Читать книгу Сочинения (Эмиль Золя) онлайн бесплатно на Bookz (66-ая страница книги)
bannerbanner
Сочинения
СочиненияПолная версия
Оценить:
Сочинения

3

Полная версия:

Сочинения

Бешеный рев товарищей прервал его, и только благодаря авторитету Клода спокойствие было восстановлено.

– Да, Дюбюш прав, сначала нужно выучиться своему ремеслу. Но не следует учиться под руководством профессоров, которые заставляют вас во что бы то ни стало принять их точку зрения. Ну, не идиот ли этот Мазель? Сказать, что бедра Флоры Бошан не должны быть такими! Ведь вы все знаете, как хороши бедра этой сумасбродки!

Он развалился на кровати, на которой сидел, и, подняв глаза к потолку, продолжал своим страстным голосом:

– Ах, жизнь, жизнь! Уметь чувствовать и передавать ее во всей ее правде, понимать ее изменяющуюся, но, тем не менее, вечную красоту, не задаваться пошлой задачей облагораживать ее, понимать, что так называемые безобразия суть только некоторые особенности явлений… да, воспроизводить ее, воспроизводить живых людей – вот единственный путь, приближающий нас к Богу!..

Вера в себя снова возвращалась к художнику; прогулка по Парижу возбудила его и в нем опять проснулась страсть в природе, к живому телу. Все слушали его в глубоком безмолвии. Мало-помалу Клод успокоился.

– Эх, – закончил он, – конечно, каждый думает по своему, но эти академики еще нетерпимее нас. А жюри Салона смотрит их глазами… Я убежден в том, что этот идиот Мазель не примет моей картины.

Все разразились шумной бранью; этот вопрос о жюри Салона вечно приводил их в исступление. Необходимы серьезные реформы; каждый из них предлагал какой-нибудь проект реформы: одни требовали установления жюри, избираемого всеобщей подачей голосов, другие настаивали на уничтожении жюри, требуя полной свободы, открытого для всех доступа на выставку.

Во время этого спора Ганьер, стоявший с Магудо у открытого окна, говорил тихим, замирающим голосом, всматриваясь в темноту ночи:

– О, видишь ли, это только четыре такта. Но сколько в них жизни!.. Это пейзаж, уходящий в неведомую даль… уголок пустынной дороги, осененной тенью невидимого дерева… Женщина проходит мимо; профиль ее смутно обрисовывается… вот она удаляется… и мы никогда не встретимся с ней…

В эту минуту Фажероль крикнул:

– Скажи, Ганьер, что ты пошлешь в этом году?

Но Ганьер не слышал его вопроса и продолжал в экстазе:

– В Шумане есть все, все. Это – бесконечность… А Вагнера-то они в воскресенье опять освистали!

Новое обращение Фажероля заставило Ганьера очнуться.

– Что я пошлю в Салон?.. Может быть, маленький пейзаж, уголок Сены. Мне нелегко решиться, прежде всего, нужно, чтобы вещь удовлетворяла меня.

На лице Ганьера отразилась тревога. Крайне добросовестный, он просиживал иногда по целым месяцам над какой-нибудь картиной величиною в ладонь. Следуя по стопам французских пейзажистов, первых исследователей природы, он терпеливо бился над верностью тонов, над точным соблюдением отношений, и эта крайняя щепетильность нередко парализовала его кисть. Страстный революционер в искусстве, он, однако, не решался рискнуть смелой краской и держался однообразного, серенького колорита.

– Я, – сказал Магудо, – прихожу в восторг при мысли, как эти господа будут коситься на мою бабу.

Клод пожал плечами.

– О, ты-то будешь принят! Скульпторы либеральнее живописцев. Впрочем, в твоих пальцах есть нечто особенное, что нравится публике… У твоей «Сборщицы винограда» много прелестных деталей.

