
Полная версия:
Сочинения
Он снял тряпки, покрывавшие один из стоявших на скамье бюстов, и показал Клоду длинное, вытянутое лицо с большими бакенбардами и печатью ограниченности и тщеславия.
– Это бюст одного адвоката, который живет тут рядом… Препротивнейшая рожа! Но ведь надо жрать, не правда ли?
Тем не менее, Магудо мечтал о новой работе, которую он старался послать на выставку. Он показал Клоду маленькую модель – фигуру молодой женщины, которая собирается купаться и пробует ногой, холодна ли вода. Клод долго рассматривал эту фигуру, неприятно пораженный теми уступками современным требованиям, которые он замечал в новой работе, вычурностью, желанием угодить публике, сохраняя вместе с тем колоссальные размеры. Но скульптор приходил в отчаяние при мысли о разных необходимых для исполнения задуманной фигуры приспособлениях – железной арматуры, которая стоила очень дорого, большой скамейки, которой у него не было. Если окажется невозможным приобрести эти приспособления, придется изобразить фигуру в лежачем положении.
– Ну, какова? – спросил скульптор.
– Недурна, – отвечал Клод – Правда, от нее веет романтизмом, несмотря на ее бедра колбасницы. Но, конечно, по этой модели трудно судить… И непременно изобрази ее стоя, дружище, если не хочешь испортить ее.
В это время железная печь запыхтела, и Шэн поднялся, не говоря ни слова. Пройдя в темную каморку рядом с мастерской, где стояла кровать, на которой он спал с Шэном, он несколько минут спустя вышел оттуда в шляпе, подошел к стене, взял кусок угля и написал на доске: «Я иду за табаком, подбавь угля в печку». Затем он, продолжая хранить молчание, вышел на улицу.
Клод с удивлением следил за ним.
– Что с ним? – обратился он к Магудо.
– Мы не разговариваем более друг с другом, мы только переписываемся, – спокойно возразил скульптор.
– С каких пор?
– Тоже около трех месяцев.
– И вы продолжаете спать на одной кровати?
– Да.
Клод громко расхохотался. По поводу чего же произошла размолвка? Магудо принялся бранить Шэна. Однажды вечером, случайно вернувшись домой раньше, чем рассчитывал, он застал Матильду и Шэна совершенно раздетыми и спокойно уписывающими варенье! Его даже не возмутило то, что он застал ее в одной рубахе – плевать ему на это! Но он никогда не простит им этой банки варенья, никогда не забудет, что они за его спиной лакомились, зная, что он питается одним черствым хлебом. Черт возьми, если делишься постелью и женщиной, то уже нужно делиться всем по совести.
Около трех месяцев уже длилась эта размолвка. Продолжая жить вместе, они никогда не говорили друг с другом и отношения их ограничивались тем, что они обменивались коротенькими фразами, которые чертили углем на стене. Боже, ведь и нет собственно надобности болтать, когда и без того понимаешь друг друга!
Магудо, подкладывая уголь в печку, мало-помалу успокаивался.
– Поверь мне, друг мой, когда приходится голодать то даже приятно молчать… да, все чувства мало-по-малу притупляются и не ощущаешь голода… А этот Шэн полнейший идиот! Проев свои последние гроши, не добившись ничего своей живописью, он пустился в торговлю, рассчитывая, что она даст ему возможность продолжать занятия живописью. Выписав из своей деревни оливковое масло, он продавал его богатым провансальцам, живущим в Париже. Но и этого дела он не сумел вести, он слишком груб… его отовсюду выгоняли. Теперь у него осталась еще кадочка с маслом, которую никто не берет… В те дни, когда у нас водится хлеб, мы обмакиваем его в масло и питаемся этим.
Магудо указал на стоявшую в углу кадочку. Масло просачивалось из нее, образуя на полу большие грязные пятна.
Улыбка исчезла с лица Клода. Боже, какая ужасная нищета! И можно ли строго относиться к тем, которых она порабощает, гнет? Клод расхаживал по мастерской большими шагами, глядя без всякого раздражения на модель купальщицы и даже на безобразный бюст адвоката. Наконец, ему бросилась в глаза копия с Мантеня, снятая в Лувре Шэном и отличавшаяся поразительной точностью передачи.
– Ах, черт возьми! – пробормотал он… Почти не отличишь от оригинала… Может быть, что все несчастье этого бедняги состоит в том, что он не родился четыреста лет тому назад.
