banner banner banner
Серебряная клятва
Серебряная клятва
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Серебряная клятва

скачать книгу бесплатно


Страх какой. Гляжу в упор, по маминым словам знаю: ложь. Буду видеть, буду даже больше, и станет еще больнее. Только и могу пролепетать:

– Не надо, тебе одному хорошо, да и мне…

Грозный, подняв подбородок, смеется: думает, засмущал. Не считает меня дурочкой, но и не ведает, сколь умна. Злой! Замахать бы на него руками, как на большую птицу, заверещать бы: «Убирайся, убирайся от меня, а главное, от папеньки!» Молчу. Такие все они – взрослые. Сулят: «Починю твое счастье» – не ведая, что сами его порушили.

– И правильно. Стар я для тебя. Так, шучу, чтобы не вешала нос. Ну или пугаю…

Грустно он говорит, не воровато, не насмешливо. Нет… не злой вовсе. И жаль его становится почему-то. Нет, не замашу на него руками, не прогоню. Не мне его гнать, он рядом с папенькой был, когда меня на свете-то не было, а маменьки – в наших краях.

– Ты не пугаешь, и ты не старый… – шепчу одними губами и гляжу опять на сверкающие камни. – Красивые у тебя колечки…

И нрав веселый, и лицо красивое, и слава впереди бежит. Так стоит ли дивиться, что маменька хмурится, с болью выдыхая: «любимец»? Все любимцы и любят в ответ только папеньку – мало отличны от верных собак, кусающих всякую чужую руку.

– Хочешь, подарю? – Он улыбается. – У меня их целый сундук. Мамке твоей вон дарю порой, хоть она и брать не хочет…

А ей не колечки нужны, нет. Ей бы весну.

– Подари мне лучше счастье. – И зачем я сказала такое?

– Было бы оно у меня, малютка… – Он бледнеет вдруг, поднимает глаза к потолку, жмурится. – Все бы отдал. И покоем бы поделился. И с тобой, и с царицей.

Невесело ему, тоже невесело – теперь точно вижу. И, стоя напротив, вспоминаю, с чего начались ссоры из-за него, когда влились в реку прочих ссор. Тогда ведь? Или… раньше?

Было все три недели назад: к нам на пир приехали гости из Цветочных королевств. Папенька решил их, как любит говорить, «потешить», вечно он что-то такое выдумывает: то зовет скоморохов и предсказателей, то стравливает петухов, гусей или собак, то какой-нибудь дружинник для забавы бьется с медведем. Но в тот раз папенька превзошел себя.

Помню: отделанная янтарем и аметистом палата плыла в море запахов, в мареве голосов. Съехались все-все послы, да вдобавок собралась дума, за столами было не продохнуть. Несли румяных лебедей в окружении груш; несли плетеные пироги в виде щук и богатырских щитов; несли тоненькие мягкие крендели с черной икрой; несли медовуху и малиновое вино – в кувшинах и бочках, в диковинном витом стекле из Осфолата и в огромных братинах из чароита. Гости, бывалые даже, изумлялись, а я вот мало чему радовалась, не ела, отмахивалась от нянюшки. Никак не понимала, куда делся папенька, почему маменька сидит одна и кажется встревоженной. Где же царь – гадали все. Не хватало и еще одного человека.

Когда наши гости захмелели, объявили вдруг бой, не на жизнь, а на забаву. И поднялись на возвышение перед столами двое: у одного доспех золотой, у другого – серебряный. Лица скрывали не шлемы – маски скоморошьи с яркими губами и румянцем. Ах! Папеньку-то я легко узнала, слишком он высок и плечист. Узнала я и Грозного – он не ниже, но тоньше, ни у кого другого из любимцев нет такой осанки и поступи.

Они сошлись. Лязгнули палаши, стало тихо-тихо. Все притаили дыхание, никто уже не видел яств и вин. Маменька побледнела, привстала; прочие сидели, но тянули вперед головы; совсем всполошились иноземцы. Бились не щадя: папенька обрушивался на Грозного, словно желал убить, а он яростно отбивался. И нападал рьяно, не помня, что противник – царь. Так и танцевали они в хмельном дурмане, под музыку встревоженных шепотков. Взлетали над полом, будто ничего не весили. Высекали из стен искры, когда очередной удар не встречал металла. Грозный все чаще устремлялся в атаку. Отец отступал. Наконец…

– Папенька!

