Читать книгу Сочинения (Эмиль Золя) онлайн бесплатно на Bookz (74-ая страница книги)
bannerbanner
Сочинения
СочиненияПолная версия
Оценить:
Сочинения

3

Полная версия:

Сочинения

– Так вы действительно находите, что картина недурна?.. Не смею верить этому… Несчастье мое именно в том, что во мне слишком много и вместе с тем слишком мало критического смысла. Когда я принимаюсь за работу, я прихожу в экстаз, но при малейшей неудаче я испытываю ужаснейшие мучения. Нужно либо ничего не смыслит, как это животное Шамбувар, либо видеть все с совершенной ясностью и перестать писать… Да, так вам эта вещица нравится?

Клод и Жори стояли неподвижно, удивленные и смущенные этим стоном, вырвавшимся среди творческих мук. Должно быть, великий мастер переживал тяжелые минуты, если он не мог сдержать своих стонов и советовался с ними, как с товарищами! Но хуже всего было то, что они не сумели скрыть своего колебания под жгучим взглядом его умоляющих глаз, в которых выражалась тайная боязнь падения. Они разделяли мнение публики, что после «Деревенской свадьбы» художник не создал ничего, что могло бы быть поставлено наряду с ней. Оставаясь верным своей манере в некоторых картинах, следовавших за «Деревенской свадьбой», он теперь более чем тщательно отделывал свои сюжеты. Но с каждым новым произведением он опускался все ниже и ниже и звезда его блекла. Конечно, всего этого нельзя было высказать ему и Клод, оправившись от своего смущения, пробормотал:

– Вы ничего лучше этого не создавали!

Бонгран пристально взглянул на него, затем, повернувшись к своей картине, он долго смотрел на нее и, наконец, протягивая вперед руки, пробормотал:

– Боже, Боже, как тяжело!.. Но я скорей соглашусь оставить тут свою шкуру, чем скатиться вниз!..

Он снова взял палитру и с первым взмахом киста успокоился. В мастерской воцарилось молчание. Наконец Жори, не отрывавший все время глаз от картины, спросил:

– Ваша картина продана?

Художник отвечал не торопясь, с достоинством человека, не интересующегося заработком:

– Нет… Я точно связан, когда чувствую покупателя за своей спиной.

И, не переставая работать, он продолжал, впадая в насмешливый тон:

– Да, теперь началась настоящая спекуляция картинами… Я положительно ничего подобного не помню, а ведь я достаточно пожил на свете!.. Вот вы, любезнейший критик, вы осыпали цветами молодик художников в той статье, в которой упомянули и обо мне… Вы, кажется, отыскали двух или трех гениев?

Жори расхохотался.

– Ах, черт возьми, на то и существует газета, чтобы пользоваться ею для известных целей… Да и публика любит, чтобы ей преподносили великих людей.

– Без сомнения, тупость публики безгранична и вы в праве эксплуатировать ее… Во я невольно вспоминаю о том, как мы, старики, дебютировали. Мы боролись и работали в течение многих лет, пока нам удавалось обратить на себя некоторое внимание публики, а теперь каждый мальчишка, умеющий намазать человеческое лицо, заставляет печать трубить о себе… трубить от одного конца Франции до другого! Наши знаменитости вырастают за одну ночь, словно грибы, и разражаются неожиданным выстрелом среди изумленного населения. А жалкие произведения их, появление которых встречается пушечной пальбой, в течение одной недели сводят с ума весь Париж, а затем постепенно предаются забвению.

– Вы объявляете войну современной прессе, – сказал Жори, растягиваясь на диване и закуривая новую сигару. – Конечно, в ней много дурных, как и много хороших сторон, но надо же удовлетворять требованиям своего века, черт возьми!

Бонгран покачал головою.

– Нет, нет, теперь за всякую пачкотню молодого художника провозглашают великим творцом… Да, меня забавляют ваши юные гении!

Вдруг, точно вспомнив о чем-то по ассоциации идей, старый художник успокоился и, повернувшись к Клоду, спросил:

– Кстати, видели вы картину Фажероля?

– Да, – отвечал Клод и, взглянув на Бонграна, невольно улыбнулся.

– Вот кто обкрадывает вас! – сказал Бонгран.