Комплимент Клода не вызвал улыбки на серьезном лице Магудо. Он уважал только силу, презирая изящество и грацию. А между тем из под его пальцев, грубых пальцев необразованного рабочего выходили очень грациозные вещицы, подобно цветку, вырастающему на каменистой почве, куда ветер случайно занес его семя.

Хитрый Фажероль решил ничего не посылать в этом году из боязни вызвать неудовольствие своих учителей. Он смеялся над выставкой, называя ее вонючим болотом, где хорошая живопись должна тонуть в огромной массе плохой. В душе же он мечтал о римской премии, которую, впрочем, осмеивал, как и все вообще.

Наконец Жори встал со стаканом пива в руке и, отпивая его маленькими глотками, произнес:

– В конце концов, господа, это жюри надоело мне… Хотите, я разнесу его! С ближайшего номера я напущусь на него… ведь вы дадите мне какие-нибудь данные: Да, мы разнесем его, господа!.. Вот-то будет потеха!

Предложение Жори вызвало всеобщий энтузиазм. Да, да, надо вступить в открытый бой! И молодые люди вскочили с мест, жестикулируя, толкая друг друга и точно собираясь тотчас же идти в огонь. В эту минуту ни один из них не мечтал о славе для самого себя, ничто не разделяло их пока: ни глубокое несходство характеров, в котором они еще не отдавали себе отчета, ни соперничество, которое должно было в недалеком будущем отдалить их друг от друга. Разве успехи одного не были успехом всего кружка? Молодая кровь бурно кипела, все поклонялись общим идеалам, все бредили о возможно тесном сплочении для покорения мира. Клод, который был избран вождем кучки, уже трубил победный марш, раздавая лавровые венки. Даже Фажероль верил в необходимость сплочения. Жори ловил на лету фразы, составлял тут же свои статьи. Магудо, всегда напускавший на себя грубость, судорожно сжимал кулаки, точно собираясь перевернуть весь мир. Ганьер, опьяненный общим возбуждением, бредил наяву, а Дюбюш, которого не так легко было увлечь, вставлял только отрывистые слова, точно молотом ударявшие в самую суть дела. Что касается Сандоза, то он был безгранично счастлив этим единением душ и откупоривал новую бутылку пива. Он готов был разорить весь дом для друзей.

– И так, дружно вперед, господа! Нужно только сплотиться и тогда гром небесный сразит этих идиотов!

В это время в передней раздался звонок. Все замолчали. Сандоз воскликнул:

– Какого черта принесло в одиннадцать часов?

Однако он поспешил отворить дверь, и вслед затем раздалось радостное восклицание:

– О, как это мило, что вы не забываете нас… Бонгран, господа!

Великий художник, которого хозяин приветствовал с фамильярной почтительностью, вошел в комнату, протягивая руки. Все быстро вскочили с мест, взволнованные этим посещением. Бонгран был довольно плотный мужчина сорока пяти лет с усталым лицом и длинными седыми волосами. Он недавно сделался членом академии, и в петличке его простенькой жакетки из черного альпага красовалась ленточка ордена Почетного Легиона. Но он искренно любил молодежь и нередко навещал неожиданно «начинающих», пыл которых согревал его.

– Я пойду приготовить чай, – сказал Сандоз.

Возвратившись с чайником и чашками, он застал Бонграна сидевшим верхом на стуле, с короткой трубкой во рту. Шум голосов раздавался по всему дому, но громче всех кричал Бонгран. Внук фермера, он унаследовал от отца крестьянскую кровь, хотя она была облагорожена кровью матери-артистки. Он был богат, не имел надобности продавать своих картин, н сохранил наклонности и привычки богемы.

– Сделаться членом жюри? О, я лучше околею, чем примкну к ним! – кричал он, сильно жестикулируя. – Разве я палач, чтобы выталкивать бедняков, которые кормятся своими картинами?

– Однако, – заметил Клод, – вы могли бы оказать нам существенную услугу, защищая наши работы.

– Полно, господа, я только скомпрометирую вас… Ведь меня никто не станет слушать!..

Посыпались громкие протесты.

