
Полная версия:
Покой
Лицо его было бледным и худым. Когда он затягивался, видно было, что он испытывает огромное наслаждение. Возраст его читался по поросли тонких усов. После того как нищий взял деньги, Мюмтаз какое-то время подождал, словно надеялся, что тот внезапно сменит позу и примет какой-либо еще более поразительный вид, чтобы поблагодарить его или чтобы показать другой трюк. Но ничего подобного не случилось. Напротив, тот склонил голову, полностью спрятал лицо, еще раз затянулся, а затем, опираясь на колодки, быстро перешел на другую сторону улицы, прижимая ноги к плечам и телу, как к изгороди прижимаются лозы дикого винограда. Своим видом он напоминал чудовище из ночного кошмара, не до конца оформившуюся мысль. Он, словно какой-то неодушевленный уличный предмет, приютился у стены, цемент которой осыпался на солнце, и принялся чего-то ждать.
И тогда Мюмтаз обратил внимание на то, что происходило вокруг. Тянулась под солнцем дорога – длинная, совершенно белая, такая белая, что казалось, будто с нее сняли кожу, – передавая бесконечный страх нищеты и разрухи своими жалкими домами, распахнутыми дверьми, высунувшимися над улицей вторыми этажами, балконами, между которыми было растянуто белье. Повсюду тут и там виднелась проросшая сквозь мостовую трава. Кошка перепрыгнула через низкий забор сада, а со стороны лесопилки тут же раздался стон пилы, будто там только и ждали этого знака.
«Больная дорога», – подумал он; эта мысль была совершенно бессмысленна. Но вот же возникла ведь она у него в голове. «Больная дорога»… Дорога, своими выбоинами до самых домов, выстроившихся по обеим сторонам, напоминавшая больного проказой.
Когда он поднял голову, то увидел, что несколько пешеходов остановились и смотрят на него, и он понял, что ему стало плохо. Он заразился этой проказой из-за своей слабости и был вынужден опереться на стену одного из домов, уже побежденных ею. Дорога тянулась под солнцем, всё еще стаскивая с себя, благодаря его фантазии, свою кожу.
Подошел какой-то мальчик. «Хотите воды?» – спросил он. Мюмтаз только и смог ответить «нет». Ах, если бы только выбраться с этой дороги. Но для того, чтобы он смог идти, дорога не должна была скользить у него под ногами, а должна была оставаться на одном месте. «Неужели это конец?» – подумал он. Конец… Избавление… Окончание всего и занавес. То великое и бодрящее опустошение. Сказать всем тем странным мыслям в его в голове, абсолютно всем мыслям объявить: «Конец!» – открыть двери и дать им дорогу; прогнать все до одного воспоминания, всякую мечту, всякую мысль; начать существовать просто как вещь без души и без разума и, как змея с блестящей под этим солнцем спиной, соединиться с дорогой, в которую он упирается ногами, с заборами и домами, которые местами, словно проказа, разъело солнце; выйти из замкнутого круга бытия, избавиться от всех противоречий…
VIАрендатор ходил по лавчонке, потирая руки, волнуясь, как кошка за своих котят, которой впервые предстояло родить, – обычно такая кошка смотрит с мольбой во взоре на всё, что ее окружает: на стены, на сваленные в мешках мелкие скобяные изделия, на гвозди в прилавке, на всякие разные другие вещи, привешенные к потолку.
Как только арендатор увидел Мюмтаза, он прищурился. Это было знаком, что он повстречал человека. За долгие годы, которые этот человек провел за прилавком, он приобрел привычку так смотреть на клиентов, словно выискивая в них уязвимость.
– Пожалуйте, сынок, бей-эфенди… а я вас ждал, – всё было настолько обычно, как всегда, что если бы не прозвучала эта последняя фраза, то записки, которые арендатор отправлял одну за другой, Мюмтаз принял бы за чью-то шутку. Задумавшись о записках, он ответил:
– Хорошо, спасибо, вам привет, Ихсан-бей немного приболел… большое спасибо, – по мере того как он с ним разговаривал, он понял, что тот изменился, что сейчас в нем по меньшей мере работают пружины, которые именуются нетерпением и надеждой, и они пригвождают его на высокую, очень высокую виселицу быстрыми ударами его сердца.