Жори почувствовал крайнее смущение, не зная, следует ли ему вступиться за Фажероля. Наконец, взвесив все обстоятельства и решив, что ему выгоднее поддержать его, он стал расхваливать его картину «Актрису в своей уборной», гравюры с которой, выставленные во всех витринах, пользовались большим успехом. И сюжет вполне соответствовал современным требованиям, и написана хорошо, в тонах новой школы. Конечно, желательно было бы больше смелости и оригинальности, но зато сколько у него грации, сколько изящества в выполнении!

Наклонившись над своим холстом, Бонгран, обыкновенно поощрявший молодых художников, одобряя их работы отечески-покровительственным тоном, с трудом сдерживал свое негодование. Наконец, он не вытерпел.

– Эх, Бог с ним, с вашим Фажеролем! – вскричал он. – Идиотами, что ли, вы нас считаете? Вот, смотрите, перед вами великий художник! Да, я говорю о Клоде. Так вот все искусство сводится теперь к тому, чтобы украсть у него его оригинальные идеи и преподнести их публике под приторным академическим соусом. Схватывают новую манеру, яркий колорит, но сохраняют банальность рисунка, условные рамки, в угоду добрым буржуа. И это называется легкостью руки, которая с таким же успехом будет вытачивать фигурки из кокосового ореха, – легкостью руки, которая правится всем и обусловливает успех, но за которую следовало бы собственно ссылать на каторгу, понимаете ли?

Он размахивал палитрой и кистями, нервно сжимая их в руках.

– Вы слишком строго относитесь к Фажеролю, – сказал смущенный Клод. – Его работы отличаются изяществом и вкусом.

– Мне передавали, – заметил Жори, – что он заключил весьма выгодные условия с Ноде!..

Это имя взволновало Бонграна. Пожимая плечами, он повторял:

– Да, Ноде… Ноде!..

Бонгран хорошо знал этого Ноде и не раз забавлял молодых людей рассказами о нем. Ноде уже несколько лет торговал картинами, но он нисколько не напоминал такого знатока и страстного любителя живописи в засаленном сюртуке – старика Мальгра, выслеживавшего талантливых художников среди молодежи и скупавшего по десяти франков за штуку картины, которые он перепродавал по пятнадцати франков, довольствуясь возможно быстрым оборотом маленького капитала. Нет, знаменитый Ноде был настоящий джентльмен, напомаженный, надушенный, блестящий, в модном сюртуке, с бриллиантовой булавкой в галстуке. Он жил на широкую ногу, держал наемную карету, имел кресло в опере, особый стол у Биньона и бывал везде, где считалось приличным бывать. Но в сущности это был биржевик-спекулянт, нисколько не интересовавшийся искусством и обладавший необыкновенной способностью разгадывать не истинное дарование, а quasi – талант, ловкого смельчака, способного завоевать себе первое место на рынке. Таким образом, Ноде произвел полный переворот в деле сбыта картин, устраняя прежнего истинного любителя и ведя дело исключительно с богачами, приобретавшими картину, как биржевую ценность из тщеславия или в надежде, что она поднимется в цене.

С искусством настоящего актера Бонгран стал копировать Ноде. Он является к Фажеролю. – Вы – настоящий гений, друг мой! Ваша последняя картина продана? За сколько? – За пятьсот франков? – Да вы с ума сошли, что ли? Ведь она стоит тысяча двести франков! А за эту сколько вы требуете? – Не знаю, право… Ну, тысяча двести франков. – Господь с вами, голубчики, тысяча двести франков? Она стоит, по крайней мере, две тысячи франков? Я беру ее у вас за две тысячи франков с тем, что вы с сегодняшнего дня обязуетесь работать исключительно для меня. Ну, до свиданья, берегите свои силы, ваша будущность обеспечена. Положитесь только на меня. – И Ноде удаляется, приказав снести купленную картину в свой экипаж. Затем он объезжает всех любителей, показывает им свою картину, распуская везде слух, что напал на великого художника. Наконец, один из любителей выражает желание приобрести картину и спрашивает о цене. – Пять тысяч франков. – Бак? Пять тысяч франков за работу неизвестного молодого человека? Да вы издеваетесь, что ли, надо мной? – Послушайте, я предлагаю вам следующее: вы берете у меня картину за пять тысяч франков, а я подпишу условие, по которому обязуюсь через год взять ее обратно за шесть тысяч франков, если вы не пожелаете оставить ее у. себя. Любитель заинтригован. Ведь он собственно ничем не рискует… деньги его в надежных руках… дело, по-видимому, выгодное… он решается приобрести картину. Ноде не теряет времени и таким образом пристраивает девять десять картин в год. В этой новой игре тщеславие присоединяется в надежде на барыш… цены растут и, когда через год Ноде возвращается к своему покупателю, тот приобретает новую картину за восемь тысяч франков. Таким образом, искусство становится полем для сомнительной игры, золотой россыпью на высотах Монмартра, вокруг которой дерутся ударами банковых билетов.