– Как, творца «Деревенской свадьбы»!.. – начал Фажероль.

Но Бонгран не дал ему договорить и, вскакивая с места, крикнул:

– Оставьте эту «Свадьбу» в покое! Она до смерти надоела мне… Стала каким-то кошмаром для меня с тех пор, как ее выставили в Люксембургском музее.

«Деревенская свадьба» была лучшим произведением Бонграна. Картина изображала свадебную процессию, проходящую через хлебные поля. Фигуры крестьян были переданы с необыкновенной правдой и напоминали своей чисто-эпической безыскусственностью героев Гомера. Картина эта по необыкновенной точности передачи и жизненности образов вызвала некоторый переворот в области живописи, хотя далеко не удовлетворяла требованиям молодой реалистической школы. Тем не менее «кучка» восхищалась этим произведением.

– Удивительно хороши, – сказал Клод, – две первые группы: «Крестьянин, играющий на скрипке» и «Новобрачная со стариком».

– А высокая крестьянка, – подхватил Магудо, – та, которая обернулась назад и зовет кого-то… Мне хотелось бы сделать с нее статую.

– А порыв ветра, склоняющий колосья, – прибавил Ганьер. – А мальчик и девочка вдали, толкающие друг друга!..

Бонгран слушал их со страдальческой улыбкой на губах. На вопрос Фажероля, что он пишет в настоящее время, он возразил, пожимая плечами:

– Ничего… мелочи… Я не пошлю ничего в Салон. Я все жду вдохновенья… Ах, как вы счастливы, господа… вы, стоящие еще у подошвы горы! Ноги кажутся такими бодрыми, сердце полно мужества, когда взбираешься на гору. Но раз взобрался на вершину, начинаются мучения. Настоящая пытка!.. Удары сыпятся со всех сторон, и сомневаешься в себе, и боишься свалиться вниз… Клянусь вам честью, господа, иной раз хотелось очутиться внизу и начать все сначала… Смейтесь, смейтесь, вы сами убедитесь в этом со временем.

Молодые люди действительно смеялись, полагая, что художник говорить парадоксы или рисуется. Разве взобраться на вершину горы, сделаться великим мастером – не величайшее счастье? Чувствуя, что его не понимают, Бонгран молча слушал их, облокотившись на спинку стула и выпуская легкие струи дыма.

Дюбюш, отличавшийся хозяйственными наклонностями, помогал Сандозу разливать чай. Шум все усиливался. Фажероль стал рассказывать, что Мальгра ссужал художникам кузину своей жены, требуя за это какой-нибудь этюд. Затем разговор коснулся натурщиц. Магудо возмущался тем, что невозможно найти женщину с красивым животом. Потом все стали шумно поздравлять Ганьера, подцепившего на концертах в Пале-Рояле любителя, единственной страстью которого было приобретение картин. Все стали, смеясь, приставать к Ганьеру с просьбой дать адрес этого любителя. Затем принялись бранить торговцев картинами. Не досадно ли, что любители сторонятся художников и прибегают к посредникам в надежде получить картины дешевле? Вопрос о насущном хлебе, конечно, волновал всех. Один Клод выказывал гордое презрение.

– Обкрадывают нас?.. Наплевать! Только бы удалось создать истинно-художественное произведение! – Возражая ему, Жори коснулся заработка и вызвал взрыв негодования. Вон его, журналиста! Все пристали к нему с вопросом, продаст ли он свое перо при каких бы то ни было условиях? Не согласится ли он лучше дать отрубить себе кисть руки, чем изменит своим убеждениям? Впрочем, среди усиливавшегося шума никто не слышал его ответов. Всех охватила лихорадка, счастливое безумие молодости, полной презрения к мизерам жизни и проникнутой беззаветной любовью к искусству. Какое наслаждение затеряться, сгореть в священном пламени энтузиазма!

