Читать книгу Замри. Роман с театром (Адольф Яковлевич Шапиро) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Замри. Роман с театром
Замри. Роман с театром
Оценить:

5

Полная версия:

Замри. Роман с театром

«Надеюсь, что ты, как поэт, поймёшь меня точно. Мнение же переменчивого большинства для меня не столь важно».

И сегодня не отказываюсь ни от одной строчки этого письма, а патетичность стиля, надеюсь, извинительна, если учесть момент, в который оно писалось.

Вот и всё. Несколько позже Янис придёт в театр и заметит: «Прочёл твоё письмо и сохраню его для архива». Я оценил дипломатическую многозначность сказанного.

Вскоре стало известно о назначении Петерса послом в Москву.

Без ложной скромности

Жизнь щедра на совпадения. В том же номере газеты «Литература ун максла» за 7 октября 1989 года, где на первой странице напечатаны слова и ноты гимна Народного фронта, было помещено письмо латышских театральных критиков. Ему предпослано уведомление от редакции: «27 июля этого года театральные критики Латвии направили письмо в редакцию газеты “Падомью яунатне”. До сего дня газета не нашла возможности опубликовать его. Поэтому шестнадцать наших критиков переадресовали письмо в свою профессиональную газету. Полностью поддерживая мнение критиков, публикуем этот материал». Ради ясности дела привожу фрагменты этого письма:

«За последние месяцы газета “Падомью яунатне” напечатала ряд публикаций о ситуации, сложившейся в Молодёжном театре. Наблюдая то, как односторонне и тенденциозно освещается происходящее и как некорректно задевается главный режиссёр театра, мы хотим выразить своё мнение. Адольфа Шапиро упрекают в том, что Молодёжный театр только “фон для его успехов”, а также в том, что в театре не задействованы актёры, не ставятся местные пьесы; Шапиро обвиняют в непонимании латышскости…»

«Как можно ставить успех в вину режиссёру? Разве мы должны жалеть о том, что благодаря А. Шапиро возрос авторитет латышского театра? Обвинения в том, что Шапиро “далеко летает”, интенсивно работает за пределами республики, равнозначны обвинению в том, что художник остаётся художником. Нельзя расти и творить, изолируясь от мирового культурного пространства… Тогда выходит, что англичане должны упрекать Питера Брука, немцы – Петера Штайна в том, что они ставят спектакли в разных странах… Другие, культурные народы, этим гордятся, а мы осуждаем».

«В своё время театры находились под партийным контролем. К чему это привело, хорошо известно. Теперь же в деятельность театра втягивают Народный фронт. Старый стереотип приспосабливают к новым условиям. Не хотелось бы в Латвии наблюдать такое национальное пробуждение, при котором критерием качества театрального искусства является примитивно понимаемая латышскость, а не высокий профессионализм и талант. Опыт борьбы с талантами в латышском театре уже имеется. Например, в 30-е годы добились отъезда Михаила Чехова. М. Чехов не пропал, он продолжил работу в Европе и в США. Но театральное искусство Латвии потеряло много. Сейчас актёры со слезами на глазах читают его книги и пытаются вообразить, как замыслы М. Чехова могли претвориться в реальность. Но как близка была в своё время возможность их органичного врастания в латышскую театральную культуру…

У Адольфа Шапиро более, чем у кого бы то ни было, неоспоримые заслуги в развитии латвийского театрального искусства. Посмотрим же правде в глаза: если Шапиро уйдёт из латвийского театра, то больше пострадает не режиссёр, а наша культура».

Некоторые пассажи критиков вызывают у меня понятное смущение, но решил всё-таки привести их. Во-первых, это был последний случай, когда небезразличным достало смелости объединиться и выступить в защиту театра. Главное же – непосвящённых это письмо ставит перед множеством вопросов, на которые я должен ответить. Что произошло? Как был уничтожен театр? Почему? Зачем? Отчего? Ответить им и себе.

«Ах, голова кружится»

Цифры и даты – не моя стихия. При заполнении анкет недоумеваю. Ничего не сходится. Получается – сидел по два года в одном классе. Поэтому отказываюсь от хронологии событий. Янина Бранце, верный Лагранж нашего театра, когда-нибудь обнародует свои записи, где всё прослеживается с дневниковой точностью. Передать бы атмосферу тех дней, когда крышка котла времени стала подпрыгивать от кипения страстей. Забурлила та самая окаянная смесь. Всё перемешалось – благородные помыслы, жажда реванша, радость освобождения, мстительность, личные амбиции. И всё это рвалось наружу, требовало выхода. Когда невидимые повара подливают масло в огонь, лучше отойти подальше. Но театр обжигаем временем, он плавится в нём.