Клод слушал, глубоко возмущенный; Жори находил, что Бонгран пересаливает. В эту минуту в дверях раздался стук. Бонгран пошел отворить дверь.

– А, Ноде!.. А мы только что говорили о вас.

Ноде, весьма корректный, без малейших следов грязи на безукоризненном костюме, несмотря на отвратительную погоду, вошел в мастерскую, раскланиваясь с почтительностью светского человека, проникающего в храм.

– Очень польщен вашим вниманием… Я уверен в том, что вы не говорили обо мне ничего дурного.

– Ошибаетесь, глубоко ошибаетесь, Ноде, – возразил спокойно Бонгран. – Мы говорили о том, что ваш способ эксплуатации живописи даст вам целое поколение ловких художников-спекулянтов.

Ноде, нисколько не смущаясь, улыбнулся.

– Жестокое, но меткое выражение! Не стесняйтесь. От вас я готов принять все.

Картина на мольберте тотчас же привлекла его внимание. Взглянув на нее, он пришел в восторг.

– Ах, Боже, я и не знал об этой вещи! Ведь это просто чудо!.. Сколько света, сколько жизни! Это напоминает Рембрандта, да, Рембрандта!.. Послушайте, я пришел просто засвидетельствовать вам свое почтение, но оказывается, что меня привела сюда моя счастливая звезда. Уступите мне этот перл… Я вам дам за него все, что вы хотите!

Бонгран резко прервал торговца:

– Вы опоздали. Картина продана.

– Продана? Ах, Боже, какая досада! Но разве вы не можете отказаться? Скажите же, по крайней мере, кому вы продали ее. Я сделаю все… я дам все… Продана! Вы уверены в этом? А если я предложу вам вдвое больше?

– Картина продана, Ноде. Довольно об этом.

Но торговец продолжал оплакивать свою неудачу. Он обошел мастерскую с видом торгаша, который ищет добычу, останавливался перед некоторыми этюдами и, наконец, сообразив, что попал в неподходящий момент и что он ничего не получить, удалился, продолжая выражать свое восхищение даже на площадке лестнице.

Когда дверь затворилась за Ноде, Жори, с удивлением следивший за этим рассказом, решился спросить:

– Вы, кажется, сказали нам… Ведь картина эта не продана неправда ли?

Бонгран, стоявший перед своей картиной, с минуту молчал. Затем он крикнул своим громовым голосом, в котором звучало тяжелое душевное страдание:

– Он надоел мне! Не получит ничего от меня! Пусть покупает у Фажероля!

Четверть часа спустя Клод и Жори простились с художником, который продолжал работать при наступивших сумерках. Клод все еще не решался вернуться домой, несмотря на поздний час. Он чувствовал непреодолимую потребность двигаться, бродить по Парижу, давшему ему столько впечатлений в течение одного дня. И он до поздней ночи ходил по улицам, покрытым обледенелой грязью и тускло освещенным газовыми рожками, которые вспыхивали один за другим словно звезды в тумане.

Клод ждал четверга с лихорадочным нетерпением. В этот день у Сандоза по-прежнему собирались к обеду его товарищи. Несмотря на женитьбу, несмотря на работу, которая всецело поглощала его в последнее время, Сандоз оставался неизменно верен своим четвергам, заведенным со времени выхода его из коллежа. – Теперь к нам только присоединился новый товарищ, – говорил он своим друзьям, подразумевая свою жену.

– Послушай, дружище, – сказал он откровенно Клоду, – меня крайне смущает один вопрос.

– Какой?

– Ведь ты собственно не женат?.. О, я-то с радостью принял бы твою жену. Но эти тупоголовые буржуа, которые следят за мной, обрадуются случаю распускать всякую грязь…

– Ну, конечно, ты прав, старина! Да и Христина сама не собирается к тебе… О, мы прекрасно понимаем это… Не беспокойся, я приду один.