Как же я перепугалась, как завизжала, увидев: палаш обрушился отцу на голову! Но это был легчайший удар, клинок лишь прошелся по скоморошьей маске. Она треснула вдоль, открыла лицо. Ответный удар, куда сильнее, пришелся Грозному в корпус, но не лезвием, а ловко повернутой рукоятью. Он упал, и вот уже папенькин клинок у его горла, сапог – на груди. Блестели глаза – и те, что прятались за прорезями маски, и те, что глядели сверху вниз с веселым торжеством. Стало тихо, но ненадолго. Папенька тишину не жалует.

– Потешили мы вас? – Он обвел столы взглядом, и все его любимцы, да и все ратные люди согласно, в несколько дюжин глоток загомонили:

– Потешили, государь! – Затопали сапоги, застучали кубки.

– А вас? – цепко глянул отец на стол гостей. – Славны мои обычаи?

Послы залепетали, не отойдя еще от ужасного подозрения, что зазвали их на заранее подготовленное смертоубийство, – хотя некоторые посмеивались, хлопали. И только бояре – большинство, кроме самых молодых, – поджимали губы, не спеша благодарить. Им никогда не нравились папенькины забавы; они предпочли бы скорее приняться за лебедей и сдобных щук, мирно беседуя и поднимая тосты.

– Потешили… – совсем иначе сказал сидящий ближе всех, статный и желтоглазый. – Дотешитесь еще.

Хромой Хинсдро, только и умеющий считать монетки. Вечно недоволен, не подобрел, даже женившись на маменькиной красавице-подруженьке. Я поглядела на него искоса и опять невольно залюбовалась отцом. Он сиял, никак не успокаивался, упивался одобрительными криками. И забавлялся боярским недовольством и посольским недоумением.

– Ты сломаешь ему ребра, Вайго! Прекрати!

Ясно прозвучало это, звонко, ведь заговорила маменька, и на первом же ее слове прочие голоса стали волной затихать. А когда она выпрямилась, даже воеводы гоготали уже не так лихо. Маменька вышла из-за стола, обошла тех, с кем сидела, и поспешила на помост, с тревогой глядя на распростертое тело. Потянула руку, будто желала помочь встать…

– Не сломает, царица. Благодарствую, но не так это просто.

Пока она шла, папенька освободил Грозного от тяжести сапога и сам протянул ладонь. Легко поднял, обнял, что-то пробормотал на ухо, касаясь его губами. Замерла мама, застыла и я: будто что подглядела. Грозный же, отстранившись, снял маску – и алое закапало на самоцветную мозаику. Губы его кровили: видно, разбил, когда упал, но за кровью цвела улыбка. Дерзко глянув вокруг, отбросив за плечо черную прядь, он произнес:

– Негоже государю нашему за масками прятаться. И вокруг их предостаточно.

Снова сердито зашептались бояре. Много, много было шепота.

– О чем ты, свет мой? – Папенька прищурился, медленно оглядел залу. – Вижу здесь только самых честных людей, у которых что на лице, то и на сердце.

Ратные снова засмеялись, косясь украдкой на бояр. Грозный вытер кровь с губ так залихватски, что теперь капли попали прямо папеньке на доспехи. «Свет мой»! И это ему?!

– Все в масках, до единого! Ты приглядись. А еще лучше – пожалуй каждому по чаше вина, маски и спадут. – Он подмигнул. – И мне за потеху. Мою маску… – снова он ненадолго спрятал лицо за скоморошьей ухмылкой, – ты хотя бы знаешь. Она никогда не станет другой для тебя, как и твоя – для меня.

И снова ожило вдруг перед моими глазами: губы, касающиеся мочки уха, звенящей там серебряной серьги… Папенька широко усмехнулся, но ответить не успел.