Я проморгал начало. Видать, задохнулся от свежего ветра, что после удушливых лет повеял в середине восьмидесятых. И не придал значения запашку гари, который доносился издалека. Какая мелочь по сравнению с тем, что ослабились цензурные поводья и удары шпор! Единение с публикой. Радость от сознания, что спектакли что-то опережают, подготавливают, влияют на что-то. То, о чём в них говорилось, лишь спустя месяцы начинали открыто обсуждать. Пришло чувство востребованности, по которому вечно тоскует театр. После «Центрифуги» Гунара Приеде латыши останавливали меня на улице и доверительно произносили – спасибо. (В спектакле звучала латышская, русская, немецкая речь – война соединила разных людей на латышском хуторе.) И тихо высказанная благодарность была дороже самых громких рецензий. В ней слышалась готовность сообща противостоять бедам. Что можно было ответить? И вам – спасибо, и вам – paldies.

В Бремене, после «Завтра была война» – старик с дрожащими губами: «Я не понимаю по-русски, но всё понял, у меня отца забрало гестапо». А в Турине крик из зала: «Это моя жизнь!» Кто это был? За кулисы никто не зашёл, и, может быть, поэтому этот крик до сих пор звенит в ушах. В далёком Каракасе из проезжающей мимо машины наших актёров приветствовали песней, которую час назад они исполняли в спектакле «Страх и отчаянье в Третьей империи».

Десятилетиями нас никуда не выпускали, а тут – Югославия, Италия, Канада, США, Колумбия, Венесуэла… На девяностолетие Брехта в Берлин позвали две труппы: венский «Бургтеатр» и наш. А потом три весны подряд приглашения в Германию… Призы, фестивали… Езжай – куда зовут, ставь – что хочешь!..

Радость освобождения пьянила и притупляла бдительность. От перепада давления кружилась голова. Немудрено – нас будто подняли со дна морского, где мы долго теснились в батискафе, и вознесли на воздушном шаре под облака.

Можно бесконечно изощряться в поисках сравнений, передающих состояние, испытываемое в дни обретения свободы. (В её скорое наступление верили единицы. Я не был в их числе, оттого и головокружение сильнее.) И всё-таки лучшее сравнение из слышанных мною нашёл английский миссионер, с которым довелось встретиться в Кении. Он посвятил себя воспитанию детей в глухих уголках Африки и как понял всё о нас – загадка: «Вы из зоопарка угодили сразу в джунгли». В точности его слов пришлось увериться позже, чем следовало. Иначе можно было бы как-то подготовиться, настроить себя.

На волне

Мы вернулись из Каракаса и Боготы. Среди театров тридцати двух стран заняли на престижных фестивалях первое место по опросу критиков и второе по опросу публики (или наоборот – Бранце точно знает). Нас никто не встретил. В министерстве даже не поинтересовались – как съездили? Но нам ли обращать внимание на мелочи? Лучше перелистать рецензии и просмотреть кассеты. Они наверняка понадобятся. Никогда прежде латышский театр не был представлен на таких праздниках, и рижанам, конечно же, не безразличен наш успех.

Однако растерянная Янина узнаёт, что пресса и телевидение не расположены говорить об этом. Странно… Поездки двух-трёх актёров по эмигрантским колониям преподносятся пышно, как историческое событие, а тут впервые… Ну, не хотят – не надо.

Да, но зачем моё интервью перед началом нового сезона так смонтировали, что смысл исказился? Не стоит вибрировать: репортёр – олух известный. Раньше он бормотал о дружбе народов, теперь о национальном. Поплыли дальше. Всё так, но для чего после этого оскоплённого интервью пустили пространную беседу с нашим бывшим актёром? Он бранил театр, лепетал о своих нереализованных возможностях, хотя всем известно, что играл много, а ушёл на халтурные хлеба. Кому и зачем он понадобился?..