– Обязательно выпейте чашечку кофе или что-нибудь холодное…
Мюмтаз ничего не стал пить. Эта лавка, эти сваленные в кучу вещи давили на него. Человек не собирался настаивать. За те двадцать лет, в течение которых он страдал желудком, он хорошо узнал, как вредно для здоровья перекусывать что-то между приемами пищи. Поэтому сразу после своего предложения он с поразительной быстротой перешел к делу, подобно тому, как поразительно бывает, когда сразу после вагона люкс в состав ставят товарный вагон: договоры готовы и по магазину, и по складу…
Он положил оба контракта перед Мюмтазом, не давая возможности молодому человеку удивиться, как в этом глухом закоулке города можно было превратить лавку в процветающий магазин, а подвал, от которого воняло на весь квартал, – в склад.
– У вас, конечно, печать тетки с собой?
Да, печать у Мюмтаза была с собой. В договорах всё было в порядке. Мюмтаз от имени тетки поставил на них печать. Арендатор достал бумажник и вытащил из него конверт.
– Я приготовил плату за год вперед.
Мюмтаз подумал: «Он что, заболел?»
Мюмтаз ожидал, что в голубом конверте будет еще что-то помимо денег. В этот момент зазвонил телефон. Молодой человек с изумлением заподозрил, что кто-то посторонний принимает участие в этой удивительной ситуации. Но и другие, все, кто знал их обоих, все удивились бы такому поведению.
Внезапно Мюмтаз вскочил, испугавшись, что, верно, звонили потому, что беда с Ихсаном; о таком могли позвонить и сюда.
– Олово бери себе! Олово, говорю, и кожу… И всё! Сколько найдешь. Остальное не бери. Олово и кожу…
Его голос с незнакомой прежде Мюмтазу волей отменял сейчас на земле всё, кроме этих двух материалов. Затем к воле добавилось некоторое сомнение:
– В машинах мы не разбираемся… А ты делай, как я сказал.
Он повесил трубку. Вернулся на свое место. Казалось, ему неприятно, что его разговор кто-то слышал. Он надел черные очки, словно собираясь сделать что-то зазорное.
– Договорились, не так ли? – холодно спросил он молодого человека.
Мюмтаз запихнул голубой конверт в карман. Глаза его скользнули на телефон, словно бы он желал спросить: «Не расскажешь ли ты мне еще о чем-нибудь?» – а затем он распрощался с арендатором. Почему-то ему стало стыдно, и он не решился посмотреть ему в глаза.
Ни один политический спор, ни один дипломатический документ не научил его до сих пор оценивать обстановку так, как этот односторонний телефонный разговор, которому он стал свидетелем. Предстояла война. Цепляясь нога за ногу, он брел по улицам, то и дело вытирая пот со лба.
«Будет война», – говорил он сам себе; подслушанный разговор был чем-то иным, чем-то более страшным, нежели обычная мобилизация; это было самое настоящее, самое неумолимое приготовление к войне. В этих словах звучала стопроцентная, тысячепроцентная точность. Во всех лавках Стамбула сейчас шли беззвучные приготовления; звонили телефоны; в мгновение ока исчезали олово, кожа, краска и запчасти к машинам; менялись цифры; прибавлялись новые нули, сокращались возможности купли-продажи. Будет война. «Мы пойдем, мы все туда пойдем…» Страшно ли было ему? Он внимательно проверил себя. Нет, ему не было страшно.
Во всяком случае, то, что он тогда почувствовал, нельзя было назвать страхом. Он ощутил только беспокойство. В душе у него внезапно свернулся клубком какой-то неведомый зверь, что-то бесцветное, бессмысленное. Нужно было время, чтобы понять, что это такое. «Я не боюсь смерти, – твердил он сам себе. – Я всю жизнь жил рядом со смертью… У меня нет причин ее бояться». Однако война, даже для тех, кто на нее уходил сам, не была простой смертью. Умирать в одиночестве просто. Иногда человек видит смерть последним выходом для себя. Сколько раз Мюмтаз рассматривал смерть как землю обетованную, как берег, до которого нужно доплыть, словно пловец, который твердит себе, что плыть осталось всего каких-то восемь-десять саженей, что, когда ноги его коснутся суши, а руки обнимут землю, усталость пройдет… Такой смерть, должно быть, представала почти для всех. Она не была чем-то плохим; смерть, этот простой поступок, эта предоплата за всё, была внезапным максимальным усилением всех причин; всех сложностей, когда всё скатывается в клубок, который невозможно размотать; смерть была той минутой в воде, когда остается пять-десять саженей до суши и внезапно возникает тысяча препятствий. «Все мои страдания закончатся там, на том пороге… Неужели мы всегда так думаем; чьи мы дети – жизни или смерти? Кто заводит эти часы, времена года ли или рука кромешной тьмы? Ведь смерть – это конец. Но лотерея, которая зовется жизнью, нацелилась на небытие, которое создало меня. Раз уж Вселенная каждой своей молекулой существует ради меня, тогда и я должен получить свою полную долю в этом жалком мультфильме Уолта Диснея, в этом раю чувств и ощущений!» Но нет, с такими мыслями он был не согласен. К тому же всё это было слишком просто. Эти мысли заставляли оставаться снаружи, плавать на поверхности. «Мы ведь не остаемся стоять перед дверью, мы входим в дом, становимся его хозяевами, делаем дом своим, говорим, что он мой, мы хотим этот дом, мы довольны им. Мы плачем вслед тому, кто уходит, умоляем: „Не уходи“, хватая за подол. Мы ничто не отделяем от себя.
