? — уточнила Оля, самая рассудительная из них. Качнула головой, и её русые волосы блеснули медью в тусклом свете. Карие глаза старались быть серьёзными и практичными, но внутри у неё тоже всё трепетало.
Они рисовали его портрет по кусочкам: самый смелый, самый дерзкий, тот, от чьей улыбки сердце пропускало удар, а в животе появлялась странная пустота. И Ева, крепче прижимая колени к груди и кутаясь в свою тонкую кофту, дорисовывала этот образ в своём воображении. Там, внутри неё, вырастал не просто парень из соседнего двора, а мифический герой, падший ангел, прекрасный полубог, угодивший в беду. Каким же нужно быть, чтобы о тебе говорили так? Чтобы сразу глаза загорались одним и тем же огнём?
Вдруг резкий, будто выстрел, щелчок дверного замка разорвал магию. Прямоугольник света из приоткрывшейся двери упал на пыльный пол, и в нём возникла знакомая, чуть усталая фигура.
— Ева, а на часы ты смотреть не пробовала? — голос матери, уставший после долгой проверки тетрадей, прозвучал сухо и ровно, без злости, но с той непререкаемой интонацией, которая мигом разрушила хрупкий карточный домик их тайны.
— Иду! — вспорхнуло с губ девочки. Она легко, точно пушинка, спрыгнула с холодного подоконника.
— Девочки, пока-пока! — крикнула она звонко, на бегу, и тут же исчезла в светящемся проёме, растворилась в тепле квартиры.
Ее провожали дружным, но уже приглушенным шепотом:
— Пока, Ева! До завтра!
Дверь за спиной Евы мягко, но неумолимо щелкнула, отрезая их от сырого подъездного полумрака, от девичьего шепота и от той особенной магии, что рождается только в детстве, когда за окном поздно, а на сердце — впервые в жизни — тревожно и сладко.
— Ева, ну что же это такое? — мамин голос плыл по прихожей, усталый и ровный. Она поправила очки, и в стеклах на мгновение отразился свет люстры. — Тебе еще рано допоздна слоняться, да еще и с большими девочками. Твои ровесницы уже давно спят.
— Ой, мама, — запротестовала Ева, с силой сталкивая туфли, — я не маленькая! И спать совсем не хочется. А я время с пользой провела!
Она произнесла это с таким вызовом, с таким искренним убеждением, что мама на секунду замерла, всматриваясь в дочь. Щеки Евы разрумянились на холодном воздухе, глаза горели тем особенным огнем, который бывает только у детей, коснувшихся чего-то запретного и оттого безумно притягательного.
— И в чем же польза от подъездных посиделок? — спросила мама, и в ее голосе зазвучал тот самый мягкий, но неумолимый укор, которым она выводила на полях тетрадей свои знаменитые красные закорючки: «Смотри внимательнее», «Подумай еще раз».
И тогда Ева, подбежав вплотную и запрокинув голову, возвела на мать свои огромные, оливковые глаза. В них плескалось столько жизни, столько жадного любопытства, что у мамы кольнуло под сердцем. Ева выпалила одним духом, будто делилась не новостью, а украденным сокровищем:
— Ты представляешь, в школе есть мальчик, в которого ВСЕ влюблены! Но он… он сел в тюрьму!
В прихожей повисла тишина. Та самая тишина, когда слово, только что сказанное вслух, еще вибрирует в воздухе, не находя ответа. На лице матери мелькнуло что-то быстрое и неуловимое — не досада, не злость, а тень. Тень глубокой печали, которую она прятала где-то на самой дальней полке своей души, среди пыльных методичек.
— Да, Ева, — тихо сказала она, опускаясь на корточки, чтобы быть ближе к дочери. Ее рука сама собой потянулась поправить сбившуюся прядь каштановых волос. — Это мой ученик. И мне очень, очень жаль, что с ним так вышло. Ужасная история.
Она замолчала, и в этом молчании поместилась целая жизнь: шумный класс, мальчишеский смех, первая парта у окна, чья-то сломанная судьба, о которой не пишут в педагогических журналах. Мама тряхнула головой, отгоняя наваждение.