Весной девяностого года на конгрессе в Стокгольме меня избрали президентом ASSITEJ (международной организации детских и молодёжных театров). Пришли приветствия из многих стран, а в Риге никто не заметил?

Самонадеянные точки, игнорирующие то, что казалось нелепыми мелочами, сменились раздумчивыми многоточиями, потом повисли вопросы. Кружись они лишь вокруг театра, ещё бы ничего – не обращать внимания, и все дела, но неуютно: что-то дурно жужжащее витало в городе, над городом, вокруг.

Зайчики и гармошка

К Рождеству витрины украсили зайчиками. В газете замечание о том, что зайчики – не латышская символика. По телику рассуждают о преимуществах латышского орнамента перед другими. В передаче о Саласпилсском концлагере ставится под сомнение участие местного населения в зверствах. Когда идёт передача «Лабвакар» (нечто вроде московского «Взгляда»), улицы пустеют. Сюжеты сделаны профессионально, ведущие раскованны. Лихо чихвостят маразматиков, но после окончания не по себе. Корчуют с корнем, но сеется… Эдвинс Инкенс, руководитель программы, старательно держит тон объективного обозревателя (потом его обвиняли в связях с ГБ), но я-то режиссёр и вижу – материал подаётся так, что утром станет поводом для стычек в трамваях. В кадре пьяная баба на фоне танцующих под гармошку, беззубый рот изрыгает ругань в адрес латышей. Правда, вслед сюжет, в котором милый человек призывает к единству. Но он невыразителен, а вот перекошенное злобой лицо и пьяное «мы вам ещё покажем» врезается в память. Зачем бросается эта кость в толпу?

Ударение – дело тонкое

Я воспитывался в традициях русской культуры. Если это словосочетание – «русская культура» – произносить естественно, без умышленного нажима, то едва заметное ударение падает на второе слово. Когда начинал работать с латышскими актёрами, мне не надо было подлаживаться или что-то ломать в себе, ещё хуже – ломать других. Репетировал с одной труппой, переходил в другую. Особого напряжения не требовалось. Какая-то поправка бессознательно происходила, но не в существенных вещах. Просто шёл от одних людей к другим. К счастью, у меня не было никаких комплексов – ни чужого для латышей, ни чужого для русских. Верьте не верьте, но, даже встречаясь с венесуэльскими или никарагуанскими актёрами, не чувствовал себя чужим.

В самом соединении моего имени и фамилии есть нечто, вызывающее у иных недоумение, у многих раздражение. Какая-то нестыковка. Одни доброхоты советовали менять имя, другие – фамилию, ну и национальность. Не пожелал.

Когда со всех углов зазвучало: латышское, не латышское, – стало муторно. Бормотание становилось громче, постепенно перешло в крик, потом в истерику. Один призрак кончал бродить по Европе, замаячил новый. Я не сразу понял, какая муть поднимается со дна вместе с волной национального возрождения. Точнее, предполагал такой поворот, но надеялся, что интеллигенция и лучшие умы не допустят носорожества. И верил, что эта зараза не коснётся нашего театра. Жизнь в нём становилась всё сложнее, чувствовалось, что мы на переломе, но я не сомневался в том, что придёт второе дыхание. Тогда я думал, что это только антракт.

Антракт

Я искал слóва, способного передать то, что улавливаю вокруг себя, в себе, в друзьях. Мнилось, что оно должно выражать переходное душевное состояние между чем-то и чем-то. Перевал, пауза, передышка. Хотелось слова, выражающего законченность чего-то одного и неначатость чего-то другого.

В театральном лексиконе это – антракт. Антр-акт. Кругом все шумят, гудят, спорят, обмениваются мнениями, что-то доказывают. Отвергают, защищают, прославляют. Кто-то уходит, большинство ожидают, что будет дальше. Некоторые предвкушают провал, а иные заблаговременно разворачивают шуршащую бумагу, в которой цветы. Ещё недавно объединённые смотрением в одну сторону – на сцену, в антракте все разбредаются кто куда. Там кучка, там ещё одна, самые организованные зрители циркулируют в фойе, есть любители выскочить на улицу покурить, а есть такие, что пристально всматриваются в фотографии артистов. Завсегдатаи вспоминают, как раньше играли, какие пьесы были, какие…

Иногда в антракте звонят домой и говорят о чём-то, к театру никакого отношения не имеющем. А ещё в антракте люди демонстрируют себя друг другу. Приподнятые голоса, прихорашивание перед зеркалом и взгляды, взгляды…

Звонки. Кто-то, едва заслышав первый, стремглав несётся в зал, другой – первые два просто не слышит, а некоторые только после третьего звонка вспоминают, что не успели ничего ухватить в буфете. Но есть и такие зрители, что не покидают зал. Часть из них – лентяи, другим тяжело – хватило сил прийти в театр, но нет их для хождения по нему. Есть и такие (единицы), кто предпочитает посидеть в опустевшем зале, сосредоточиться и подумать.