Лицо Бонграна, сидевшего безмолвно и неподвижно, приняло опять страдальческое выражение под влиянием этой безграничной веры и горячего энтузиазма. Он забывал о сотнях картин, создавших ему славу, и думал только о начатой картине, ожидавшей его в мастерской. Наконец, вынув изо рта коротенькую трубку, он пробормотал взволнованным голосом:

– Ах, молодость! Счастливая пора!

До двух часов ночи Сандоз все подливал кипятку в чайник. На пустынной улице царила глубокая тишина; только изредка доносилось дикое мяуканье ошалевших вошек. Опьяненные собственными речами, с воспаленными глазами, охрипшие, молодые люди, казалось, находились в бреду. Наконец, они собрались уходить. Сандоз взял лампу и, перегнувшись через перила, освещал лестницу: – Не шумите, матушка спит, – сказал он.

Шуи шагов становился все слабее и через минуту дом погрузился в полную тишину.

Пробило четыре часа. Клод, провожавший Бонграна, не переставал говорить, идя но пустынным улицам. Ему не хотелось спать, и он ждал рассвета с лихорадочным нетерпением, желая поскорей приняться за работу. Возбужденный всем пережитым в течение этого дня, он чувствовал в себе способность создать нечто великое, в отуманенной голове его носился целый мир новых образов. Наконец-то он нашел то, чего искал! И он видел себя в воображении возвращающимся в мастерскую с тем замиранием сердца, с которым возвращаются к любимой женщине. А между тем Бонгран через каждые двадцать шагов останавливал его, хватая за пуговицы пальто, и доказывал ему при слабом мерцании газовых рожков, что живопись – «настоящее наказание Божие!» Сам он пользуется уже известностью, а между тем он собственно ничего в ней не смыслит… Приступая к новой работе, он чувствовал себя новичком – хоть голову себе разбей об стену.

Небо начинало светлеть, по направлению к рывку потянулись телеги огородников. А Клод и Бонгран продолжали разговаривать под бледневшими в небесной выси звездами.

IV

Шесть недель спустя Клод работал утром в своей мастерской, залитой солнечными лучами, врывавшимися в широкое окно. Постоянные дожди омрачили первую половину августа, и Клод старался воспользоваться каждым ясным промежутком. Но хотя он с удивительным упорством бился над своей картиной, она нисколько не подвигалась.

Клод совершенно ушел в свою работу, когда раздался стук в дверях. Думая, что привратница принесла ему завтрак, он крикнул:

– Войдите!

Дверь отворилась; послышалось легкое шуршание… затем все стихло. Клод продолжал работать, не поворачивая головы, но среди наступившей тишины слышалось чье-то горячее дыхание и это волновало художника… Наконец он оглянулся и остолбенел: перед ним стояла незнакомая молодая девушка в светлом платье, с полуопущенной на лицо белой вуалеткой и с букетом из белых роз в руках.

Клод не сразу узнал ее. Это была Христина.

– Вы, мадемуазель?.. Вот уж не ожидал!

Это далеко нелюбезное приветствие против воли сорвалось с его уст. Вначале эта девушка серьезно занимала его воображение, но дни уходили за днями, прошло около двух месяцев, и образ ее ушел к тем мимолетным видениям, о которых мы вспоминаем с сожалением, зная, что нам не суждено более увидеть их.

– Да, это я, сударь… Мне хотелось еще раз поблагодарить вас…

Она краснела, запиналась и точно искала слов. Сердце ее усиленно билось… высокая, крутая лестница, вероятно, утомила ее! Неужели же этот визит, о котором она так много думала, может показаться ему неуместным? В довершение всего она, проходя по набережной, купила букет белых роз, желая выразить художнику свою признательность. Теперь эти цветы смущали ее. Что подумает он о ней? Только теперь, очутившись в этой комнате, она поняла неуместность своего порыва.

Клод, смущенный еще более чем она сама, бросил свою палитру и стал переворачивать вверх дном всю мастерскую, чтобы освободить один из стульев.

– Мадемуазель, прошу вас, садитесь… Вот сюрприз… Вы очень добры!..