— И теперь я точно знаю, в чем там была «польза».
— В чем? — выдохнула Ева, замирая. Весь мир сузился до маминых губ, до слов, которые вот-вот сорвутся с них.
— В том, — мамины руки легли ей на плечи, мягко, но властно разворачивая в сторону коридора, ведущего в ванную, — что если будешь допоздна сидеть в подъезде и собирать сплетни, то из-за дурного поведения тоже можешь куда-нибудь угодить. А теперь — мыться и спать. Точка.
— Ну, ма-а-ам… — Ева попробовала привычно капризно потянуть слово, но в голосе не было силы. Она покорно побрела по коридору, шаркая носками по полу. В ванной щелкнул замок, зашумела вода.
Мама уже собралась идти на кухню, налить чай, как вдруг услышала скрип. Дверь ванной приоткрылась ровно настолько, чтобы в щели блеснул один-единственный оливковый глаз, влажный от пара и все еще полный того самого, нерастраченного чуда.
— Мама… а он и правда… такой красивый?
Вопрос повис в воздухе — легкий, как мыльный пузырь, и такой же хрупкий. Мама замерла посреди коридора. Перед глазами встало другое лицо — мальчишеское, с дерзким прищуром. Каким он был? Смешливым, легким. Она помнила, как вызывала его к доске, а он улыбался ей, и весь класс замирал, потому что от этой улыбки почему-то хотелось улыбнуться в ответ, даже если ты строгая учительница.
Из гостиной донесся долгий, усталый вздох. В нем смешались грусть, память и то особое, материнское бессилие перед неизбежным взрослением дочери.
— Да, — прозвучал в полумраке тихий, почти призрачный ответ. — Очень красивый мальчик.
Вода в ванной зашумела громче, скрывая за собой все: и этот вздох, и эту правду, и то, как у мамы дрогнули губы, когда она отвернулась к окну, за которым уже давно спал город, спали ровесницы Евы и спал, наверное, тот самый мальчик, только в чужой, казенной постели, от которой за версту веяло тоской.
Ночь навалилась на плечи города тягучей, непроглядной ватой, а Ева всё ворочалась в своей постели, и шуршание наволочки под разгорячённой щекой казалось оглушительным. Оно звучало в ушах громче, чем тот заговорщицкий шёпот в подъезде — громче и тревожнее. Потому что шёпот стих, а мысли — назойливые, горячие, колючие — никуда не делись. Они вились роем, жужжали, кружились вокруг одного центра, вокруг одной точки на карте её детского мира: призрачного мальчика, которого она никогда не видела, но чьё имя уже выжгло в душе тайный знак.
Он стоял перед её внутренним взором, сотканный из обрывков чужих интонаций, из вздохов подруг, из тех долгих, многозначительных пауз, что говорили громче слов. Каким он был?
Слово «красивый» — то, что твердили Ира с Олей — вдруг показалось Еве пресным, плоским, как вчерашняя жвачка, потерявшая вкус. Красивых людей много: вон у мамы на журнальном столике лежит глянцевый журнал, там все красивые. Но ведь о тех не говорят шёпотом. О тех не вздыхают так, будто в груди застрял осколок стекла.
Ева прикусила губу, глядя в потолок, где уличный фонарь рисовал дрожащий прямоугольник света. Были ли у него ямочки на щеках, когда он смеялся? Наверное, были. Глубокие, такие, в которые хочется ткнуть пальцем — или, как пишут в дурацких любовных романах, что Оля читает, «уткнуться губами». А брови? Тонкие, как нарисованные тушью? Или широкие, решительные, которые, наверное, сходятся на переносице, когда он злится? Или злился. Или сходились.
Но главное, самое главное, что не давало покоя — глаза. Что там было, в его глазах, когда всё случилось? Страх? Злость? Или та самая, холодная решимость, когда уже всё равно, что будет завтра? Ева представила их — и увидела не цвет, не форму, а ощущение: что-то опасное и манящее, как вспышка далекой молнии в ночном поле, когда стоишь у окна и боишься, но не можешь оторваться.
И вдруг, неожиданно для себя самой, она подумала о другом. Не о том, какой он. А о том, каково ему там. Сейчас. В эту самую минуту.