Мы не приглашенные на пир; возможно, мы непрестанно что-то создаем, что-то порождаем… Ни один из нас не принимает жизнь как временное состояние материи. И даже те, кто хочет осмыслить это как бы со стороны, до конца остаются в игре. Всё исходит от нас, идет рука об руку с нами и происходит с нами.
Нет ни жизни, ни смерти. Есть только мы. И жизнь, и смерть – в нас. А всё другое – всего лишь маленькие или большие помехи на зеркале времени. На Марсе гора обрушивается с неслышным грохотом. На Луне пересыхают реки лавы. Посреди Млечного Пути возникают новые солнечные системы, как большие колосья пшеницы, сияющие на солнце. В глубинах морей рождаются коралловые острова, звезды разлетаются в искрах красок и пламени, как апрельские цветы, которые развеивает под луной ветер. Птицы едят червяков, на коре деревьев внезапно рождаются личинки сотен тысяч насекомых, сотни тысяч их смешиваются с землей. Всё это происходит само собой. Всё это – то, что мы называем Вселенной, отблески большой единственной бесподобной жемчужины, того единственного цветка времени, отблески, сияющие на нарциссе времен, которые иногда местами заставляют его чернеть.
Только у людей бывает так, что единое и абсолютное время распадается на две грани, а так как внутри нас горит маленький сигнальный огонь, так как он трепещет на закопченном потолке, примешивая свою сложную математику в самые простые вещи, так как мы меряем время нашими тенями на земле, то мы разделяем жизнь и смерть, и наша мысль, как маятник часов, движется между этими двумя созданными нами же полюсами. Человек – это узник времени, беспомощный страдалец, который пытается выбраться за его пределы. В широкой и непрерывной реке, в которой ему предстоит исчезнуть, в том месте, куда он приплывет вместе со всем, что есть в мире, он старается взглянуть на время издалека. Поэтому человек и превратился в станок для мучений. Его не оставляет напряжение, что он всегда на грани смерти, что всё закончится. Раз уж мы сломали целостность нуля, раз уж согласились стать числом, то необходимо это принять. Однако скорость уносит нас к другой грани; мы посреди жизни, мы наполнены жизнью, и всё же мы – игрушки собственной скорости; но на этот раз – на этот раз весы абсолютным образом склоняются в сторону смерти. И всем мучениям предстоит возрасти в равном количестве.