В четверг Клод около шести часов отправился к Сандозу, который жил в Батиньоле, в улице Нолле. Ему стоило немало труда разыскать маленький павильон, в котором жил его друг. Войдя во двор большого дома, он обратился к привратнику, который объяснил ему, что нужно пройти через три двора, затем по узкому, длинному коридору между двумя высокими зданиями, Дойдя до конца этого коридора и спустившись с нескольких ступенек, Клод, очутился перед калиткой маленького сада, в глубине которого он увидел павильон. Но было так темно, что Клод чуть было не сломавший себе ноги на лестнице, не решался войти в сад, тем более, что оттуда доносился бешеный лай собаки. Наконец, он услышал голос Сандоза, который приближался к нему, успокаивая собаку.

– Ах, это ты!.. Как видишь, мы тут точно на даче. Вот сейчас зажгут фонарь… Не то наши гости сломают себе шею… Ну, входи же поскорей! Проклятый Бертран, уймешься ли ты? Разве ты не видишь, глупый пес, что это друг наш!

Собака, подняв хвост, с радостным лаем последовала за ними до павильона. Молодая служанка встретила их с фонарем, который она прикрепила к решетке сада для освещения ужасной лестницы. Садик состоял из небольшой лужайки, среди которой возвышалось громадное сливовое дерево, а перед низеньким домом о трех окнах находилась беседка, обросшая плюшем, в которой красовалась новенькая скамейка, словно ожидавшая появления веселого солнца.

– Войди скорей! – повторил Сандоз.

Направо от сеней помещался рабочий кабинет Сандоза; столовая и кухня находились налево. Старуха-мать, не ветшавшая с постели, занимала большую комнату в верхнем этаже, отделенную от спальни молодых маленькой уборной. Весь домик напоминал картонный ящик с бумажными перегородками, но это гнездышко труда и самых радужных надежд казалось весьма обширным в сравнении с мансардами, в которых протекла юность Сандоза, и в нем виднелись даже признаки некоторого благосостояния.

– Вот, видишь ли, – воскликнул Сандоз, входя с гостем в кабинет, – места у нас теперь иного, не то, что в улице Enfer! У меня теперь совершенно отдельный кабинет… я купил себе дубовый письменный стол, а жена подарила мне эту пальму в старинной вазе руанского фарфора… видишь, какой шик!

В эту минуту вошла жена Сандоза. Высокого роста, со спокойным, веселым выражением лица и роскошными черными волосами, она показалась Клоду прелестной в своем простеньком черном шерстяном платье и большом белом переднике. Хотя молодые наняли служанку, но хозяйка сама заведовала всем, очень гордилась своей стряпней и содержала весь дом в образцовом порядке и чистоте.

Клод сразу почувствовал симпатию к жене своего друга.

– Зови его просто Клодом, милочка… А ты, брат, называй ее Генриеттой… И предупреждаю вас, за каждое «сударь» или «сударыня», я буду взыскивать штраф в пять су.

Все трое расхохотались. Генриетта убежала, заявив, что efi нужно заняться приготовлением «bouillabaisse», которой она хотела угостить плассанских друзей; муж дал ей рецепт этого блюда и она достигла совершенства в его приготовлении.

– Она прелестна, твоя жена, – сказал Клод, – и, кажется, балует тебя.

Сандоз, усевшись за письменный стол, на котором лежали исписанные листы начатого романа, заговорил о своем недавно вышедшем романе, первом романе предполагаемой серии. Да, немилосердно отделали его несчастную книжонку! Настоящая свалка! Вся критика с ревом и проклятиями накинулась на него, точно на разбойника. Но эта травля подстрекала его к борьбе, и он смеялся задорным смехом человека, который хорошо знает, куда идет. Изумляла его только бесконечная тупость этих господ, статьи которых обливали его грязью, обнаруживая, что они нисколько не понимают его. Все сваливалось ими в одну кучу, и физиологическое изучение изображаемых лиц, и изучение влияния среды на развитие характера, и мысли о вечной творческой силе природы, о законах жизни вселенной, в которой нет ни высших, ни низших сдоев, ни красоты, ни безобразия! И как доставалось ему за его смелые обороты языка и за его убеждение, что можно обо всем говорить свободно, что многие очень грубые слова так же необходимы, как раскаленное железо, что язык совершенствуется этим путем! Но в особенности доставалось ему за его изображение полового акта, который он стремился вывести из мрака и позора на свет Божий, восстановить во всем его величии. Сандоз находил вполне естественным гнев этих господ, но его возмущало то, что они не понимали его смелых попыток проложить новые пути, а видели лишь одну грязь…

– Знаешь ли, мне иногда кажется, что на свете гораздо более глупых людей, чем злых… Их возмущает, форма, фраза, образ, слог… Да, вся буржуазия задыхается от негодования.

Он замолчал, охваченный грустью.

– Ба! – сказал Клод после кратковременного молчания. – Ты все-таки счастлив… ты работаешь, творишь…

Сандоз поднялся с выражением душевного страдания на лице.

– Да, конечно, работаю! Но если бы ты знал, среди каких мучений я пишу! Эти болваны обвиняют меня в высокомерии… меня, которого даже во сне мучит сознание недостатков моих произведений! Меня, который не решается даже перечитать написанное накануне, из боязни, что у меня не хватит сил продолжать работу, если она не удовлетворить меня! Да, разумеется, я работаю… работаю, потому что не мог бы жить без работы. Но я не испытываю ни радости, ни удовлетворения и чувствую, что в конце концов сломаю себе шею.

Шум голосов в передней прервал его: в комнату вошел Жори, по обыкновению довольный жизнью и собой, рассказывая со смехом, что он только что немного переделал старую хронику и послал ее в редакцию, благодаря чему у него вечер оказался свободным. Вслед за ним вошли, оживленно беседуя, Ганьер и Магудо. Ганьер всецело погрузился в последнее время в изучение новой теории красок и старался выяснить ее Магудо.

– Видишь ли, – объяснял он, – красный цвет флага желтеет и теряется на голубом небе, дополнительный цвет которого, оранжевый, сливается с красным…

Клод, заинтересованный вопросом, принялся расспрашивать его, когда служанка подала телеграмму.

– Ладно, – сказал Сандоз, пробежав ее. – Это Дюбюш извиняется, что не может явиться раньше одиннадцати часов.

В это время дверь распахнулась и Генриетта объявила, что обед подан. Она сняла большой передник и весело пожимала протягивавшиеся к ней руки.

– За стол, за стол, господа! Уже половина восьмого, бульябеса не ждет! – Жори заметил, что Фажероль дал слово прийти, но никто не соглашался ждать его. Все находили, что он становится просто смешным, разыгрывая роль великого художника, заваленного работой.

Столовая, в которую перешло общество, была так мала, что пришлось проломать в стене нечто вроде алькова для помещения рояля. Впрочем, в торжественные дни за круглым столом, освещенным висячей лампой, помещалось до десяти человек. Но тогда служанке невозможно было пробраться к буфету и Клод, обыкновенно сидевший спиной к буфету, доставал и передавал все необходимое Генриетте, которая распоряжалась всем и сама прислуживала у стола.

Генриетта посадила Клода возле себя, по правую сторону, а Магудо, но левую. Жори и Ганьер уселись возле Сандоза.

– Франсуаза! – позвала хозяйка. – Подайте гренки! – Затем, когда служанка подала блюдо с гренками, она стала накладывать их на тарелки, обливая их собственноручно приготовленной bouillabaisse.

В это время дверь отворилась, и в комнату вошел Фажероль.

– Наконец-то! – воскликнула Генриетта. – Садитесь сюда, рядом с Клодом!

Фажероль извинился, ссылаясь на какое-то неотложное дело. Необыкновенно изящный, в костюме английского покроя, он производил впечатление светского человека, напускающего на себя небрежность художника. Усевшись, он схватил руку Клода и горячо пожал ее.

– Ах, друг мой, как мне хотелось повидаться с тобой! Да, я двадцать раз собирался к тебе, но, видишь ли, жизнь…

Клод, сконфуженный этими уверениями, пытался отвечать в том же тоне. Но Генриетта выручила его, прервав Фажероля:

– Фажероль, вам два куска?

– Разумеется, два, сударыня… Я ужасно люблю бульябесу. И вы мастерски приготовляете ее!

Все стали расхваливать бульябесу. Магудо и Жори утверждали, что даже в Марсели ее не могли бы приготовить лучше. Молодая женщина, восхищенная, раскрасневшаяся, с большой ложкой в руке, едва успевала наполнять тарелки, протягивавшиеся к ней, и, наконец, встала из-за стола и побежала в кухню за остатками бульябесы, так как служанка совсем растерялась.

– Кушай же сама! – крикнул ей Сандоз. – Мы подождем!

Но Генриетта продолжала суетиться.

– Оставь меня… Передай лучше хлеб. Он стоит на буфете, за твоей спиной… Жори предпочитает, кажется, обмакивать не поджаренный хлеб.

Сандоз встал и принялся помогать Генриетте. Все стали дразнить Жори.