Мысль об одиночестве — настоящем, холодном, казённом — пришла бесшумно и впилась под рёбра острым клинком. Ведь он там один. Совсем один, без мамы, без подруг, без тех, кто будет шушукаться на подоконнике. Почему же никто не протянул ему руку? Почему не удержали на краю, если край вообще существует? В её десятилетнем сердце, ещё не искушённом цинизмом, вдруг плеснулась такая острая, такая неподъёмная жалость, что захотелось сжаться в комочек и зажмуриться.
А что он сделал? Вот оно — самое жгучее, самое тревожное, то, что жгло изнутри сильнее всего.
Ева, чья жизнь до сих пор была разлинована на ровные строчки, как мамины тетради: «пятёрки», похвала за вымытую посуду, редкие, но сладкие шалости во дворе, — пыталась примерить на себя взрослую шкалу наказаний. Два года. Или два с половиной. Это как? Это много? Это как два раза по первому классу? Или как разлука с мамой на всё лето, только умноженная на сто?
Она отогнала мысль про машину. Хотя… у папы Иры есть, и он иногда даёт порулить на даче, но это же не считается. А если всерьёз? Нет, не мог он украсть. Не такой.
Или… тот холодок, что пробежал по спине — не такой? А какой?
Смутные, пугающие образы ворочались где-то на задворках сознания. Ева догадывалась: существует мир по-настоящему страшных вещей. Тех, от которых у взрослых каменеют лица. Тех, что пахнут не сыростью и пылью, а леденящим ужасом из ночных новостей.
— Нет, — прошептала она в подушку, отгоняя морок. — Он просто нашалил. Сильно. Отчаянно.
Может, подрался? Защищая кого-то слабого, как в кино? Или сказал что-то дерзкое учителю — не маме, конечно, а какому-нибудь противному, который придирается, — и это сочли вызовом всей системе? В голове, как в калейдоскопе, рождались и рассыпались сюжеты. Один другого драматичнее, один другого красивее. В каждом из них он был героем. Несправедливо обиженным. Не понятым толпой.
Но факт, жесткий и неумолимый, торчал занозой: что-то он совершил. Он переступил черту. Ту самую, которую Ева даже не умела искать, потому что никогда не знала, что она вообще существует.
Завтра.
Мысль о завтрашнем дне пришла как спасательный круг. Завтра она снова увидит Иру и Олю. Они снова сядут на подоконник. И тогда… Как бы завести разговор?
Спросить напрямую — нельзя. Сразу спалишься. Они переглянутся, улыбнутся снисходительно: «А тебе зачем, малявка?» Отмахнутся, как от назойливой мухи. Нет, надо тоньше. Надо ненароком, между делом, будто вспомнила: «А кстати, девчонки, а что там с тем, ну, вы говорили…» Или подождать, пока они сами начнут, и тогда лишь кинуть в разговор короткую, понимающую реплику. Кивнуть, как равная. Показать, что она уже не малышка. Она тоже своя. Она тоже в курсе тайн.
Эти планы — хрупкие, как паутина, но важные, как первый в жизни секрет, — начали потихоньку сплетаться с первыми, липкими нитями сна. Картинки поплыли, краски смешались, потеряли резкость. Суровые стены колонии в воображении превратились в декорации к странной сказке, где за высоким забором спит заколдованный принц. А лицо того мальчика, незнакомого и далёкого, стало размытым пятном света где-то в конце длинного тоннеля.
Последней, ускользающей мыслью, перед тем как сознание мягко провалилось в тёплую, густую темноту, было твёрдое, почти детское, но отчего-то очень серьёзное решение, сказанное самой себе:
— Узнаю. Обязательно. Я узнаю всё.
И ночь сомкнулась над её секретом, укрывая девочку одеялом тишины.
Глава 2
Зима обняла город колючим, искристым холодом. И снова старый подъезд, с его вечным запахом пыли и промёрзших стен, стал убежищем для девичьих секретов. Только теперь компания была другой — не разновозрастный, где Ева чувствовала себя маленькой и посвящаемой в тайны, а ровесницы. Свои. Те, с кем можно на равных.