Судьба человечества получила свою форму самостоятельно потому, что своим собственным разумом она вышла из потока времени, воспротивилась миропорядку, построенному на любви, пожелала утверждения посреди всеобщего вечного изменения. Это и стало истинной судьбой человечества. Маленький сигнальный огонек стал пленником, осужденным видеть только тень и тьму, пленником системы, способной создать из тени и тьмы лишь тюрьму для него; этот огонек был попыткой бежать за маленьким Гомункулом. Но настоящий Гомункул был рожден в результате лишь одной химической реакции. А потому был способен понимать много больше. Опыт, который создал Гомункула, наделил его осознанием всего возможного раскаяния, всех окружавших его невозможностей. Поэтому Гомункул и научился разбивать свой маленький сосуд о трон Галатеи[54], научился растворяться в необъятном и бесформенном эфире. Однако у маленького сигнального огонька такой смелости не было. Он сам себе придумал сказку, верил в нее и хотел стать хозяином жизни. Поэтому он и появился на пиру смерти. Его появление там было похоже на воду, которая, отделившись от большой реки, заполняет собой первую попавшуюся ямку. И там, в этой ямке, вода встречается с массой препятствий, а желание жить, быть самой собой превращает ее в жертву. Что может быть естественнее, чем страдания человека? Он ведь тоже платит за то, чтобы быть самим собой, чтобы жить с разумом. Однако человеку разума стало мало, и он сам принялся изобретать новые судьбы, соперничая с неизменным миропорядком. Он создавал другие смерти, потому что он жил. На самом деле все они были детьми фантазии бытия. Потому что настоящая смерть не является мукой, а является освобождением: я оставляю абсолютно всё и сливаюсь с бесконечностью. Я становлюсь частью огромной жемчужины, которая блистает там, где кончается разум; я становлюсь не ее молекулой, а ею самой. Я – огромный пламенеющий лотос, что светится изнутри, на границах разума, там, где никакой свет не может быть ничем затенен. Но нет, человек собирался всё это сказать, но вместо этого он произнес: „Я мыслю, следовательно я существую; я чувствую, следовательно я существую; я сражаюсь, следовательно я существую; я страдаю, следовательно я существую! Я невежествен, следовательно я существую; я глупец, следовательно я существую! Я существую, существую!“»
VIIОн дошел до Эминёню, не соображая, что делает, торопливо перескакивая от одной беспорядочной мысли к другой. Если сейчас ему удастся сесть на пароход, он поедет на Босфор. Уже месяц он не ночевал дома. Ему живо представился тот дом на окраинах Эмиргяна, с его закрытым садом, напоминающим дворы старых медресе, с балконом, с которого открывался вид на Кандилли и Бейкоз. Днем сад наполнялся солнцем, жужжанием пчел и жуков. Там было одно фруктовое дерево, один орех, а перед дверью – каштан и по углам – несметное множество цветов с неизвестными названиями; садовая дверь вела в узкий застекленный коридор, который в свое время был лимонной оранжереей. Затем следовал внутренний дворик, летом хранивший прохладу. Здесь стоял широкий обеденный стол, маленький шкаф для напитков, большой седир[55]. Лестница была широкой. Они сиживали здесь с Нуран, бросив на пол по подушке. Но молодая женщина больше любила верхний этаж, его большой балкон, диван, с которого открывался роскошный вид на пролив до самого Бейкоза. Теперь он старался удалить из памяти дни, которые невозможно вернуть. Не было никакой необходимости думать о них теперь. Ихсан болел; его внутреннее смятение, эта невидимая бесцветная масса приобрела реальные очертания.
Она стала болезнью Ихсана, он теперь разговаривал ее языком и сквозь призму ее мук. Она, как осьминог, вытянула свои бесконечные щупальца и объяла собой всё. Она была внутри и снаружи. Так должно было продолжаться до тех пор, пока он не окажется рядом с братом. До тех пор, пока он не возьмет его руки в свои и не спросит: «Как ты, братец?» – до тех пор, пока они не посмотрят в глаза друг другу; и тогда всё изменится, он вернется в те времена, когда была Нуран. А затем начнется мир расставания; мир человека, которому всё чуждо, который навечно в чужом краю, мир мужчины без женщины, у которого от одиночества ноет позвоночник. Тот мир состоял из огромной, разрывающей нутро пустоты. И так бывало всегда, он уже давно переходил из одного мира в другой, словно из комнаты в комнату.
Однако та, кого вернуть было невозможно, совершенно не собиралась его оставлять. Сейчас Нуран явилась перед ним в образе двух молодых девушек. Волнуясь, с трудом переводя дыхание, они застыли перед ним: одна в платье из красного набивного шелка с оборками и тюлем, другая в желтом платье с глубоким вырезом, который казался небрежным из-за единственной пуговицы, с виду ничего не державшей, и от этого возникало впечатление, что платье надето мгновение назад, второпях.
– Ох, Мюмтаз, как хорошо, что мы тебя встретили!
– Ну куда же ты пропал, дорогой? Тебя не видно, не слышно!
Обе были довольны случайной встречей:
– Нам нужно столько всего тебе рассказать…
Двоюродная сестра Нуран по отцу, Иджляль, попыталась сменить тему разговора, но никакая сила небесная не смогла помешать Муаззез сообщить Мюмтазу всё, о чем она знала.