А Клод, поддаваясь добродушному веселью, охватившему друзей, глядел на них, точно пробуждаясь от долгого сна и спрашивая себя, действительно ли прошло четыре гора е тех нор, как он обедал с ними в последний раз, или все это было сном и он расстался лишь накануне с ними… А между тем он сознавал, что все они изменились: Магудо ожесточила нужда, и щеки его еще более впаяй; Ганьер окончательно унесся в заоблачные края. Но в особенности изменился, казалось ему, Фажероль, и от него веяло странным холодом, несмотря па всю его любезность. Да, лица их осунулись, постарели в беспрерывной борьбе за существование. Но Клод чувствовал, что вопрос не в этом, что они совершенно чужды друг другу и очень далеки друг от друга, хотя и сидят рядом. Правда, и обстановка была теперь другая – присутствие женщины придавало особенный характер собранию и успокаивало страсти. Но почему же ему, несмотря на это, кажется, что не долее, как в прошлый четверг он сидел с вами за этим же столом?.. И, вдумываясь в этот вопрос, Клод нашел, наконец, ответ на него. Все это просто объяснялось тем, что Сандоз один не изменялся, верный своим сердечным привязанностям, как и привычке к постоянному труду, с таким же радушием принимая своих старых друзей в новой семейной обстановке, с каким всегда принимал их в своей холостой квартире. Он по-прежнему верил в вечность дружбы, по-прежнему бредил о том, что его четверги будут соединять друзей до глубокой старости. Да, они никогда не разойдутся! Они двинулись в путь в одно время и одновременно взберутся на вершину!

По-видимому, Сандоз угадал ход мыслей Клода, сидевшего против него, и сказал ему с веселым смехом:

– Ну, вот ты опять с нами, дружок! Ах, черт возьми, как часто мы чувствовали твое отсутствие!.. Но, как видишь, все у нас по-старому… Мы все нисколько не изменились, не правда ли, господа?

Все мало-помалу оживились. Конечно, о, конечно, не изменились!

– Только, – продолжал Сандоз, весело улыбаясь, – только стол у меня теперь несколько лучше, чем в улице Enfer. Да, порядочной дранью кормил я вас тогда!

На столе появилось рагу из зайца, а за ним жаркое из дичи и салат. За десертом гости просидели очень долго, хотя беседа не отличалась прежней живостью и горячностью. Каждый говорил только о себе, и, заметив, что другие не слушают его, умолкал. Тем не менее, когда подали сыр и бутылку дешевенького, кисловатого бургундского, выписанного молодой четой тотчас по получении гонорара за первый роман, все оживились.

– Так ты заключил условие с Ноде? – спросил Магудо. – Правда ли, что он гарантирует тебе пятьдесят тысяч франков на первый год?

Фажероль возразил небрежным тоном:

– Да, пятьдесят тысяч франков. Но я не решил… Глупо связывать себя… Во всяком случае меня нелегко закабалить.

– Черт возьми! – пробормотал скульптор. – За двадцать франков в сутки я готов подписать какой угодно договор.

Внимание всех присутствующих было сосредоточено на Фажероле, разыгрывавшего из себя баловня судьбы, который тяготится все возраставшим успехом. У него было все то же хорошенькое, плутовское личико продажной женщины, но прическа и особенная форма бороды придавали ему некоторую солидность. Он все еще от времени до времени навещал Сандоза, но, тем не менее, более и более удалялся от кучки, понимая, что ему необходимо окончательно порвать с этими революционерами. Он толкался на бульварах, в кафе, в редакциях и во всех публичных местах, где можно было завести полезные знакомства; говорили даже, что он сумел заинтересовать собою двух-трех женщин высшего круга и рассчитывал на их содействие.

– Читал ли ты статью Бернье о твоих работах? – спросил Жори, который теперь приписывал себе успех Фажероля, как раньше хвастал тем, что выдвинул Клода. – Он положительно повторяет почти дословно мои отзывы.

– Да, статей-то о нем пишут не мало! – вздохнул Магудо.

Фажероль махнул небрежно рукой, и жесть этот, как и улыбка его ясно выражали его презрение к этим жалким не удачникам, которые с таким глупым упрямством отстаивали свои идеи, тогда как завоевать толпу было собственно так легко. Ограбив их, он теперь хотел порвать с ними, воспользоваться ненавистью к ним публики, которая восхищалась его работами, и окончательно убить их произведения.

bannerbanner