И среди них — Ева.
Она сидела на подоконнике, но какой же другой она была сейчас! Каштановые, густые, непослушные волосы выбивались из-под красного капора — яркого, как вспышка, как сигнальный огонёк среди серых зимних сумерек. Капор оттенял смуглую, чуть тронутую морозцем кожу, делая её похожей на матрёшку, только дорогую, не базарную, а какую-то особенную. Глаза — те самые оливковые, что когда-то жадно впитывали чужие истории, — теперь смотрели иначе. Внимательнее. С хитринкой. Чуть насмешливо, как у человека, который уже кое-что понимает в этой жизни. Пухлые губы тронуты блеском гигиенической помады — первая, ещё робкая, но уже осознанная дань взрослению. Ярко-голубой пуховик обволакивал её фигурку, как пушистый кокон, из которого вот-вот готов был выпорхнуть кто-то новый, почти взрослый.
На часах было не десять. Даже не одиннадцать.
Почти час ночи.
Циферблат давно перевалил за полночь, но для них время словно остановилось. Растворилось в морозном воздухе, в предвкушении, в тех электрических разрядах, что бежали между ними при каждом слове.
Потому что девочкам было что обсудить. Девочки задумали Великое.
Всё началось с Ленки. Ленкина мама — сказала загадочное «да». Да, можно пригласить подруг. Да, с ночёвкой. Да, прямо в эту субботу. Ленка светилась изнутри, когда объявляла: «Будет пять человек! Вся наша шайка!». И теперь, в подъезде, они решали судьбу этого исторического события.
— Я принесу разноцветные лаки для ногтей, — щебетала Света, ёрзая на холодном подоконнике. — Моя старшая сестра купила много. Мы все сделаем красивые ноготочки на руках и ногах!
— А я возьму мамину косметику, — вторила ей Катя, загибая пальцы в толстой варежке. — Там такие патчи, под глаза, с золотом! Представляете, налепим и будем как инопланетянки.
— Девочки, а готовить что будем? — Ленка, как главная хозяйка будущего торжества, пыталась сохранить хоть какую-то организацию. — Моя сказала, что можно сделать пиццу. Самим. Из теста.
— Пиццу? — глаза у всех загорелись. — Мы умеем?
— Научимся!
— Я тогда принесу кетчуп, — встряла молчавшая до этого Таня. — У меня папа в магазине работает, он ящиками берёт.
Они говорили, перебивая друг друга, смеялись, спорили о том, какой стиль устроить — в пижамах или можно в тех лосинах, что мамы ругают, потому что они «как вторая кожа». В их голосах звенел тот особый, чистый восторг, который бывает, когда целая ночь впереди, и ты сама решаешь, чем её наполнить. Для них всех это было впервые — настоящее, почти взрослое приключение, и домой совершенно никто не спешил.
Но Вселенная, как известно, устроена сложно. В ней есть свои незыблемые законы, и закон родительского «Пора!» работал безотказно, как гравитация.
Первый зов прозвучал из квартиры на третьем этаже. Глухой, но настойчивый:
— Ка-а-ать! Ты где там? Полвторого! Домой!
Катя скривилась так, будто ей предложили выпить лимонного сока без сахара, но тело уже само, на уровне рефлекса, потянулось к выходу с подоконника.
— Всё, меня убили, — трагическим шёпотом сообщила она, спрыгивая вниз. — Завтра всё обсудим.
Она скрылась за дверью, и подъезд стал чуть тише.
Потом пришла очередь Светы. Потом Тани. Они были местными, коренными жительницами этого бетонного муравейника, выращенного в спальном районе. Их миры помещались здесь, за этими стенами, в радиусе одного двора, одной песочницы, одной школы за углом.
И только Ева жила в другом доме.
Через сквер. Через тёмную арку, которая днём казалась безобидной дырой, ведущей к детской площадке и ряду тополей, а сейчас, в половине второго ночи, зияла чёрным, непроглядным провалом. Зимой арка становилась похожа на вход в подземелье — фонарь над ней давно разбили, и тьма там клубилась густая, почти осязаемая.