Иджляль сознавала, что молоденькая подруга заговорит именно об этом просто потому, что ей представился удобный случай; правда, та явно не знала, с чего начать разговор. Очаровательное создание, которое не умело скрывать ничего из того, что узнало (Мюмтаз, несмотря ни на что, находил ее симпатичной), впервые за всю свою короткую жизнь она собиралась поведать новости такого рода, к тому же не только рассказать то самое, о чем хотелось бы рассказать давно, но и наконец, впервые за много лет, отомстить. При этом Муаззез желала сохранить непринужденный тон беседы; но было и еще кое-что: ей хотелось поведать новости так, чтобы Мюмтаз, несмотря на всю свою бестолковость («О Господи, какой же он дурень, и как она могла любить такого?»), сразу понял бы, что она его любит и тотчас готова его утешать. Но ей в голову не приходило совершенно ничего, ни одной мысли, как начать разговор. Она только смотрела на Мюмтаза и слегка улыбалась.
– Ну давай, говори, что случилось? – спросил Мюмтаз, улыбнувшись в ответ.
По правде, в этой девушке было нечто очень ему симпатичное. Она была жестокой, взбалмошной, эгоистичной, неразумной, но необычайно красивой. Она была сладкой и привлекательной, как фрукт. Совершенно не нужно было заставлять себя симпатизировать ей, любить ее, желать. Достаточно было притянуть к себе ее лицо в обрамлении постоянно менявших форму волнистых каштановых волос, чтобы, целуя сияние ее бриллиантовой улыбки, запечатать ей рот поцелуями. Миг, светлый и сладкий, похожий на прыжок в наполненный светом колодец. Думать о ком-то, кроме нее, было бессмысленно, как искать горизонт. Она начиналась в самой себе, но на самой себе и заканчивалась. До такой степени, что кто-то, поразмыслив над тем, что именно она внушала, вполне мог бы решить отказаться от нее и продолжить свой путь без нее. «По крайней мере, для меня это так…»
Вместе с этим эта девочка собиралась сейчас отравить его душу. Она собиралась ему сообщить, что Нуран вышла замуж.
Наконец Иджляль не выдержала; игра слишком затянулась; ясно было, что ей было неприятно, что такая ситуация, такой разговор был связан с ее родственниками. Нуран помирилась со своим бывшим мужем, какая польза придавать такое значение столь заурядному событию, которое могло произойти в любом месте в любое время? Зачем так долго молчать, многозначительно переглядываться? Словно решившись на прыжок в ледяную воду, Иджляль произнесла:
– Наверное, ты и сам всё знаешь, дорогой мой, ну эти наши новости. Нуран помирилась с Фахиром. Завтра они уезжают в Измир. Там они поженятся, – тут она остановилась, словно оборачиваясь на пройденный путь, и внезапно покраснела.
«По какому праву она так сухо разговаривает с Мюмтазом?» – подумала Иджляль про себя. Как бы то ни было, нужно защитить Нуран от этой Муаззез. И она добавила как можно более мягким голосом:
– Видел бы ты, как обрадовалась Фатьма… У нее прямо будто Судный день разразился, всё бегала и кричала: «Папа приехал! Папа приехал и больше не уедет!»
Муаззез перевела дыхание, будто избавилась от тяжкой ноши. Теперь в ней не осталось ненависти ни к кому. Чтобы окончательно успокоиться, она ждала, что скажет Мюмтаз.
А Мюмтаз сумел выдавить только:
– Пошли, Аллах, им счастье…
Как он нашел эти три слова, как сумел соединить их одно с другим? Как выдавил слоги из своего пересохшего горла? Он и сам не знал. Однако он обрадовался, что его голос не прозвучал глухо. А когда он увидел, что Иджляль умоляюще смотрит на него: «Скажи еще что-нибудь, избавь меня от этой змеи!» – то прибавил еще, что Фатьма, дочь Нуран, очень любит своего отца, Фахира. А затем сменил разговор. Речь его постепенно набирала скорость. Если он приложит еще немного усилий, то сможет выглядеть естественно. По мере того как он говорил, Иджляль всё больше улыбалась своей обычной улыбкой. Смеялись даже ее глаза. В такие моменты брови сливались с ее мечтательными смеющимися глазами и превращались в томную обаятельную тень подо лбом. Ведь Иджляль была из тех, кто довольно естественно переживает ту пору своей жизни, которая зовется отрочеством. Она вела нетребовательную, как у кошки, жизнь. Ей достаточно было только того, чтобы окружающие хорошо относились друг к другу; и сама она, конечно же, хотела того же по отношению к себе. Мюмтаз давно заметил, что происходит у нее на душе. Сейчас она была счастлива. Все были счастливы: Фахир после таких печальных событий соединился с женой, Нуран – с ребенком; Иджляль была удовлетворена, что не задета семья; Муаззез – потому, что почти собственными устами сообщила Мюмтазу о том, что его счастье рухнуло. Все были счастливы. Теперь можно было разойтись.