– А какую маску носим мы, твоя царица? – тихо спросила маменька, стоявшая все это время подле них. – Если ты так зорок, воевода, расскажи нам…

Грозный повернулся к ней, еще раз вытер губы. Она все смотрела не то с грустью, не то с жалостью, не то с обидой – не понять. Ждала. Грозный сощурился, склонился немного ближе: тоже будто сказал ей что-то, но без слов. Наконец улыбнулся.

– Я не зорок. Но маска твоя, царица, – Луна. Не та, что над Осфолатом красуется, а та, которую солнце затмевает. Редко она сияет, но сияет, и все любуются ею, даже само солнце. Сияй же и ты, царица. Спасибо за твою тревогу.

И он поцеловал ей руку окровавленными губами – заалел след на белой коже. Глубоко поклонился, первым спрыгнул с помоста и пропал среди одобрительно вопящих воевод. Не сел сегодня с папенькой, уступил место главному из послов – рыжему, холеному… жителю каких-то там вулканов, на которых армия хотела закупить лошадей.

Пир продолжился. То и дело маменька искала кого-то в толпе, а вот на папеньку сердилась: не оживилась, когда сказал тост, не танцевала, а только печалилась до самой зари. И не стерла, так и не стерла кровавый поцелуй. Луна. Почему же луна? Как странно все…

Да. Да, точно, тогда все и испортилось. Из-за слов, из-за боя и из-за шепота на ухо. Я все время ведь думаю о том вечере, думаю и должна, может, спросить, но…

– Идут! – Грозный поднимает голову, вскакивает. И правда, там, в палате, шаги. – Беги, малютка, будут ведь ругать.

Да: шаги по ту сторону двери – легкие, маменькины. Она мне такого не простит, от нее нужно прятаться. И я, едва кивнув, срываюсь с места, мчу что есть сил, подобрав платье. Не добежать до поворота коридора, не успею… ныряю в стенную нишу, к старому ларю, и снова осторожно высовываю нос. Не кончилось ничего. Только начинается.

Грозный уже у дверей, когда маменька с усилием отворяет их. Он помогает удержать створку, накрывает ее руку своей. Маменька замирает, голову вскидывает. А другая ладонь ее тут же тянется, будто к его щеке, почти касается… нет, маменька, не тронь!

– Не мучь его. – Блестят перстни на удержавших руку пальцах. – Не надо.

Он шепчет, почти не размыкая губ, но слышно, все слышно в наших гулких древних коридорах. Маменька вырывается, отступает, и опять вижу я ее обиду. Бедная…

– Настолько я подурнела, настолько стала гадка?

Кажется, она чуть не плачет. А я так хочу выскочить и взять ее за руки.

– Ты… – Грозный запинается, а ведь не бывает с ним такого. Потерялся он в словах, снова почувствовал вину. – Что ты, никого нет прекраснее. И бежать бы прочь.

Она не поворачивается больше, не глядит на него, говоря:

– Не смей жалеть меня. Не побегу. Не надейтесь.

– А что же, нужно бы надеяться? – спрашивает он вдруг. Не ласково уже. Насмешливо, грозно, гордо. И маменька тоже усмехается. Смех ее – словно надтреснутый звон.

– Сам бы и бежал. Много у тебя врагов, свет мой, и грехов много, слушай свою царицу. Ясного вечера, ясной ночи вам обоим. И вашим недостроенным крепостям.

«Свет мой…» Снова. Летит белый подол, подхваченный легкой рукой. Маменька уходит быстро, не замечает меня. Грозный, точно ударили его, глядит ей вслед с окаменевшим, ожесточившимся лицом. Отворачивается наконец – и сам открывает тяжелые двери.

– Звал меня, мой царь?..

Скрывается его силуэт, и настает тишина. Ничего уже не слышу, но точно вижу: там, в палате, снова объятие – иное, одинаково крепкое у обоих. И губы папеньки, шепчущие в смуглое ухо, где звенит серьга – не жемчужная нить, но сверкающее кольцо: «Любимец…»

Не могу, не могу больше! Выскакиваю из ниши, бегу что есть сил прочь. Реву в голос, размазываю кулаками слезы, спотыкаюсь, отталкивая попадающихся изредка стрельцов и слуг. Оставьте меня! Все! Пропустите! Дальше, дальше, дальше, а в голове:

«Не ссорьтесь».