Усевшись, Христина тотчас же успокоилась. Он казался таким робким, таким растерянным, что молодая девушка невольно улыбнулась и храбро подала ему букет.

– Возьмите эти цветы… Я не хочу, чтобы вы считали меня неблагодарной.

Смущенный Клод смотрел в недоумении на молодую девушку, но, убедившись в том, что она не смеется над ним, взял букет, крепко сжал ее руку и побежал поставить цветы в воду.

– Вы славный малый! – сказал он. – В первый раз, поверьте, я делаю такой комплимент женщине.

Он опять подошел к ней и, глядя ей прямо в глаза, спросил:

– Вы в самом деле не забыли меня?

– Как видите! – возразила она смеясь.

– Так почему же вы ни разу не заглянули в течение двух месяцев?

Молодая девушка покраснела. Ей опять приходилось лгать, и это смущало ее.

– Ведь вы знаете, что я не свободна… О, г-жа Ванзад очень добра, но она больна и никогда не выходит. Сегодня она сама настояла, чтобы я вышла погулять…

Она не могла сказать ему, как она терзалась от стыда в первые дни после приключения на Бурбонской набережной. Очутившись в тихом доме благочестивой старухи, она вначале с ужасом думала о ночи, проведенной у незнакомого мужчины. Затем ей стало казаться, что образ этого мужчины совершенно изгладился из ее памяти, словно дурной сов, воспоминание о котором бледнеет с течением времени. Но некоторое время спустя среди однообразия я тишины ее жизни образ молодого художника снова овладел ее воображением, стал неотступно преследовать ее. И должна ли она стараться забыть его? Ведь она ни в чем не могла упрекнуть его! Напротив, она должна быть очень признательна ему… Желание еще раз увидеться с ним, желание, которое она вначале старалась побороть всеми силами, овладело, наконец, ею. Каждый вечер, оставшись одна в своей уединенной комнате, она чувствовала, как пробуждается в ней это желание, которое оставалось непонятным для нее самой и которое она объясняла потребностью выразить юноше свою благодарность. Она чувствовала себя такой одинокой среди этой сонной тишины пустынного дома!.. Она положительно задыхалась в ней… Молодая кровь кипела… сердце жаждало дружбы…

– Вот я и воспользовалась первым выходом, – продолжала она. – Да и сегодня первый хороший день после всех этих несносных дождей.

Клод стоял перед ней с сиявшим счастьем лицом и тоже исповедовался, не утаивая, однако, ничего.

– А я не смел больше и думать о вас… Вы казались мне одной из тех сказочных фей, которые неожиданно появляются перед нами, бедными с мертвыми, и также неожиданно исчезают. Может быть, думал я, мне просто пригрезилось, что она была в этой комнате… И вот вы опять тут! я так рад, так несказанно рад видеть вас!

Смущенная Христина не смотрела на него, а делала вид, что осматривает мастерскую. Но, как и в первый раз, ужасная живопись, покрывавшая стены, испугала ее. Улыбка исчезла с ее лица и, охваченная невольным ужасом, она пробормотала изменившимся голосом:

– Я, кажется, мешаю вам… Я сейчас уйду.

– Нет, нет! – вскричал Клод, останавливая ее. – Я измучен работой, я так рад отдохнуть в беседе с вами!.. Да, эта проклятая картина извела меня!

Христина взглянула на большую картину, которую ей так хотелось видеть в тот раз, когда она была повернута в стене.

Поляна, освещенная солнцем, все еще оставалась только на меченной широкими взмахами кисти. Но две маленькие женские фигурки, блондинка и брюнетка, ярко обрисовывались среди зелени. Мужчина в бархатной куртке, три раза переделанный, представлял довольно печальный вид. В данное время художник бился над главной фигурой – голой женщиной, лежавшей в траве. Головы он в течение этих шести недель не касался, но работал над туловищем, меняя каждую неделю натурщиц. Однако ни одна из них не удовлетворяла его, и он, хваставший, что ничего неспособен выдумать, решился, наконец, работать без помощи натурщиц.