Жара в мастерской становилась нестерпимой, так что Клод, вынужден был снять пальто.
– Долго же он ходить за табаком! – заметил он.
– Ах, знаю, я этот табак! – сказал Магудо, поправляя бакенбарды своего адвоката. – Вот он там за стеной, его табак!.. Когда он видит, что я занят, он тотчас же бежит в Матильде, полагая, что ловко надувает меня!.. Идиот!
– Так ты еще не разошелся с нею?
– Нет… Да и не все равно в сущности – она ли или другая? К тому же она сама лезет… Ах, Господи, пусть делает, что хочет, на мою долю хватит!
Магудо говорил о Матильде без всякого раздражения, он просто считал ее больною. Со времени смерти маленького Жабуйля она прикидывалась страшно набожной, что не мешало ей, однако, скандализировать весь квартал своим поведением. Лавка приходила в полный упадок, несмотря на то, что многие благочестивые дамы продолжали покупать у нее некоторые предметы, находя неудобным обращаться в другие лавки. Дошло до того, что однажды вечером газовое общество, не получая от дрогистки денег, закрыло для нее свой газомер. Матильда прибежала к соседям занять оливкового масла, которое оказалось, однако, негодным для освещения. Теперь она совсем прекратила платежи и даже исправление спринцовок и инжекторов, приносимых ей клиентками, тщательно завернутыми в газетную бумагу, поручала Шэну; ходили, между прочим, слухи, что она поставляет в монастыри бывшие уже в употреблении спринцовки. Да, таинственная лавка, в которой мелькали когда-то тени в рясах, и раздавалось сдержанное благоговейное шушуканье, была близка к гибели! И нищета дошла до того, что пучки трав, привешенные к потолку, кишели пауками, а в банках плавали мертвые, позеленевшие пиявки.
– Ну, вот он, – сказал Магудо. – Ты увидишь, что она явится вслед за ним.
Войдя в комнату, Шэн вынул из кармана кисет с табаком, набил свою трубку и, усевшись у печки, принялся курить, не говоря ни слова и точно не замечая присутствия товарищей. Минуту спустя явилась Матильда… поздороваться с добрыми соседями. Клод нашел, что она еще более похудела; лицо ее было испещрено кровяными подтеками, глаза горели, рот казался еще безобразнее, так как у нее выпало еще два зуба. Запах трав, которыми были пропитаны ее растрепанные волосы, казался словно прокисшим. Не слышно было теперь ни приторно сладкого запаха ромашки, ни освежающего аромата аниса – вся комната наполнилась запахом перечной мяты, смешанным с испарениями больного тела.
– Так рано за работой! – воскликнула она. – Здравствуй, биби!
Не обращая внимания на Клода, она поцеловала Магудо, затем подошла к художнику с той бесцеремонной развязностью, с которой она бросалась на шею всем мужчинам.
– Знаете ли, господа, – продолжала она, – я нашла коробку с мятными лепешками, мы полакомимся ими…
– Благодарю, – сказал художник, – я предпочитаю выкурить трубку… Ты уходишь? – обратился он к Клоду, который надевал пальто.
– Да, я спешу освежиться, подышать парижским воздухом.
Однако он простоял еще несколько минут, глядя, – как Шэн и Матильда уписывали пастилу. Но более всего поразил его Магудо, который схватил уголь и написал на стене: «Дай мне того табаку, который у тебя в кармане».
Шэн, не говоря ни слова, вынул кисет и подал его скульптору, который принялся набивать свою трубку.
– Итак, до свиданья! – сказал Клод.
– До скорого свиданья! В четверг встретимся у Сандоза.
Выйдя на улицу, Клод наткнулся на человека, стоявшего у витрин аптекарской лавки и словно погруженного в рассматривание грязных, запыленных бандажей, красовавшихся в витрине.
– Это ты, Жори? Что ты делаешь тут?
Большой розовый нос Жори повернулся к Клоду.
– Я?.. Ничего… то есть, я проходил мимо… я смотрел…
Он засмеялся и, понижая голос, словно боясь, что его могут услышать, спросил:
– Не правда ли, она там в мастерской?.. Ладно, уйдем отсюда… Я зайду в другой раз.
И, увлекая Клода, он принялся рассказывать ему самые возмутительные подробности о жизни Матильды. Теперь вся кучка бывала у нее – каждый по очереди. Там происходили страшные безобразия, о которых Жори говорил шепотом, останавливая на каждом шагу Клода. Разве это не напоминает римские оргии? Полная картина разврата под прикрытием бандажей, клизопомп и пучков лекарственных трав, сыпавшихся с потолка!