«Подари мне лучше счастье».

«Не мучь его».

Стыдно мне плакать… но меня есть кому утешить. Надо только добежать.

* * *

Долго ли еще гореть нежной звездочке, долго ли звучать смеху на пирах, долго ли плясать скоморохам и сверкать стали? Беда у ворот, беда в темном лесу ходит тропами зверей, беда – в расписных палатах царя и царицы. У беды много обличий и голосов. Всем, кто побежит от беды прочь, она отсечет и ноги, и головы. А обугленные кости свои беда оставит стеречь чудовищ, и будут чудовища ждать того, кто повторит историю.

Но когда почернеет обожженный небосклон, вместе вспыхнут там две новые звезды и вместе поднимутся – высоко, каждая над своим горизонтом. У первой горизонт устлан будет полями и изумрудными чащами; вторая станет странствовать от заросших кровавыми тюльпанами холмов к мерзлой Пустоши.

Однажды звезды встретятся, и света от их схлестнувшихся лучей станет столько, что озарят они полмира. Однажды пролитая кровь станет знаком их верности друг другу, а серебро – знаком верности своей клятве. Но недолго светить и им. Яркое сияние утонет в собственном отражении в чароитовой чаше.

И померкнет.

Часть 1

Великая смута

1. Козел в огороде

Девчонка была еще далеко, очень далеко. Ее отряды не преодолели и трети пути до столицы: то в одном, то в другом городе встречали какое-никакое сопротивление. Но порой Хинсдро казалось, он не то что слышит тяжелую конскую поступь и шелест стальных крыльев, но даже чувствует, как она дышит в затылок. В туманных видениях на грани бессонницы и дремы то и дело чудилось: она мчится к воротам на вороном коне. Щурит синие глаза, облизывается на стены Ас-Кова?нта, нахально улыбается. По слухам, у маленькой мерзавки белозубая улыбка отца – ее так глупо и страшно умершего отца, Вайго VI Властного, последнего государя Первой Солнечной династии.

Проклятье. Проклятье. Проклятье!

Впрочем, чего только не молвит суеверный люд. Трупы, тем более обгоревшие до костей маленькие девочки, не встают из могил и определенно не вырастают в королев. И если верность и даже веру окраинного сброда можно купить обещаниями лучшей жизни, то здесь, в сердце страны, не откроют ворот, не преклонят колен перед дрянной подстилкой Луноликого – королевича ли, короля, плевать. Здесь-то знают: иноземец хуже боярина. По крайней мере, пока полны амбары, пока не перебита вся армия. Впрочем, до этого, увы, недалеко.

С трудом глотнув воздуха – жадно, рвано, – первый правитель Второй Солнечной династии, Хинсдро Всеведущий, улыбнулся. Отвел взгляд от окна, за которым уже рассвело, обернулся, внимательно посмотрел на племянника. Разговор затянулся на добрый час, пора бы заканчивать. Скоро на молебен, помолиться есть о чем.

– Помни, мой свет, – напутствовал он напоследок. – Люд кормится домыслами и надеждами. Самозванке присягают даже в городах, куда еще не дошли войска Осфолата. Если зайдете в такой, вас перережут. Будь осторожен. Иди лесами, тихо. И не отпускай ертаульных[3 - Разведчиков, лазутчиков (в соответствии с допетровской терминологией).] далеко.

– Да, дядя.

Бледное лицо Хе?льмо казалось непривычно ожесточенным, но тревога делала серые глаза лишь огромнее. Вырос, минуло двадцать, возмужал, и ростом выше большинства воинов, а глаза – детские. Может, поэтому сложно принимать с ним серьезный вид. Давать такие указания. И мириться с тем, что вообще положился на него – вчерашнего мальчишку, в которого многие ратные почему-то верят настолько, что от желающих примкнуть, стоило кинуть клич, не было отбоя. Выискалось их куда больше, чем готовых защищать столицу. Впрочем, в том Хинсдро видел и второе дно: возможно, «желающие», чуя беду, просто ищут повод убраться прочь, с кем угодно. Дураки забывают: беда не приходит одна. По всему Дому Солнца гуляют уже беды.