А вообще-то антракт – это весело. Жизнь и искусство в этот момент в каких-то непростых отношениях. Люди в фойе будто между театром и улицей. Они в театре, но не в зрительном зале, они на удалении от места, откуда пришли, и того, куда пришли. Оттого вся эта мешанина создаёт особую театрально-наэлектризованную атмосферу.

По-разному ведут себя в эти минуты и режиссёры. Уверенные в успехе спешат явить себя публике, осмотрительные из укромного уголка наблюдают за ней, пытаются пронюхать настроение, понять, в какую сторону склоняется общественное мнение, а следовательно, что их ожидает к концу спектакля. Беспокойные режиссёры собирают актёров, дают наставления, невзирая на то, что, если, как говорят спортсмены, игра не пошла (или пошла не в ту сторону), переломить ход событий трудно. В короткую паузу, когда по театральному радио несётся гул публики, найти слова точные и единственные – непросто, тем паче проанализировать прошедшее действие, предугадать развитие событий. Обычно всё сводится к одному: надо быть внимательными к партнёрам, не форсировать, не идти на поводу у зала, сосредоточиться. Дело понятное, и, тем не менее, короткий сбор, носящий скорее ритуальный, чем деловой характер, иногда оказывается благотворным. Глядишь, что-то сдвинулось, пошла игра.

Изредка и я вбегаю за кулисы и прошу собрать всех, но чаще коротаю антрактное время у себя в комнате (уж больно нелепо для театра звучит – кабинет). Сижу, стараясь уразуметь – почему делаю не так, почему не удалось, что буду делать завтра. Общаться в антракте хочется только с близкими людьми, с теми, чьим мнением дорожишь, кому доверяешь, на кого рассчитываешь. Но театр есть театр, приходится принимать гостей, распивать кофе, шутить, толковать о погоде, угощать, улыбаться, отвечать на вопросы. Короче – держать тон. Это трудный антракт, а лёгкий – когда можно составлять план спектаклей на следующий месяц или обсуждать какие-то конкретные дела.

Но всё равно, чем бы ни заняться в антракте, мысли там: с актёрами – за кулисами, со зрителями – в фойе. Потому что сейчас должно начаться новое действие, значит, должно что-то измениться, пойти по-другому. А если не изменится, то к чему антракт? Тогда это не антракт, а растраченное время.

Раньше в антракте меняли декорации. Открывался занавес, и зрители ахали – на сцене новая, доселе невиданная картина. Но наш век научил нас быть осторожными к переменам. Мы, кажется, поняли, что, как ни меняй декорации, если люди не предстанут на сцене в новом качестве, гарантированный интерес к любым свежим декорациям быстро исчерпывается, и воцаряется уныние.

Так что, пока не прозвучал третий звонок, вся надежда на актёров.

«На что вы надеетесь?» —

спросил чемпион мира по шахматам. Я обдумывал ответ.

Уже был Сумгаит, с кровавой резнёй, которую верхи замяли, уже становилось понятно, что вместе с освобождением людей от унизительной необходимости жить не по-человечески развязываются руки у тех, кто прежде, в атмосфере всеобщего страха, вынужден был подавлять в себе дремучие инстинкты. Для них пришла «свобода, брат, свобода».

Мы сидели за столом в уютной московской кухне. Эту встречу организовала заботливая приятельница, когда узнала о моих рижских тревогах. «Тебе надо встретиться с Каспаровым»[1], – решила она. Я был слишком растерян, чтобы уточнять, почему именно с ним. С каждым днём росло напряжение в театре и вокруг него. И я был готов встретиться даже с Мохаммедом Али, если бы он мог что-то подсказать. Поэтому сразу стало легко, когда шахматный король, пожав мне руку, сказал: «Кажется, вас волнует то же, что и меня». Хозяйка вышла в соседнюю комнату и оставила нас одних.