– Ну, – сказал Клод, смеясь, – ведь ты находил эту парфюмершу безобразной.
Жори махнул презрительно рукой.
– О, это не важно!.. С ней ведь не церемонятся… Вот я, например, провожал сегодня одного приятеля на станцию Западной железной дороги и, возвращаясь по этой улице, думал воспользоваться случаем… ты понимаешь, что нарочно беспокоиться сюда не стоит.
Давая эти объяснения, Жори казался весьма смущенным, но, в конце концов, у него вырвалось правдивое восклицание:
– Впрочем, я нахожу, что это замечательная женщина… Я допускаю, что она некрасива, но в ней есть что-то чарующее… Это одна из тех женщин, ради которых совершают величайшие глупости, делая вид, что гнушаются ими.
Исчерпав этот вопрос, Жори выразил свое удивление по поводу неожиданной встречи с Клодом и, узнав, что художник поселился в Париже, воскликнул:
– Послушай, я уведу тебя сегодня к Ирме… Мы позавтракаем там.
Смущенный этим предложением, Клод отказался, ссылаясь на то, что он в домашнем костюме.
– Не все ли равно? – воскликнул Жори. – Тем лучше. Она будет в восторге… Мне кажется, что ты покорил ее сердце, она постоянно осведомляется о тебе… Ну, не ломайся! Говорю тебе, что она ждет меня сегодня и что нас ожидает царский прием.
Жори не выпускал руки Клода и, разговаривая, направлялся с ним к церкви Мадлен. Обыкновенно он умалчивал о своих связях, как пьяница умалчивает о своей страсти к вину. Но в это утро он был в каком-то особенно экспансивном настроении и смеялся над самим собою, рассказывая о своих похождениях. Он давно уже разошелся с плассанской певицей, которая постоянно уродовала его своими ногтями, и теперь жизнь его проходила в самых экстравагантных и неожиданных приключениях, в вечной погоне за женщинами: кухарка почтенной семьи, где он обедал, сменялась законной супругой городского сержанта, за нею следовала молодая помощница дантиста, которая за шестьдесят франков в месяц давала усыплять себя при появлении каждого нового клиента в доказательство безвредности такого усыпления. И множество других женщин тянулись длинной вереницей одна за другой – и посетительницы модных кабачков, и жаждавшие приключений дамы общества, и молоденькие прачки, стиравшие его белье, и горничные, убиравшие его комнату… словом, вся улица с ее случайностями, со всем, что продается и воруется, с целой толпой женщин – красивых и безобразных, старых и молодых, служивших без разбора для удовлетворения его чувственности, готовой пожертвовать качеством ради количества. Каждую ночь, возвращаясь домой один, он думал с ужасом о холодной постели и отправлялся на поиски, бродя по тротуарам до того часу, когда начинается ночной разбой. Но, благодаря своей близорукости, он нередко попадался впросак: однажды утром, проснувшись, он увидел рядом с собой седую голову шестидесятилетней старухи, которая показалась ему белокурой при свете газовых рожков.
В общем Жори был, по-видимому, очень доволен своей судьбой; условия его жизни складывались весьма благоприятно. Правда, скряга-отец его опять перестал высылать ему денег, возмущенный беспутной жизнью сына, но это обстоятельство нисколько не заботило молодого человека, зарабатывавшего теперь от семи до восьми тысяч франков в год, в качестве хроникера и художественного критика при двух очень распространенных газетах. Те дни, когда он строчил трескучие статьи для «Тамбура», были давно забыты, и хотя Жори оставался в душе неисправимым скептиком, преклоняющимся только перед успехом, он с буржуазной напыщенностью изрекал теперь свои приговоры. Каждый месяц, поддаваясь своей наследственной скупости, он откладывал некоторую сумму, пуская ее в какие-то темные спекуляции, которые он скрывал от всех. Распутство по-прежнему ничего не стоило ему, только тех женщин, которыми он бывал особенно доволен, он угощал утром чашкой шоколада.
Подходя к Московской улице, Клод спросил:
– Так это ты содержишь теперь Ирму?
– Я? – вскричал с негодованием Жори. – Но, милый мой, одна квартира ее стоить двадцать тысяч франков в год! Теперь она собирается выстроить себе отель, который обойдется ей в пятьсот тысяч франков. Я изредка завтракаю или обедаю у нее – вот и все.
– И изредка ночуешь?