– Ты точно продержишься? – Голос Хельмо упал; он нервно убрал со лба вьющуюся русую прядь. – Я ведь не даю сроков. Пока дождусь наемного войска, пока мы двинемся обратно… Если Дими?ра… – он торопливо поправился: – Лжецаревна осадит столицу…

Хинсдро снова улыбнулся, в этот раз откровенно желчно.

– Осадит, не сомневайся. Но не войдет, у меня довольно сил, к тому же не забывай о дополнительных оборонных башнях, которые вот-вот достроят. Если быть честными, я ведь, скорее, рискую тобой, Хельмо, чем собой. Не даю тебе нормального сопровождения. И это не говоря о том, что мне не предсказать поведение язычников. Я все еще не избавился от мысли, что просто пускаю козла в огород. Ты так не считаешь?

Улыбка увяла, не нашлось сил ее удерживать. Чем ближе было осуществление плана, тем провальнее он выглядел. «Козел»… Так и есть. А бояре-то, которым зачитали царский указ на последнем заседании Думы, наоборот, ликовали! Им козел в огороде неоспоримо доказал желание государя любой ценой спасти страну, готовность к огромным рискам. Впрочем, на то и рассчитывалось, нельзя было сидеть без дела дольше: скинут как пить дать. Главное, чтобы раньше времени не дошло все до лишних ушей.

– А ну как они просто порешат тебя и начнут свою интервенцию? – вяло, мрачно закончил Хинсдро то, что говорил уже не раз. – Неужели не боишься?

Первое его, конечно, тревожило, но, учитывая высоту ставок, меньше второго. Все-таки племянник давно стал почти чужим, прошла нежность давних лет. Исчез смирный мальчик-сиротка, на уме давно одни подвиги. Хочет подвигов? Побудет разменной монетой, не мелкой и не крупной, в самый раз. А вот вторая опасность пугала, но пока Хинсдро старался не сосредотачиваться на ней. Все усталость… Он охнул сквозь зубы и потер ноющий висок. В длинных волосах за последние недели седины прибавилось больше, чем за год, да и лезут клочьями. А как обозначились едва заметные прежде морщины, как разнылась проклятая нога… смотреть на себя страшно, в голову собственную заглянуть – еще страшнее. Не зря, наверное, мерещатся порой в зеркале черные провалы вместо глаз.

Хельмо глядел молча, тепло, и ни упрека не сорвалось с тонких губ. Стало противнее, то ли от него, то ли от себя. «Да, дядя, пойду на убой, если пошлешь, слова не скажу». В герои рвется, но наивный – страсть. И как так? Отец и мать – интриганы, бедовые головы – такими не были, Хинсдро ли не знать сестрицу, одарившую хромотой? Нет, не в нее Хельмо и не в ее аспида-муженька, разве что отвагой. Все остальное – этот. Лукавый…

– Ничего, риск – нужное дело, – раздался наконец ответ. Хельмо по дурной привычке глядел неотрывно, будто в душу, и глаза захотелось отвести самому. – Я обязательно доберусь до Ина?ды. И как-нибудь договорюсь, я много об этом думал. У нас пока нет причин сомневаться в их честности. Короли ведь уже дали согласие, армия в пути?

Причины сомневаться в честности – даже союзников, особенно их – есть всегда, но мальчик нескоро дойдет до этого сам. Возможно, так и умрет от дружеского ножа в спине, не поняв простую истину. Но Хинсдро с напускным одобрением кивнул, прошел к столу и взял плотную, убористо исписанную бумагу – соглашение, уже с печатью и подписью. Несколько движений – бумага свернута. Красно-золотое сургучное солнце блеснуло в бледном луче солнца настоящего, но напомнило, скорее, толстого паука. Хельмо, помедлив, осторожно уточнил:

– Здесь – о денежной части награды, верно?

– Верно. – Хинсдро начал аккуратно перевязывать свиток плотной лентой из размягченной змеиной кожи. – Все, как я оговорил. Две тысячи золотых на каждого наемника. Офицерам – согласно рангу, кому втрое выше, кому и на порядок. Часть повезете с собой, часть будет позже.