— Ева, а ты как? — последняя из уходящих, Ленка, уже переступила порог своей квартиры, откуда пахнуло жареной картошкой с луком и тем особенным, ни с чем не сравнимым запахом уюта, который бывает только поздно ночью, когда дома ждут. — Тебе далеко, как ты дойдёшь?
Ева медленно взяла с подоконника варежки. Надела их, расправила манжеты.
— Да не бойся ты, — её голос прозвучал удивительно твёрдо, даже для неё самой. В нём не было и тени той детской неуверенности, что жила в ней ещё год назад. — Я спокойно добегу. Пять минут, не больше.
— Ты уверена? Там же ночь уже… — Ленка выглянула из-за двери, и в её глазах мелькнуло что-то похожее на беспокойство старшей сестры.
— Кто будет ходить зимой в такое время? — Ева махнула рукой, изобразив на лице идеальное безразличие. Ту самую маску, которую учатся носить все девочки, когда хотят казаться взрослее и смелее, чем есть на самом деле. — Явно никого не будет. Пустыня. Главное, чтоб мама не хватилась.
Внутри при этих словах что-то неприятно ёкнуло. Где-то под ложечкой заворочался холодный комочек — мысль о том, как мама, наверное, уже смотрит на часы, как ходит по комнате. Но Ева сделала вид, что не заметила этого комочка. Отогнала его.
— Ладно, давай, до завтра! — она чётко кивнула, ободряюще улыбнулась и шагнула, в полумрак подъезда, давая Ленке возможность закрыть дверь.
Щелчок замка прозвучал как финальный аккорд.
И тишина нахлынула сразу — оглушительная, плотная, как вата. В подъезде, где только что звенело пять голосов, теперь не было ни звука. Только где-то на верхних этажах утробно гудел лифт, да лампочка мерцала, собираясь с мыслями.
Ева глубоко вдохнула. Воздух здесь, в подъезде, был морозным, но каким-то спёртым. Она поправила капор, затянула потуже шарф.
Шаг к двери. Ещё шаг.
Толкнула тяжёлую металлическую дверь, и ночной мороз ударил в лицо, обжёг щёки, защипал ноздри. Над головой, в чёрном, бесконечном небе, равнодушно мерцали звёзды. Город спал. Только где-то вдалеке лаяла собака, да снег поскрипывал под ногами — сухой, колючий, как сахарная пудра.
Сквер впереди лежал чёрно-белым полотном: белый снег, чёрные стволы деревьев, чёрная пасть арки впереди.
Ева сделала первый шаг в ночь. Одна. Она оглянулась.
Окна домов спали. Тёмные, слепые, равнодушные квадраты. Город выключил свет и укрылся одеялом ночи. Только Ева и её тень — та, что под ногами, то укорачивалась до смешного комочка, то вдруг вырастала до нелепых, почти великанских размеров, вытягиваясь вперёд по искрящемуся насту, как указующий перст.
И Ева побежала.
Не от страха. Нет, страх где-то спал, притаился глубоко внутри. Сейчас её толкало вперёд другое — внезапное, щекочущее душу ощущение свободы. То самое, что бывает только в детстве, когда ты нарушил правило и мир вдруг не рухнул, а распахнулся перед тобой, огромный и пустой, принадлежащий только тебе.
Она неслась через застывший мир, мимо сугробов, что громоздились вдоль тропинки причудливыми фигурами. Вот один — похожий на спящего белого медведя, поджавшего лапы. Вот другой — на великана, укрывшегося лохматым одеялом. Голубой пуховик мелькал в ночи единственным ярким пятном на бесконечном белом полотне, как сигнальный огонёк, как птица, залетевшая не в те края.
На улице действительно никого не было.
Только она.
Только её гулкое, рваное дыхание, вырывавшееся облачками пара.
Только далёкий, тоскливый вой ветра в проводах — высоко-высоко, над головой.
В эту секунду — всего одну, растянувшуюся в бесконечность — Ева чувствовала себя не маленькой девочкой, спешащей к маме под крыло. Она была первооткрывателем. Бесстрашным путником, пересекающим потаённую, спящую вселенную. Здесь, в этой вселенной, все привычные законы — включая мамин железный «отбой в десять» — были временно отменены. Здесь властвовала только ночь, только снег и только её собственное, бешено колотящееся сердце.