«На что вы надеетесь?» – переспросил он. Интересно, для меня надежда – это надежда, нечто связанное с упованием на чудо, с верой, а для него, судя по всему – позиция, расстановка сил, в которой заключена возможность выигрыша.

На что надеюсь? Пожалуй, на молодых. Казалось бы, именно они должны были поддаться угару. Но нет, одурели люди, которые через всё прошли и всё видели, а молодые проявляют выдержку и не дают втянуть себя в мелкую игру. Я рассказал ему о своём последнем актёрском курсе, о том, что молодые чураются ошалелых и пока успешно избегают ловушек, которые те расставляют для них. Он смотрел на меня как на партнёра, попавшего в безнадёжную ситуацию.

«Надежда слабая, – заключил чемпион твёрдо, – вы недооцениваете влияние среды». Гроссмейстер расслабился, словно закончил анализ партии и ему всё ясно на много ходов вперёд. Потом стал вспоминать своё бакинское детство, в котором вместе футболили мяч азербайджанские и армянские мальчишки. И о том, как недавно с ним перестали общаться армянские друзья, когда он дал деньги на компьютеризацию бакинских школ, и стали отворачиваться азербайджанские из-за его помощи жертвам Спитакского землетрясения. «Я всё равно должен делать то, что надо, хотя знаю, что через несколько лет они разроют бульдозерами армянское кладбище, где покоятся мои предки по материнской линии».

Он энергично встал, как будто вспомнил, что надо спешить «делать то, что надо». Больше мы с чемпионом мира не встречались. Но впоследствии я часто возвращался к этому ночному разговору. Как ни странно, он не затерялся среди множества серьёзных событий, которые не заставили себя ждать. Может быть, потому, что пришлось заново задуматься над смыслом слова «надежда». И ещё раз убедиться в том, что давно знал по театру, – правильность анализа поверяется алгеброй пространства.


Первый и единственный раз моё изображение красовалось на Доске почёта. Было это в Харьковском театральном институте, и я каждый раз любовался им, приходя на занятия, в перерывах между парами и в конце дня. С тех пор оно пребывало в забвении. Художник книги Дмитрий Черногаев каким-то образом почуял, что во мне дремлют атавистические чувства, и отобрал то самое фото для всеобщего обозрения. С его рискованным (для меня) решением примиряет только то, что это действительно было до спектакля.

До спектакля

Режиссёры стремятся прочертить линии закономерности в судьбах персонажей, выстроить железную логику событий. И до того преуспели в этом, что спектакли скучные стали. Хорошо бы заняться случайностями, теми блёстками судьбы, которыми искрится жизнь. Без них нет игры, и самые логичные построения отдают фальшью.

Мечтаю поставить спектакль, где зритель бы чувствовал, что если сейчас, в эту самую секунду, герой пойдёт не направо, а налево, то его судьба сложится иначе; если бы не сказано было это, и только это, а не другое какое-нибудь словцо, она бы ему не улыбнулась и… Такой наглядности жизненных причуд достичь трудно, но стремиться стоит. Ведь линия закономерности составляется из точек случайностей.

Они, эти точки, с годами становятся всё значимее и резче, а всё остальное – споры, борьба мнений и вкусов, реформы, невзгоды, кампании, дискуссии… Оказалось, что самое живое, самое неповторимое в спектаклях сплавлено с теми случайностями, что обожгли когда-то сознание, заставили содрогнуться от восторга или ужаса. Цепочка этих случайностей теряется в детстве. С летами на антресолях памяти, к собственному удивлению, обнаруживаешь вещи, казалось, безнадёжно потерянные, о которых почему-то не припоминал раньше.

Там я отыскал краски спектакля «Чукоккала». Они вернулись вместе с воспоминаниями о том времени, когда стены красили в тёмно-красный (бакан! – помнится, так это называлось) и тёмно-синий (ультрамарин!) цвет. По стенам делали золотой или серебряный накат. Трогательно выглядела убогая мебель на фоне «богатых стен». Откуда пошла эта мода? Не знаю. Возможно, после войны люди соскучились по краскам. Или занесли её пленные немцы, делавшие, как тогда говорили, ольфрейные работы. Не знаю. Только тёмно-красные стены были у нас, у бабушки, у моих одноклассников, а потом вот – на сцене.