– Я бы проводил вас к пароходу, но очень много дел.
– Нет уж, давай провожай, дорогой, мы из-за тебя опоздали на пароход в пять минут шестого!
Мюмтазу не захотелось говорить им, что дома кто-то болен. Он бы только напрасно вызвал жалость к себе.
– У меня в самом деле много дел, – сказал он и ушел.
Пройдя некоторое расстояние, он обернулся. Желтое и красное шелковые платья снова шли бок о бок, вновь юбка Муаззез, короткими быстрыми движениями задевая, словно бы ласкала платье Иджляль. Однако они больше не держались за руки и их шаги не плели ритм одинаковых мыслей.
Часть ВТОРАЯ
НУРАН
IЭта любовная история была самой простой на свете, простой настолько, что напоминала алгебраическое уравнение. Нуран и Мюмтаз познакомились год назад одним майским утром на пароходе, следовавшем на Принцевы острова. Довольно сильная болезнь Фатьмы, продолжавшаяся уже неделю, перевернула жизнь всего дома с ног на голову. Когда Нуран поняла, что больше не сможет держать дочку дома, она решила отправить ее к тете на острова. Нуран вела странную, непривычную жизнь, уйдя в себя, с тех пор как в начале зимы рассталась с мужем. За всю зиму она выбиралась в Стамбул три или четыре раза, да и то только лишь для того, чтобы купить что-то необходимое. Ее томило долгое судебное разбирательство, затянувшееся, несмотря на согласие обеих сторон, – в этом она продемонстрировала последний жест дружбы по отношению к Фахиру и согласилась по его просьбе вместе начать судебное дело о раздоре между мужем и женой.
История, в общем-то, была некрасивой: человек, в которого она верила и которого любила, отец ее ребенка, после семи лет совместной жизни на два года бросил дом и домочадцев из-за какой-то румынки, с которой познакомился в путешествии; изрядно помотался по миру, а затем однажды заявил, что они больше не могут вместе жить и что им нужно расстаться.
Сказать по правде, этот брак с самого начала не был счастливым. Они оба очень любили друг друга, но физически совершенно не подходили друг другу: Фахир был нервным и апатичным, а Нуран – только терпеливой; они жили бок о бок, закрытые друг для друга духовно, открытые лишь в повседневных делах, словно оба были жертвами случайной встречи.
Появление на свет Фатьмы, казалось, поначалу немного изменило эту замкнутую и почти безрадостную жизнь. Однако, хотя Фахир очень любил своего ребенка, дома ему постоянно бывало скучно, и безмолвную, мягкую и погруженную в собственный мир жизнь жены он считал чужой. Фахиру казалось, что Нуран была безучастной, а та на самом деле семь лет ждала, что он сможет пробудить ее от этого сна.
Ее женская жизнь, по-своему богатая настолько, что можно было считать ее опасной, и в любом смысле плодовитая, протекала, с одной стороны, в иллюзиях из-за отсутствия мужчины, который будет заниматься только ею, как заброшенным полем, а с другой стороны, в чувстве унижения, которое появилось у нее, как она считала, из-за собственной бесплодности. Фахир был из тех людей, которые способны усыпить любое желание и страсть в стремлении к обладанию чем-либо. Поэтому он жил невзрачной, как пустоцвет, жизнью, ожидая резких неожиданностей, которые способны пробудить лишь инстинкты, совершенно не замечая ценности того богатого материала, который находился рядом с ним. Так как редкие возвращения его к жене не бывали искренними и он относился к ней поверхностно, он проходил мимо Нуран, не вызывая в ней никакой реакции, как волна, что набегает поверх подводной скалы. Ее темперамент мог бы пробудить в нем любовь, к которой в большом количестве примешивалась бы физическая составляющая, а мог бы подарить ему опыт, который оставил бы след в его жизни. А Эмма, которую Фахир случайно встретил на пляже в Констанце, стала в его жизни именно таким опытом. Этому красивому мужчине не хватало умения становиться на место другого человека. Однако тот факт, что Эмма пятнадцать лет своей жизни провела в любовницах у разных мужчин, сумел компенсировать эту неспособность им обоим.