Последний поворот перед домом был самым тёмным.
Узкая тропинка взбиралась на пригорок крутым, скользким языком и утопала в глубокой, непроглядной тени от старого гаража. Тень лежала поперёк пути густой, чернильной полосой, и фонарь с другой стороны дома не мог пробить её своим жёлтым, дрожащим светом.
Ева, подгоняемая внезапно нахлынувшим холодом — тем особенным, что заползает под куртку и бежит по спине ледяными мурашками, — почти летела вверх, не разбирая дороги. Подошвы скользили по насту, она балансировала руками, ловя равновесие, смотрела только вверх, на спасительный свет фонаря у подъезда.
И врезалась в него на полном ходу.
С размаху. Всем весом своего хрупкого, лёгкого тела.
Это был не просто удар. Это было столкновение с самой плотью ночи.
Он оказался твёрдым — как стена, как камень. И тёплым — вопреки ледяному воздуху, вопреки морозу, что щипал щёки. От него пахло морозом и чем-то ещё, неуловимым — табаком, улицей, мужским парфюмом.
Ева отшатнулась, едва удержав равновесие на скользкой тропинке, замахала руками, восстанавливая баланс, и подняла глаза.
И тут же поняла.
Не умом. Всем существом. Нутром, кожей, каждой клеточкой внезапно заколотившегося сердца.
Перед ней стоял он.
Тот самый.
Чей образ, сотканный из полушепотов и вздохов, из украденных интонаций и чужих восхищённых глаз, годами жил в её памяти как смутная, прекрасная легенда. Как миф. Как сказка, в которую уже почти перестали верить.
Она не слышала о нём ничего нового с тех самых подъездных посиделок, с того вечера, когда мама оборвала её любопытство. Год? Два? Время стёрло детали, но имя — Глеб — вспыхнуло в сознании сейчас яркой, жгучей вспышкой, будто кто-то чиркнул спичкой в тёмной комнате.
Имя отозвалось в ней глухим, тревожным гулом. Тем самым, что бывает, когда ударят в большой колокол — далеко-далеко, а дрожь всё равно передаётся тебе, проходит сквозь землю, через подошвы, в самое нутро.
Он был не один.
Сзади, в сизой морозной дымке выдыхаемого пара, проступали другие фигуры. Тени, материализовавшиеся из темноты. Пять, шесть, может, восемь таких же молодых, крупных парней. Ева чувствовала их взгляды — любопытные, оценивающие, равнодушно-скользящие.
Они были похожи на стражей. Или на свиту тёмного принца из тех самых книг, что она уже перестала читать, потому что они казались ей слишком наивными. Жизнь, оказывается, умела сочинять сюжеты покруче.
Глеб смотрел на неё сверху вниз. Он был высокий — даже очень, — широкая грудь, мощные плечи, обтянутые чёрной курткой. Лицо... она успела разглядеть только общее впечатление: резкие черты, твёрдая линия челюсти, глаза, в которых отражался далёкий свет фонаря. И что-то ещё, что-то неуловимо знакомое, хотя она видела его впервые в жизни.
— Как тебя зовут? — спросил он.
Самый простой вопрос. Самый первый, что приходит в голову, когда видишь девочку в красном капоре на безлюдной улице в почти в два часа ночи. Вопрос из вежливости, из недоумения.
— Ева, — выдохнула она.
Имя сорвалось с губ само. Без мысли, без оценки, без торга. Просто прозрачное облачко пара, выдохнутое в морозный воздух.
И что-то дрогнуло в его лице.
Легкий, почти неуловимый сигнал пробежал по скулам, сжал челюсть на секунду сильнее, чем нужно. Мышцы под кожей напряглись и тут же расслабились — быстрее, чем моргнуть. Он сам не понял значения этой мгновенной реакции. Просто имя вдруг врезалось в сознание коротко и остро, как игла. Никакого смысла. Никакой памяти. Просто странный резонанс, будто где-то глубоко, в тех слоях души, куда нет доступа, щёлкнул неведомый замок.