Зрителям «Чукоккалы» неведомо было, откуда пришли красные стены, неизвестно и то, что весь спектакль обязан своим настроением прочитанному почти пятьдесят лет назад «Гуттаперчевому мальчику». Там – детская. Игрушки. Кажется, на окнах – шторы. Ожидание поездки в цирк. Страстное, с замиранием сердца, предчувствие праздника. С тех пор цирк-театр навсегда связан с волнением, передавшимся от незабываемой книжки. Образ детства накрепко связался с той комнатой у Григоровича. Она явилась как особый мир, живущий ожиданием чудесного. Боюсь перечитывать эту книжку. Не в том суть, как там точно написано, а как запомнилось.

Мы уносим с собой из детства не просто сюжеты, а память о виденном. Первый спектакль – «Лебединое озеро». Кто Одетта? Кто Одиллия? Почему одна в чёрной пачке, а другая в белой? Не помню, что из хитросплетений либретто было понятно в пять лет, но благодарно вспоминаю своё состояние.

Нарядные люди, настройка инструментов, бархат, всевластная палочка, шорох занавеса, волны музыки, камыши, запах канифоли, пота и духов, постукивание пуантов, кипение белого, шелест перелистываемых программок, стремительный бег, кручение и внезапное замирание, прыжок, темнота зала, странность балетных поз, поклоны, адресованные лично мне, слепящие люстры – восторг! Сжался в комок. Было замечательно. Хотелось плакать, как в детском саду, когда, играя в войну, я был ранен. Я был ранен очень тяжело. Девочки приклеивали на лицо наслюнявленные листочки, но я понимал, что меня не спасти. Жаль себя, до конца исполнившего свой долг, но ещё больше жаль их, остающихся без меня. Аплодисменты стихли, а я всё ещё сидел в ложе, скрывая себя от взрослых. Почему-то было стыдно. То, что я увидел, можно было сравнивать только с демонстрацией. Хотя демонстрация так редко, а театр – каждый день! Проситься в театр было почему-то неловко. Я кружил вокруг да около, стремясь вновь попасть в театр, но так, чтобы родители не распознали моего желания.

Нисколько не претендую на исключительность моих детских впечатлений. Напротив, для меня существенно, что большинство людей переживали нечто подобное.

Притягательность театра, как и вообще искусства, в возвращении к чувствам первозданного стыда, восторга, безудержной мечты и всевозможности. Это дитя воображения выводит людей за рамки отведённых им времён и пространств. Снимает с нас отчаяние невозможности. Невозможности повторить жизнь, остановить, переиначить, прожить по-другому: путь назад отрезан, вперёд – ограничен. С театром можно заглянуть в завтра, а можно оглянуться на вчера, что, впрочем, одно и то же.

После войны книг было мало. В моей первой библиотеке насчитывалось названий пятнадцать-двадцать. Я беспощадно нумеровал их зелёными чернилами. № 1 – Лермонтов, первый том. Он открывался гипнотизирующим «Ликует буйный Рим». Спустя сорок лет я забрался на верхние трибуны Колизея, была жара, щёлкали фотоаппараты, а я вспоминал, как горячо мы, дети самой свободной страны, сочувствовали рабам Рима. И в голове стучал лермонтовский финал – «прости, о край родной!».

Вечный город, Аппиева дорога – конечно же, ещё и «Спартак» Джованьоли (не помню номер), а вот Ленинград-Петербург, путь в акимовский театр – это № 1, том четвёртый, где «Княгиня Лиговская». Шёл из департамента бедный чиновник, в мечтах о награде и вкусном обеде, и попал под гнедого рысака. Он остался на дороге, трясущийся от страха и обиды, а барская упряжка укатила, только мелькнул белый султан и воротник серой шинели.

Я не поставил спектакль ни о гладиаторе, ни о том несчастном, и в то же время кажется, что только об этом и рассказывал. Друзья подталкивают осуществить давнишнюю мечту – представить на сцене басни Крылова. Возможно, оттого медлю, что исподволь ощущаю – все мои спектакли чем-то связаны с этими баснями.

Басни Крылова были под номером шесть, а ещё был Свифт – самая смешная и самая страшная книжка.

bannerbanner