Жори расхохотался.
– Ну, да ведь где-нибудь нужно ночевать!.. Ах, вот мы и пришли. Входи скорей!
Но Клод продолжал отказываться. Жена ждет его к завтраку… он должен спешить домой… Но Жори позвонил и втолкнул его в переднюю, говоря, что все это пустяки, что можно послать лакея Ирмы с запиской в улицу Дуэ. В это время дверь распахнулась и на пороге появилась Ирма Бено. Увидев Клода, она воскликнула:
– Ах, это вы, дикарь?
Она встретила его, как старого товарища, и Клод, убедившись в том, что она совсем не замечает его потертого сюртука, ободрился и повеселел. Но чем более он вглядывался в стоявшую перед ним молодую женщину, тем более она поражала его. Вычурная прическа, уменьшая лоб, удлиняла лицо, белокурые волосы превратились в светло рыжие, а прежний мальчишка-сорванец – в тициановскую куртизанку. «Дуракам, – говорила она, – больше нравится такая физиономия». В обстановке ее отеля было не мало прорех, несмотря на всю ее роскошь, но более всего поразили Клода несколько хороших картин, и между ними одна, работы Курбе, другая – Делакруа. Стало быть, она далеко не глупа, эта девушка! Стало быть, у нее есть вкус, несмотря на ужасную фарфоровую кошку, красовавшуюся на одном из консолей гостиной.
Жори попросил хозяйку послать лакея с запиской к жене Клода.
– Как, вы женились? – воскликнула Ирма.
– Да, – отвечал Клод.
Она взглянула на Жори, который улыбнулся.
– Ах, да… понимаю… А все считали вас ненавистником женщин!.. Но, знаете ли, вы нанесли мне тяжелую обиду. Помните, вы испугались меня?.. Так я показалась вам очень безобразной?.. Вот вы и теперь отворачиваетесь от меня.
Она схватила его руки и, близко наклонившись к нему, с вызывающей улыбкой женщины, которая хочет нравиться, заглядывала ему в глаза. Клод невольно вздрогнул, чувствуя ее горячее дыхание на своем лице.
– Ну, мы еще потолкуем об этом, – сказала Ирма, выпуская его руки.
С запиской Клода был послан кучер, так как лакей доложил, что завтрак подан. Благодаря присутствию этого лакея, весьма изысканный завтрак прошел очень церемонно. Говорили о больших работах, предпринимавшихся в Париже, обсуждали цены на земли, так что можно было подумать, что тут собрались капиталисты, ищущие наиболее выгодного помещения своих денег. Но после десерта, когда подали кофе и лакей удалился, собеседники оживились, как в прежние дни в кафе Бодекена.
– Ах, дети мои, – сказала Ирма, – в конце концов, нет ничего лучшего на свете, как веселиться с друзьями и плевать на весь мир!
Она свертывала папиросы и, схватив бутылку с шартрезом, стала пить из нее. Раскрасневшаяся, с растрепавшимися волосами, она опять напоминала прежнего сорванца.
– Вчера вечером, – заговорил Жори, желая извиниться в том, что не доставил ей утром обещанной книги, – вчера вечером, часов около десяти, я отправился купить книгу и встретил Фажероля…
– Ты лжешь! – прервала его Ирма и, не желая выслушивать его оправданий, поспешила прибавить:
– Фажероль был здесь в это время… Вот видишь, как ты лжешь!
Затем, обратившись к Клоду, она сказала:
– Ах, это просто возмутительно! Вы и представить себе не можете, как он лжет!.. Лжет, как женщина, ради удовольствия лгать или ради самых пошлых мотивов. Вот и теперь он хочет прикрыть ложью нежелание истратить три франка на книгу. Каждый раз, когда он собирался прислать мне букет, оказывалось, что либо в Париже не было цветов, либо букет его неожиданно очутился под колесами экипажа! Да, вот уж, кого надо любить ради его прекрасных глаз!
Жори, нисколько не смущаясь, покачивался на стуле и преспокойно курил свою сигару. Он ограничился тем, что с насмешкой спросил:
– Так ты опять сошлась с Фажеролем?
– Вот еще! Я и не думала сходиться с ним! – воскликнула она с негодованием. – Впрочем, тебе-то какое дело до этого?.. Плевать мне на твоего Фажероля, понимаешь ли? Он прекрасно знает, что со мной неудобно ссориться, вот и все. О, мы хорошо знаем друг друга… нас вырастила одна мостовая… И помни, что мне стоит только кивнуть ему – и он будет у моих ног, твой Фажероль!