Христина сразу узнала себя. Да, конечно, это она, эта улыбающаяся голая девушка, развалившаяся на траве с закрытыми глазами, закинув руку под голову!.. В душе молодой девушки поднималось чувство глубокого негодования, словно ее раздела чья-то грубая рука и выставила напоказ. В особенности оскорбляла ее грубость живописи, яркие краски, благодаря которым тело ее казалось точно избитым… Она не понимала этой живописи, но инстинктивно возмущалась ею, ненавидела ее точно личного врага.

Вскочив со стула, она сказала:

– Однако мне пора идти.

Клод смотрел на нее с недоумением, удивленный и опечаленный этой внезапной переменой.

– Как, уже?

– Да, меня ждут. Прощайте.

Она подходила уже к дверям, когда Клод схватил ее руку и решился спросить: – Когда же мы опять увидимся?

Маленькая ручка задрожала в его руке; с минуту девушка, казалось, колебалась.

– Не знаю… Я так занята…

Она высвободила свою руку, но, уходя, пробормотала:

– Постараюсь… на днях… Прощайте!

Клод стоял, точно вкопанный, на пороге. Что случилось с нею? Чем объяснить эту внезапную перемену, эту сдержанность и глухое раздражение? Он притворил дверь и стал ходить по комнате, размахивая руками и тщетно стараясь припомнить фразу или жест, которые могли оскорбить ее. Наконец он презрительно пожал плечами, точно желая отвязаться от этой глупой заботы, и громко выругался. Кто разберет их, этих баб!.. Но розы, красовавшиеся в кувшине с водой, смягчили его своим восхитительным ароматом, и он молча принялся за работу.

Прошло опять два месяца. В первые дни после посещения Христины Клод при малейшем движении оглядывался, отрывался от работы, и на лице его всегда выражалось разочарование, когда оказывалось, что привратница принесла ему завтрак или письма. Он старался не выходить из дона до четырех часов; однажды вечером, возвратившись домой, он пришел в отчаяние, когда привратница заявила ему, что его спрашивала какая- то молодая девушка, и успокоился лишь тогда, когда узнал, что была натурщица, Зоя Пьедефер. Затем им снова овладело безумное желание работать. Он не принимал никого, не виделся ни с кем, избегал даже самых близких людей, а когда встречался с ними, то проповедовал такие крайние теории и с таким болезненным ожесточением, что даже самые близкие друзья не решались противоречить ему. Одним взмахом руки он собирался стереть с лица земли все, решительно все, оставляя одну живопись. Необходимо извести всех: и родных, и друзей, и женщин… да, в особенности женщин! После этого периода лихорадочного возбуждения наступил период угнетения. Глубокое отчаяние овладело Клодом, целая неделя прошла в мучительных сомнениях. Затем он несколько успокоился и снова принялся за свою работу. Однажды, в туманное утро конца октября, Клод совершенно погрузился в свою работу, когда шум легких шагов на лестнице заставил его вздрогнуть. Он бросил палитру и побежал к двери… Да, это была она!

На ней была длинная серая шерстяная мантилья и темная бархатная шляпка с черной кружевной вуалеткой, усеянной, словно бисером, каплями осевшей влаги. Первое дыхание зимы, казалось, оживило ее. Она сейчас же стала извиняться в том, что так долго не приходила, но чистосердечно созналась, что долго колебалась и решила было совсем не приходить… по разным соображениям… Без сомнения, он поймет ее… Но Клод не хотел и не старался понять этих соображений. Для него было довольно того, что она пришла, что она не сердится на него и согласна хоть изредка заглядывать к нему, как добрый товарищ. Этим ограничились объяснения. Оба умолчали о тех мучениях, которые были пережиты ими со времени последнего свидания и таким образом провели около часу в спокойной дружеской беседе. Христина, казалось, но замечала даже ужасных этюдов и набросков на стенах мастерской. С минуту она пристально смотрела на большую картину, на голую женщину, которая лежала в траве, под дождем золотистых лучей солнца… Нет, это не она!.. Эта женщина ни лицом, ни фигурой нисколько не походит на нее. Как могла она в тот раз узнать себя в этой страшной мазне? И Христина почувствовала глубокую жалость к бедному юноше, который не умеет даже придать сходство своим лицам. Уходя, она первая протянула ему руку.