– А ты уверен…

Хельмо мазнул взглядом по бумаге и все же потупился. Цифры он видел: подпись заняла место на договоре в его присутствии. И даже его, юного дурня, знающего количество пушек в гарнизонах, но никак не монет в казне, наверняка смутил размер выплат. Да только его это не касается. Хельмо – младший воевода, один из многих. Младший, на которого свалилось чудо – внезапное повышение и, по причине кровного родства с государем, дипломатическая миссия, заключение военного союза с иноземцами. Надежда погибающей страны, других-то взрослых родственников у Хинсдро нет. Должен ценить и не совать нос куда не просят.

– Да-да, Хельмо? – Хинсдро посмотрел на него в упор. – Что тебя тревожит?

Он знал: взгляд его желто-карих глаз из-под густых черных бровей непросто выдержать. Племянник почти неизменно, даже в малолетстве, выдерживал, чем злил только больше. И все же взгляд, как и вкрадчивый тон, как и хруст разминаемых пальцев, его отрезвил.

– Ничего, дядя. Я рад, что ты можешь взять на себя такие обязательства. Ты щедр…

Ох. Не знай Хинсдро, сколь прост племянник, заподозрил бы издевку. Но Хельмо говорил без подвоха, и, кажется, он-то с каждой минутой все больше верил в сомнительную кампанию. Неудивительно: старик-звонарь – как звали? – в детстве перекормил его сказками о диком народе, обитающем на Пустоши Ледяных Вулканов. Выросшему Хельмо уже случалось встречать иноземцев, самых разных: и кочевников, и осфолатцев, и купцов Шелковых пустынь, и рыцарей Цветочных королевств. А вот с огненными язычниками он не общался. Неудивительно, что помимо гордости его донимало любопытство, а от любопытства до надежды – шаг.

– Конечно, могу, свет мой. – Хинсдро завязал ленту и вручил бумагу Хельмо. – Я всегда исполняю обещания. Тем более от этого слишком многое зависит. Мы в ситуации, когда поступить правильно очень сложно, а вот погубить все – совсем легко.

– А что насчет второй половины соглашения? – Договор уже исчез за подкладкой красно-серого кафтана, отороченного по рукавам и вороту лисьим мехом.

– Ключи я тебе пока не дам. Не обессудь.

В воображаемом плане разговора этот отказ занимал едва ли не важнейшее место – может, поэтому слова сорвались спешнее, чем Хинсдро хотел. Тем не менее, выпалив их, он почувствовал даже некоторое облегчение: сказанного не воротишь. Осталось только выдать какое-никакое пояснение и готовиться к обороне.

– Ты удивлен? Не понимаю, чем. Разумеется, их главнокомандующий получит ключи из моих рук, когда наши земли будут освобождены или хотя бы на две трети очищены. И хорошо бы, – с каждой фразой ослабший было голос Хинсдро крепнул, – Самозванка к тому времени была мертва, пленена или хотя бы бежала. Так и передашь, если офицеры спросят. Впрочем… – он вернулся к столу и взял вторую, заранее запечатанную бумагу с золотым сургучом, – условия прописаны в отдельном соглашении. Все честь по чести.

Хельмо слушал сосредоточенно, не меняясь в лице. Но он неплохо собой владел, об этом стоило помнить: в его голове могли роиться любые мысли, вполне вероятно, не самые лестные. Предупреждая споры, Хинсдро подступил к племяннику ближе, вручил вторую бумагу и, когда тот спрятал ее, сжал узкое, но крепкое, точно камень, плечо.

– Поверь, мое слово, печать и подпись – достаточные гарантии. А когда отдашь часть платы вперед, прямо при встрече – а ты это сделаешь, – они совсем уверятся в нашей честности и будут лизать тебе руки. Они же дикари, Хельмо. С такими деньгами, да еще с таким довеском, они должны счесть наш союз даром небес, или где там обитают их божки?

Определенно, Хельмо не был убежден; он и в детстве-то щетинился, когда обещания, планы, даже правила игр нарушались, пусть в мелочах. Хинсдро с трудом удержал досадливое рычание, когда, глубоко вздохнув и словно что-то решив, племянник снова поднял глаза.