Ирма все более и более возбуждалась. Жори пробормотал только:
– Мой Фажероль… Мой Фажероль!
– Да, да, твой Фажероль! Разве ты думаешь, что я не замечаю, как он заискивает в тебе, рассчитывая, что ты расхвалишь его в своих статьях? А ты разыгрываешь роль милостивого покровителя, прекрасно понимая, что тебе самому выгодно расхваливать любимца публики.
Жори пробормотал что-то, раздосадованный тем, что этот разговор происходил в присутствии Клода. Он, впрочем, и не пытался оправдываться, предпочитая превратить обвинение в шутку. Ну, не восхитительна ли Ирма, когда сердится? Глаза ее очаровательны, когда сверкают гневом, ротик прелестен, когда выражает негодование! Жаль только, что при этом утрачивается сходство с тициановскими красавицами… Ирма расхохоталась. Все мало-помалу пьянели от ликеров и табачного дыма. Заговорили о сбыте картин, о том, как поднялись цены в последнее время. Ирма сидела с потухшей папироской во рту, не сводя глаз с Клода, и вдруг, точно в бреду, обратитесь в нему с вопросом:
– Где ты раздобыл свою жену?
ЭТО обращение нисколько не удивило Клода, мысли которого начинали путаться.
– Она приехала из провинции… Она жила у одной старой дамы и вела очень скромную жизнь.
– А хороша она собой?
Да.
С минуту Ирма, казалось, погрузилась в свои размышления, затем она улыбнулась.
– Вот счастье-то! Для тебя ведь не существовало женщин… вероятно, ее нарочно создали для тебя.
Затем, словно встряхнув себя, она встала из-за стола.
– Скоро три часа… Ах, детки мои, я должна выпроводить вас. Да, меня ждет архитектор, е которым я условилась осмотреть участок земли у парка Монсо… вы знаете, в новом квартале, который обстраивается. Л облюбовала там одно местечко…
Молодые люди перешли в гостиную. Ирма подошла к зеркалу. Увидев свое раскрасневшееся лицо, она рассердилась.
– Так ты хочешь выстроить там дом? – спросил Жори. – Значить ты достала денег?
Ирма поправляла на лбу свои волосы и, казалось, стирала рукой краску с пылавших щек. Овал ее лица удлинился, и хорошенькая головка опять напоминала римскую куртизанку. Полуобернувшись в Жори, она сказала ему:
– Ну, вот, твой Тициан восстановлен!
Шутя и смеясь, она выпроводила молодых людей в переднюю. Тут она взяла обе руки Клода и молча смотрела с минуту на него своими страстными, порочными глазами. Выйдя на улицу, он почувствовал какое-то смущение. Свежий воздух отрезвил его, им овладели угрызения совести при мысли, что он говорил о Христине с этой женщиной, и он тут же поклялся, что никогда не переступит ее порога.
– Не правда ли, милый ребенок? – спросил Жори, закуривая сигару, которую он захватил из ящика, стоявшего в гостиной Ирмы. – К тому же знакомство с ней ни к чему не обязывает… Завтракаешь, обедаешь, ночуешь… здравствуйте, прощайте… и каждый идет своей дорогой.
Клод не решался вернуться прямо домой, охваченный каким-то смущением, и когда и Жори, возбужденный завтраком и ликерами, предложил ему зайти к Бонграну, он с восторгом ухватился за это предложение.
Уже около двадцати лет Бонгран занимал на бульваре Клиши обширную мастерскую, обстановка которой нисколько не напоминала роскошные мастерские модных молодых художников, заваленные разными дорогими безделушками и отделанные дорогими драпировками. Единственным украшением голых серых стен были многочисленные этюды художников, висевшие без рам. Вся обстановка состояла из большого нормандского шкафа и двух кресел, обитых утрехтским полинялым бархатом. В углу стоял широкий диван, покрытый старой, облезшей шкурой медведя. Верный старым обычаям, Бонгран носил всегда специальный рабочий костюм, состоявший из широких штанов, блузы, перевязанной шнурком у пояса и маленькой фески, покрывавшей макушку головы.
Он сам отворил дверь с палитрой и кистями в руках. Увидев Клода, он горячо пожал ему руку.
