
Полная версия:
Покой
Пережив ревность, множество страданий, угрызений совести, волнений – короче говоря, множество неприятных эмоций, Фахир внезапно увидел, что стал другим человеком. Словно участвуя в каком-то забеге, он два года на износ мотался по миру за своей подругой, а увидев, что никак не может за ней поспеть, полностью отдал поводья в ее распоряжение.
Так что Мюмтаз познакомился с женщиной, которой предстояло кардинально изменить его жизнь, когда она жила именно в таких условиях, именно в таком одиночестве. Вместо того чтобы погружаться в прохладный полумрак салона на первом этаже парохода, Мюмтаз обычно предпочитал ездить на верхней палубе, даже если знал, что там ему будет не совсем удобно. Но какой же житель Стамбула не посмотрит, кто плывет рядом с ним на пароходе? Особенно если нет опасности остаться без места. Так что в тот раз он, как обычно, не захотел идти наверх, не осмотрев салон на нижней палубе. Там он увидел одного приятеля с женой, которого давно не встречал, сел рядом с ними, правда сказав себе: «Вот бы нам в другой день встретиться!» – когда через некоторое время вошла Нуран с несколькими пакетами и сумкой в одной руке, держа другой за ручку семилетнюю белокурую дочку. Супруги встретили вновь вошедшую так же радостно, как до того – Мюмтаза.
Мюмтазу сразу понравилась красивая точеная фигура молодой женщины, лицо, напоминавшее белоснежное виде́ние. Как только она заговорила, он подумал: «Она стамбульчанка», а когда она произнесла: «Очень сложно покинуть место, к которому ты привык, но иногда Босфор навевает мне скуку», он понял, кто она. Мюмтаз считал женщину красивой при соблюдении двух условий. Первое условие – она должна быть из Стамбула, а второе условие – она должна вырасти на Босфоре. Не в тот самый день, а за последующие недели он узнал, что третьим и, возможно, самым важным признаком красивой женщины является точная схожесть с Нуран; умение, как она, говорить нараспев по-турецки; привычка пристально смотреть на собеседника, как она; привычка оборачиваться, когда к ней обращаются, тряхнув, как она, каштановыми волосами; умение так же жестикулировать, как она; вдруг покраснеть во время разговора, растерявшись от собственной смелости; а в целом быть спокойной и безбрежной, как большая, широкая, безмятежная река, воды которой настолько чисты, что видно дно.
Когда Мюмтаз представился, молодая женщина улыбнулась и сказала:
– Я вас знаю. Мы как-то утром плыли на одном пароходе. Вы – приятель Иджляль, Мюмтаз-бей.
Она будто бы специально подчеркнула слова «приятель Иджляль». Мюмтазу было приятно, что она его знает, однако он боялся того огня, который Иджляль вызывала в нем. Юная девушка вовсе не была плохим человеком; их дружба была такой, что могла продолжаться всю жизнь. Но она была болтлива. «Кто знает, что кому разболтала моя манерная красавица?»
– Тогда я тоже скажу, – произнес он. – Вы та самая Нуран-абла. – И, показав на ребенка, он добавил: – А маленькая госпожа тоже будто бы выросла в нашей аудитории, в которую она ни разу не приходила и которой никогда не видела. Мы каждое утро слушали о ней полный и подробный отчет. – Он издалека улыбнулся девочке; однако Фатьма не обратила никакого внимания на лесть Мюмтаза. У нее не было желания обращать внимание на посторонних мужчин; каждый мужчина был угрозой ее благополучию. Только ее мать смеялась. Мюмтаз принялся размышлять о том, что ему хотелось бы оказаться на босфорском пароме напротив нее, затем о том, что он сам дает повод к зубоскальству Муаззез, потому что он по какой-то причине этого не сделал, и начал расстраиваться, что Нуран, возможно, заметила его нерешительность и стыд.
Муаззез и Иджляль были закадычными подружками, настолько разными, что дополняли друг друга. Муаззез была ходячей газетой, каждый день повествовавшей обо всех неведомых краях и мелких происшествиях. Она была похожа на свою бабушку, у которой в каждом квартале Стамбула имелся либо родственник, либо по меньшей мере приятельница, которая была ей как сестра.
Пожилая дама бродила с утра до вечера, пересказывая всё то, что видела и слышала везде, куда бы она ни зашла на улице, либо во время предыдущего похода в гости, и возвращалась домой только под вечер с кучей новостей, которые умудрялась хранить в памяти благодаря какому-то особенному методу. В огромном городе бывало мало такого, чего она не знала. Она знала весь Стамбул, ничего не задерживая в себе, как то сито, в которое льют воду. Она могла говорить о разных людях, помня, что было каждый год, каждый месяц и даже каждый день. Вообще-то у них всё семейство было такое. Она говаривала: «Все мы приходим домой с мешком новостей. По вечерам рассказываем их друг другу за столом, а уж утром за завтраком отделяем важные от неважных, будто перебираем фасоль». Как-то раз дядя Муаззез не сумел найти времени рассказать о своем собственном важном деле из-за того, что рассказывал о чужих происшествиях, и только три дня спустя сумел вставить слово: «Ребята, я вас перебью, уже несколько дней собираюсь вам рассказать, но всё не было времени: я получил телеграмму от Икбала, у него родилась дочь!» Потом из-за этих привычек дочурку в дядиной семье назвали Нисьян, что означает «забвение».
Если сравнивать Муаззез с Иджляль, то вторая была неразговорчива. Она была из тех людей, которые обращают внимание на мелочи. Она сортировала известия, которые приносила Муаззез, отделяла одно от другого, едва ли не делая их достоянием собственного опыта.
Любое суждение, оценка, освещение, окраска событий исходили от нее. Поэтому Муаззез всегда завершала свои высказывания, глядя на Иджляль, словами: «А ты что думаешь?» – даже если рядом находилось много других людей.
С большим удовольствием Мюмтаз смотрел каждый вечер, как Иджляль и Муаззез выходят с факультета под руку, склонив друг к дружке головы. Поэтому он называл этих двух девушек «две фифочки из особняка Зейнеб-ханым». Еще он подтрунивал над ними: «Даже ректор не ведает о том, что знают они». «Спросите у Муаззез, если она о чем-то не знает, то не знает никто, а если Иджляль не помнит, то это не важно, забудьте». Разница между Иджляль и Муаззез заключалась в том, что первая из них узнавала всё случайно, а вторая расследовала любое событие с большим любопытством. Так как Иджляль знала о свойствах подруги, с которой дружила со школьных лет, она постоянно стеснялась познакомить Муаззез, которую очень любила и которая жила под воздействием большого количества впечатлений, со своей семьей.
Так что родственники Иджляль были для Муаззез постоянно сокрытыми от глаз людских друзьями, о которых, однако, часто упоминали при разговоре.
Тем утром Муаззез рассказала уже очень многое. Она рассказала, что в Йеникёе за бесценок продается прибрежный особняк-ялы, принадлежавший старинной греческой семье, а тот, который стоял рядом с ним, покрасили в красный цвет; а жених, как это всё увидел, и говорит: «Я в таком безвкусном доме жить не буду!» – и ушел, ведь он и так давно искал причину для разрыва; что в одной из пивных-мейхане в Арнавуткёе четыре ночи назад поругались две влюбленные женщины; что рыбак Чакыр из Бебека купил новую лодку и что в городе отпраздновали три помолвки и две свадьбы. Однако в то утро Иджляль не было рядом, и поэтому Муаззез не сумела сама проникнуть в суть ни одной из новостей, не сумела познать их общечеловеческую глубину. В замечаниях Иджляль всегда заключались поистине обобщающие наблюдения.
– Вы дописали вашу диссертацию?
– Дописал вчера вечером, – ответил Мюмтаз, и его недавняя наивная неловкость дополнилась еще более наивной радостью: вчера вечером я начертил красным пером толстую линию в конце последней страницы. А под ней прочертил еще более толстую линию, а затем еще одну и в самом низу написал: четвертое мая, пять минут двенадцатого. Потом подписался. Потом встал, вышел на балкон. Сделал три-четыре глубоких вдоха, как в шведской гимнастике. Сейчас я еду на Бюйюкада. Если не скромничать, то мне двадцать шесть лет, я живу в Эмиргяне, в красивом доме на холме, скверно танцую; на рыбалке мне никогда не везет из-за нетерпения, но парус я умею ставить хорошо. По крайней мере, я лучше всех умею спасаться из морских катастроф. В честь вас я готов съедать в день по две тарелки портулака и даже могу свести до одной пачки сигареты, которые выкуриваю за день. Так он собирался ответить.
Это мгновение легкого помешательства было вызвано тем, что он наконец закончил диссертацию. Радость его усиливалась при мысли о том, что теперь он свободен, что теперь можно идти, куда хочется, гулять, где хочется, читать, что хочется. Дописать диссертацию четвертого мая означало выиграть целое лето. В первый раз за четыре года удивительная птица под названием «лето» наконец-то летела к нему навстречу. На четыре месяца Стамбул доставался ему. Правда, были еще экзамены, но теперь какая разница? Теперь всегда можно найти способ сбежать.
Девушка слушала его с безмолвной улыбкой. Ее внимание было очень странным. Оно словно бы жило в ее глазах. Сияние этих глаз управляло Мюмтазом, как то, что мы называем днем, управляется движением солнца. По мере того как он смотрел на нее, он признавал правоту Иджляль; она была очень красивой. Всё в ней было особенное.
– Иджляль этой зимой всё время о вас говорила. Что вы живете один в доме на Босфоре…
– Да, произошла странная случайность. Несколько лет назад мой братец Ихсан нашел очень красивый дом. Когда наступила зима, они переехали, а я остался.
– Вам не было скучно?
– Не очень-то. Я вообще-то редко выходил. Да и место знакомо мне с детства. Не сказать, что сразу было легко, но когда наступила весна…
Они оба разными путями вышли в разговоре к событиям месячной давности; они вспомнили, как расцвел багряник, как над каждым садом протянулись его ветви. Нуран хотелось думать, что Мюмтаз не воспринимает эту красоту сквозь призму огромных страданий, как она сама. Но она знала, что он за несколько недель, в возрасте одиннадцати лет, – так рассказывала Иджляль – потерял мать и отца. Да, жизнь может стать невыносимой для человека в любом возрасте. Когда она шла на паром, то слышала, как сзади двое детей бедняков говорили о том, что им не на что жить. Разве в их возрасте дети о таком говорят?
– Ну нет никаких денег… Были бы, всё было бы по-другому. Если бы от меня зависело, все силы приложил бы. Но смотрю, конца-края этому не видно, я всё время твердил: не хочу учиться. А учителя сами ничего не понимают, так от человека толку не добьешься! – говорили они. – И вот, пошли мы в подмастерья. В неделю сто пятьдесят курушей, только и успевай тратить… Хорошо еще, что теперь не надо платить за книги и паром. И обедом кормят. Но мне не нравится запах масла. Меня вечно тошнит. Как маму, когда беременная.
– А другой работы разве не было?
– Была, но мне по деньгам не подходила. Там вперед денег не платили, так как надо было прежде сделать искусно. Не смотри, что сейчас в лавке у повара: нам то чаевые дают, то еще что-нибудь, так и набегает лир десять. Дай Аллах отцу здоровья, потом пойду в сапожники… Но будет ли так же хорошо?
Нуран обернулась. Говорил юноша двенадцати-тринадцати лет, худой, с миндалевидными глазами. Он шел, опираясь на недавно срезанную палку. Он выглядел печальным, но при этом смешливым и изящным от природы.
Сабих спросил Мюмтаза:
– Ты нашел пластинки?
– Нашел. Правда, немножко старые. Но там есть песни, которых мы никогда не слышали! Ихсан так интересуется всем этим и говорит, что мы не знаем даже одного процента от того, что создано. Вот бы появился кто-то, кто расскажет о них, вот бы издали ноты, вот бы записали диск, короче говоря вот бы нам избавиться, хоть ненадолго, от этой современной поп-музыки! Представь себе, стоит воспитать такого человека, как Деде, как появляются люди вроде Сейида Нуха, Эбу-Бекира Аги, Хафиза Поста, которые создали столь великие произведения. Ведь эта музыка – часть нашего самосознания. Этого не замечаешь, но испытываешь духовный голод. И вдруг надвигается катастрофа: как только нынешнее поколение исчезнет, почти все эти произведения, которые музыканты исполняют по памяти, тоже исчезнут. Вот только представь, сколько знает один только Мюнир Нуреттин[56].
Сабих повернулся к Нуран.
– Вы знали, что Мюмтаз интересуется нашей старинной музыкой?
Нуран тепло взглянула на молодого человека. А затем, с улыбкой, которая делала ее лицо похожим на нежный персик, произнесла:
– Нет. Иджляль, должно быть, это скрыла…
В дрожащем голосе Адиле-ханым слышался страх быть оставленной без внимания, и она, выгнув спину, как кошка, которая выбралась из шкафа, где спала, заметила:
– Я, признаться, сержусь на людей такого рода. Можно подумать, они разбираются в чем-то другом…
Адиле-ханым не была знакома с Иджляль. И в разговорах о музыке у нее никаких мнений не было. Она любила османскую музыку только за то, что та была ей хорошо знакома, а еще за быстрые ритмы «джурджуна», под которые иногда можно было танцевать. Она считала, что музыка и всё прочее существует для того, чтобы заполнить пустоту, что зовется временем. Какая-нибудь торжественная процессия, рассказ о каком-нибудь боксерском поединке, какая-нибудь крепко сложенная и страшно популярная сплетня могла подарить ей радость, какую дарят прекраснейшие произведения искусства. Она могла опоздать на десятый по счету паром из-за рассказа жены привратника о жителях со второго этажа. Правда, Хуриекадын никогда не рассказывала ей ничего нового. В тот раз Адиле-ханым получила от нее только подтверждение давно имевшихся у нее подозрений. Да, человек тайком нашел выход: не сообщая ни о чем жене, обвинил ее в бесплодии и получил в суде разрешение на второй брак. Так что та смуглая девушка, с которой он три года назад познакомился на пароме в Кадыкёй и от которой у него теперь тоже был ребенок, сейчас стала его второй женой. Самое странное, что его бывшая жена как раз в это время понесла. И сейчас бедняга стал одновременно отцом двоих детей. Если уж Аллах что-то дает, то всё сразу.
Нельзя ничего сказать о том, что думала в глубине души Адиле-ханым по поводу этой истории. Она заподозрила что-то неладное шесть месяцев назад, прежде чем разразился скандал, а затем хорошенько расспросила своих друзей из Кадыкёя. Что самое интересное, этот человек действительно верил, что его жена бесплодна. Когда всё оказалось неправдой – Адиле-ханым в этих вопросах доверяла только врачам, – оставалась вероятность того, что один ребенок не его. Адиле-ханым была похожа на судью, который долгое время, раз за разом, изучает запутанный отчет эксперта. Разве хоть одна женщина, если она не виновна, согласится на такой позор? Адиле-ханым представляла свою соседку эдаким сосудом, который во что бы то ни стало необходимо заполнить, притом что такого рода возможности для женщин квартала были бесконечны; все эти женщины были дочерьми рабочих, которые уже снискали милость древних богов, затяжелев, и от этого гордо вышагивали, как ассирийские коровы; а несчастная женщина с опущенной головой теперь была похожа на жалкий, растерявший свою уверенность, сдувшийся воздушный шарик, и Адиле-ханым спрашивала себя: «Смогу ли я при встрече без смеха взглянуть ей в лицо?» Было бы неплохо слегка улыбнуться, посмотреть на нее с нежностью, словно бы подбадривая. Ведь и это было бы уже в каком-то смысле самоотверженным поступком. Это было бы не жестокостью, а только местью.
Эти благостные мысли Адиле-ханым внезапно были нарушены пристальными взглядами Нуран и Мюмтаза; Нуран счастливо улыбалась, а Мюмтаз восторженно смотрел на нее. Оба этих глупца пришли сюда, уже зная друг друга. Им предстояло полюбить друг друга. Иначе зачем миру знать об этом? Знаем мы, о каких глупостях они сейчас будут говорить, все знаем из этой грустной истории со второго этажа – Адиле-ханым многому научили жизненные невзгоды, ведь Сабих постоянно прогорал.
Нуран, улыбаясь, повернулась к Адиле-ханым. Но теперь в ее улыбке не было прежнего блеска. Теперь ей только хотелось убедить всех в истинности своих слов.
– Иджляль не такая… – сказала она. – Она четырнадцать лет училась играть на пианино. Продолжила обучение в консерватории. Действительно любит музыку и разбирается в ней.
Нуран не преувеличивала по поводу родственницы. Девушка уже сейчас могла считаться музыковедом. Она забыла абсолютно всё, чему ее учили на факультете, только музыку помнила. Можно сказать, что у нее был свой мир, состоящий из мелодий.
– По правде говоря, я ни в том ни в другом не разбираюсь. Никогда не занималась музыкой. Но люблю ее. Всё, что я слушаю, так пристает ко мне, что я начинаю будто жить внутри мелодии; у меня есть любимые напевы, есть то, что кажется слишком простым, и то, что не нравится совсем.
Мюмтаз посмотрел на Нуран, с изумлением думая: «Разве можно любить что-то, не зная? Скажите же хоть что-нибудь!»
– Вам много пластинок удалось найти?
– Как правило, попадались старые граммофонные пластинки на Бедестане… Но я ищу и нахожу. Как раз три дня назад я купил две пластинки Хафиза Османа. – «Почему, когда я заговариваю, она смеется? Я же не ребенок… Но твоя улыбка такая красивая; мне сердиться бы надо, а мне приятно». Что-то рвалось из его сердца к наливному плоду, каким казалась ему на расстоянии безмолвная улыбка Нуран. То была необыкновенная улыбка. Она отвечала ему, пока никто не замечал, и он чувствовал, что в нем самом, словно неведомое дерево, растет ответная улыбка и распускается какой-то цветок.
Отныне, хотел он того или нет, ему предстояло слушать все пластинки в ее доме вместе с ней, в сопровождении ее обволакивающей всё вокруг золотом улыбки, от которой веяло насыщенным ароматами весенним воздухом, улыбки, которая дарила им обоим тепло пробуждения. Ему предстояло слушать все эти прекрасные старинные мелодии, все эти «Ферахфеза», все «Аджем-ашираны», все «Нухуфты»[57].
Размышляя об этом, он поднял голову. Их с молодой женщиной взгляды встретились. Она смотрела на него спокойно, мягко, в глазах ее светилось что-то, что шло от самого сердца, что-то, от чего невозможно было укрыться.
Взгляд был таким, как сказал один любимый поэт Мюмтаза, который дарит одеяние из света и желания. Молодая женщина этим взглядом и улыбкой вручала, приносила в дар ему всё свое существо, словно ключи от старой крепости, которые преподносят победителю на золотом блюде либо на шелковой подушке.
Адиле-ханым молчала. Ей хорошо был знаком смысл подобных улыбок, переглядываний, когда оба влюбленных, встретившись взглядами, ни с того ни с сего поворачиваются друг к другу. И поэтому теперь Адиле-ханым не думала больше о бее-эфенди со второго этажа, у которого теперь было две жены и двое неродных детей. Этот вопрос теперь утратил для нее важность: «Даже не поздороваюсь теперь. С какой стати я должна здороваться с эдаким дурнем? В конце концов, этот тип не пропускает ни одну домработницу в квартале… Он достоин стать всеобщим посмешищем». Он ведь и сам женат был на гладильщице из подвала дома по соседству. Было бы о чем думать. На этой мысли Адиле-ханым захлопнула про себя папку с делом Сабит-бея. На самом деле ей было неловко из-за неприличного поведения Мюмтаза и Нуран. Мюмтаз уже много лет был другом их семьи, часто приходил к ним в дом. При этом она до сих пор ни разу не разрешила ему прилечь на тахту в гостиной, но все-таки дома у них бывать допускала. Поэтому она желала для него лучшего будущего. «Не с этой же разведенной…» Но так уж была устроена Адиле-ханым. Всю жизнь ей было уготовано терпеть предательство людей, которых она любила. Так было у нее всю жизнь. Даже ее родственницы любили уводить у нее дорогих ей людей. Сейчас настал черед Мюмтаза. «Да пусть делают что хотят», – захотелось пожать ей плечами. Однако ей это не удалось.
Мы часто носим свои мысли, как груз, у себя на плечах. Сейчас мысли навалились со всей тяжестью на плечи Адиле-ханым. Она переживала за участь Мюмтаза. Но этот глупый поступок он совершил сам, по своей вине; а ей-то, что ей до Мюмтаза? И вообще, в чье дело она вмешивается? На ее лице отразилась горечь из-за нового предательства, принесенного ей судьбой, и она твердила себе: «Каков глупец!» А кто из них не был глупцом? Глупцами были все мужчины. Немного лести, такая вот улыбка на расстоянии, пара туманных слов, а потом такой вот взгляд недоеной коровы… И всё, можно надевать на них ярмо. Адиле-ханым ведь не из тех, кто вмешивается в жизнь чужих людей. Она и так никому никогда никаких претензий не предъявляла. Она боялась одиночества, следовательно ее сводило с ума, когда знакомые не нуждались в ней.
И вот Мюмтаз с Нуран сговорились между собой, не испытывая в ней никакой потребности. Это было непростительно. А она давно с успехом справлялась и привыкла к роли катализатора в отношениях полов. Сообразно собственной воле вела она жизнь дома, изо дня в день. Пусть приходят, пусть видят друг друга, пусть даже любовью займутся; но лишь под ее звездой, постоянно нуждаясь в ней. Как занятно было бы после этого знакомства заговорить о Нуран однажды вечером дома с Мюмтазом; разбудить легкими намеками его любопытство, начать почти подкалывать; на следующий же день во время очередного обеденного визита то же самое говорить Нуран и смущать их обоих; а потом однажды вечером пригласить их на ужин и заставить обоих, таким образом, ежедневно поджидать и караулить вечерние часы, которые ей не заполнить в одиночестве. Она хотела бы, чтобы всё именно так началось и именно так развивалось. Ей не очень нравились серьезные, глубокие связи, способные получить большую самостоятельную жизнь; тогда об Адиле-ханым волей-неволей забывали. Поэтому ближе к концу она принимала необходимые меры. Правда, она обожала наблюдать за едва зародившейся дружбой, за тем, как она шаг за шагом перерастает в любовь, выслушивать мелкие секреты обеих сторон, которые, конечно же, объявлялись сугубо личными тайнами, улаживать ссоры. А если всё заходило далеко и связь становилась серьезной? Адиле-ханым делала всё, чтобы отдалить обе стороны друг от друга, и многократно преуспевала в этом, так как опыт ее составлял уже то ли десять, то ли двенадцать лет. Одно было определенно: Адиле-ханым обладала способностью как соединять влюбленных, так и тушить пламя страсти. Поистине, она уважала институт, именуемый браком. Однако ей больше нравилось, когда знакомые ей женщины выходили замуж за кого-то вне их окружения. Ее собственные друзья должны были остаться с ней. Им был позволен лишь легкий флирт. Адиле-ханым была не настолько жестока, чтобы и здесь возражать. В конце концов, чтобы пожениться, чтобы свить свое гнездышко, им следовало бы заручиться поддержкой и помощью Адиле-ханым. Разве эта жизнь и связанные с ней хлопоты, пусть даже они и разочаровывают, могут стать непереносимыми? Между тем Нуран и Мюмтаз приступили к делу, уже зная друг друга. В каждом из них Адиле-ханым ощутила давнее стремление справляться самостоятельно. Поэтому, когда она увидела, как Мюмтаз взглянул на молодую женщину, она тотчас отказалась от принятого решения соединить их через три дня у себя за столом.
Адиле-ханым совершала ровно столько же ошибок, сколько другие, но она обладала одной добродетелью: когда она сознавала свою ошибку, она не стеснялась ее исправить.
Нет, она не пригласит их к себе. Сейчас ей хотелось одного: как можно быстрее сказать Сабиху о том, что она передумала. Ведь необходимость выжидать, не говоря о своих соображениях Сабиху, в особенности о таком важном решении, невозможность высказаться самыми четкими, самыми короткими фразами доставляла этой доброй женщине изрядное беспокойство. А принятое решение было таким же серьезным, как смертный приговор. Мюмтаз хорошо знал, что приговор этот относится в большей степени к Нуран. На мужчин Адиле-ханым особенно не гневалась. Они не такие себялюбцы, как женщины; даже самый неприглядный из них обладал, бывало, вполне милыми недостатками и умел быть сговорчивым…
Адиле-ханым была уверена, что ей не придется жертвовать собой, и, даже если ей придет в голову пригласить Нуран на этой неделе, та сможет прийти к ней домой только в одиночестве.
По сравнению с переживаниями Адиле-ханым, переживания Сабиха были довольно просты. Он принялся лелеять радужные надежды, когда приметил, что Мюмтаз с Нуран понравились друг другу. С тех пор как появилась проблема с тем шампунем (один их польский друг хорошо об этом говорил!), Адиле утоляла все свои печали, занимаясь лечением мужа от крапивницы. Он теперь месяцами ел вареную морковь и овощи на растительном масле. Диета, особенно после свадьбы Нури, стала строже. Он по неделям не видел ни рюмки ракы́. Разве только в дом неожиданно придут гости. Но, как назло, в их края никто не заглядывал. Если бы эти дурни были поумнее, то завтра вечером… Но нет, и завтра вечером, точно так же, как и вчера вечером, и позавчера вечером, Сабих видел перед собой только тарелку с вареной морковкой, свежими кабачками. Он вздохнул… Люди так жестоки. Жизнь так невыносима. Чем он, поедая морковь, отличался от голодного паука, который съедает свою собственную ногу? Каково это – съесть одну из собственных ног… Про пауков он читал сегодня утром во французской газете.