– До скорого свидания!

– Да, через два месяца!

– Нет, я зайду на будущей неделе… вот увидите… в четверг!

Она сдержала обещание и пришла в четверг. С тех пор она стала каждую неделю навешать Клода, сначала появляясь в разные дни, а затем избрала для своих посещений понедельники, говоря, что г-жа Ванзад освобождает ее на этот день для прогулки в Булонском лесу. Она приходила всегда раскрасневшись от быстрой ходьбы, так как от Пасси до Бурбонской набережной было довольно далеко, а в одиннадцати часам она обязательно должна была вернуться домой. И, несмотря ни на морозы, ни на проливные дожди, ни на грязь, ни на туманы Сены, сна в течение четырех месяцев, от октября до февраля, аккуратно навещала молодого художника. Со второго месяца она начала заходить в мастерскую неожиданно, не в назначенные дни, когда приходилось бывать в Париже по поручению г-жи Ванзад; но в таких случаях она оставалась не долее двух-трех минут и, поздоровавшись с Клодом, немедленно спускалась вниз.

Клод начинал понимать Христину. Не доверяя женщинам, он долгое время сомневался, подозревал, что в прошлом этой девушки, вероятно, скрывается какая-нибудь любовная интрига. Но ее кроткие глаза и чистосердечный смех победили его, убедили его, наконец, в том, что она чиста и наивна, как ребенок. Теперь Христина не смущалась более, являясь в мастерскую; она чувствовала себя в ней будто дома и болтала без умолку. Раз двадцать она принималась рассказывать Клоду о своем детстве и постоянно возвращалась к этому времени. Она была с матерью в церкви в тот вечер, когда скоропостижно умер отец ее, капитан Гальгрен. Она хорошо помнила возвращение из церкви и все подробности той ужасной ночи. Капитан, тучный, высокий мужчина с сильно выдававшейся вперед челюстью, лежал вытянувшись на тюфяке… таким он навсегда запечатлелся в ее памяти. У нее самой, говорят, такая же точно челюсть, и нередко мать, выведенная из себя ее шалостями, восклицала: «Ах, эта несчастна челюсть! Она погубит и тебя, как погубила отца!» Бедная мать, как измучила она ее своими шумными играми, своими дикими шалостями! Она и теперь часто видит ее точно живую – маленькую, худощавую женщину, вечно сидевшую у окна, склонившись над своей работой. У нее были удивительно кроткие, ласковые глаза, и она очень гордилась тем, что дочь унаследовала эти глаза, так что знакомые, желая доставить ей удовольствие, часто говорили ей: «У Христины ваши глаза», При этом лицо матери всегда сияло счастьем и озарялось довольной улыбкой. Но со времени смерти мужа она так надрывалась над работой, что начала терять зрение. Нелегко было жить с ребенком, получая пенсию в шестьсот франков! В течение пяти лет бедная женщина билась, изнемогая под бременем непосильного труда, бледнея и худея с каждым днем. Молодая девушка и теперь нередко упрекала себя в том, что была так легкомысленна в то время и своей беспечностью приводила в отчаяние бедную мать. Сколько раз она задавалась самыми благими намерениями, сколько раз клялась, что будет работать, что будет помогать матери зарабатывать хлеб, но, несмотря на все усилия, она не могла совладать с собой и положительно становилась больна, когда ей приходилось сидеть долгое время неподвижно. Наконец, настал день, когда мать ее уже не в состоянии была встать: она умерла вечером того же дня, устремив на дочь полные слез глаза. Христина и теперь часто видела устремленные на нее, широко раскрытые, полные слез глаза матери…

bannerbanner