– Ах, вот и вы! Очень рад видеть вас Я только что думал о вас, голубчик. Кто-то сообщил мне о вашем возвращении в Париж, и я не сомневался в том, что скоро увижусь с вами! – Затем, пожимая руку Жори, он прибавил:
– Я читал вашу статью, милейший проповедник, благодарю вас за лестный отзыв обо мне… Ну, войдите же, господа. Вы мне не помешаете. Я пользуюсь светом насколько возможно… в эти проклятые ноябрьские дни ничего не удается сделать.
Он вернулся к своему мольберту, на котором находилась небольшая картина: две женщины – мать и дочь шили в амбразуре окна, освещенного солнечным светом. Стоя за спиной художника, молодые люди любовались картиной.
– Какая прелесть! – воскликнул Клод.
Бонгран пожал, не оборачиваясь, плечами.
– Надо же что-нибудь делать, не правда ли, господа? Я рисовал эту картинку с натуры у друзей, и теперь только отделываю ее.
– Но это просто совершенство! – воскликнул Клод, все более и более возбуждаясь. – Какая правда и какая простота!.. Да, видите ли, именно эта простота более всего поражает меня.
Художник отступил на несколько шагов и, прищурив глаза, сказал:
– Вы находите? Это действительно нравится вам?.. А между тем, в тот момент, когда вы вошли, мне казалось, что она никуда не годится… Клянусь вам, я совершенно пал духом, считал себя полной бездарностью…
Руки его дрожали, большое тело его трепетало в болезненном напряжении творчества. Бросив палитру и подходя к молодым людям, он воскликнул:
– Вы удивляетесь этой? Но, поверьте мне, есть дни, когда я с тревогой спрашиваю себя, сумею ли я нарисовать нос… Да, каждая новая работа вызывает во мне то лихорадочное волнение, которое испытывают начинающие: сердце усиленно бьется, язык пересыхает от страха, в голове какой-то хаос… Ах, молодые люди, вы думаете, что вам знакомы все мучения творчества? Нет, вы еще не могли испытать их. Если вы напишете вещь неудачную, вы тотчас же принимаетесь за другую, стараетесь создать что-нибудь лучшее. Но мы, старики, занявшие известное положение, мы обязаны оставаться на одной и той же высоте, если уж не в состоянии подняться выше; мы не можем ослабевать, если не желаем быть низвергнутыми в пропасть… Иссуши свой мозг, истощи свою кровь, знаменитый человек, великий художник, поднимайся все выше и выше! Старайся, достигнув вершины, держаться на ней возможно дольше; если же ты почувствуешь, что опускаешься, то погибни в агонии твоего слабеющего таланта, уничтоженный бессилием создать нечто новое! Твои бессмертные произведения не спасут тебя!
Мощный голос Бонграна гремел точно последние раскаты грома, и на широком красном лице его отражалось глубокое страдание.
– Да, – продолжал он, – я не раз говорил вам, что счастье не там, не на вершине утеса, что оно улыбается лишь тем смельчакам, которые взбираются на него с полной верой в свои силы. Но вы не можете понять этого… нужно самому испытать все!.. Подумайте только, сколько надежд, сколько иллюзий на пути… да, бесконечно много иллюзий! Молодые ноги так бодры, что самые тернистые пути кажутся превосходными, а молодые души так преисполнены честолюбием, что даже самые незначительные успехи вызывают ощущение блаженства. И с каким трепетом ждешь великого пира славы! Но вот вы почти у цели… вы напрягаете все свои силы, не чувствуя ни усталости, ни лишений… Наконец, вершина достигнута, нужно только удержаться на ней. Тогда-то и начинаются настоящие мучения. Опьянение славой улетучилось, оказывается, что на дне ее много горечи и что она далеко не стоит той борьбы, тех жертв, с помощью которых удалось достигнуть ее. Впереди – ничего нового, ничего неизведанного. Ваше честолюбие удовлетворено сознанием, что вы дали бессмертные произведения. Но вместе с тем вы удивляетесь тому, что так мало получили взамен этого. С этого момента горизонт пустеет, ничто не связывает вас с жизнью… вам остается только умереть. А между тем вам не хочется расставаться с жизнью, вы жадно цепляетесь за нее, продолжаете работать, не желаете отказаться от творчества, как не желает старик отказаться от любви!.. Вы делаете тяжелые, постыдные усилия… Ах, следовало бы иметь мужество убить себя после последнего шедевра!
Бонгран, казалось, вырос; мощный голос его потрясал стены мастерской, на глазах выступили слезы. Опускаясь на стул, стоявший против мольберта, он с трепетом ученика, нуждающегося в ободрении, спросил: