
Полная версия:
Озеро Сариклен
Глаза у нее и сейчас были прекрасные. Так, по крайней мере, казалось Антону. Порой он взглядывал на нее и думал: как она, наверное, зажигала людей в молодости! Впрочем, сколько и сейчас жизни в ее глазах! В ее возрасте – такие глаза!
Белла Наумовна жила за городом вдвоем с внучкой уже тринадцать лет. Маше теперь шестнадцать, а началось это, когда ей было три. Был прекрасный ребенок, даже особо одаренной казалась. Вдруг – первый эпилептический припадок, после которого развитие так и остановилось.
«Схватил коршун мою птичку», – говорила Белла. Схватил, да Белла ему не отдала. Отнять не смогла, но и унести не дала.
Осталась она с внучкой вдвоем. Родители Маши оказались в стороне. У них уже давно был разлад. Сын Беллы Митя успел жениться второй раз на женщине с двумя детьми… У Машиной матери – болезненной и запуганной женщины – отнялись ноги. Она полгода пролежала в доме у своих родителей, потом встала. Ну, а Маша осталась с Беллой.
Все теперь переменилось в Белле. А может, только теперь и встало на свое, предназначенное еще до рождения место? Может быть, и так. Ведь недаром она часто говорила: «Я живу хорошо. Я живу лучше, чем раньше».
Да, все переменилось в жизни Беллы… И оказалось, что раньше было столько ненужного!.. Может быть, вот только к этому все и шло – к этой одинокой даче под соснами, где так свободно разрасталось сердце. От чего только сердце не растет! Но, может быть, больше всего оно разрастается от боли… И если разрастается, а не съеживается, то, пожалуй, можно с болью жить хорошо, можно жить лучше, чем раньше…
Чего-чего только не было раньше!.. Общая любимица, обаятельная, талантливая, всем необходимая… Столько друзей, столько возможностей! Вот только главное почему-то все время не осуществлялось, все время откладывалось. Она талантливо видела, талантливо говорила, талантливо писала. Но все еще ничего цельного не было написано. Все время – вместо книги отдельные страницы, разлетающиеся листки.
Она стала переводчицей. Переводила и прозу, и стихи. Работала много, но…. что-то главное все еще было впереди, и все меньше она знала, что же это. Оно было рядом, это главное, но где? Казалось, еще один шаг – и вот оно, покажется, найдется. Но оно не находилось и не находилось.
Ольга Алексеевна помнила, какой неуверенной была Белочка. Скажет одно, а потом тут же вздрогнет: а может, не так? А может, совсем наоборот?..
Подчас это Ольгу мучило. Какие-то бесплодные сомнения. Из-за пустяков каких-то.
Что-то буксовало, как испорченная пластинка. Белка металась от одного решения к другому, складывала советы и мнения. И все-таки никак не могла сложить все и собрать душу воедино. Что-то постоянно рассыпалось, разбредалось, терялось. Прежде всего – время. Оно было в таком же разбросе, как и ее рукописи… Его всегда не хватало. Оно становилось какой-то враждебной силой и иногда надвигалось лавиной, грозя раздавить ее. И вечно она была перед всеми виновата, и вечно срывала издательские сроки…
Впрочем, сроки она и сейчас срывала. Времени и сейчас не хватало. И все-таки все изменилось. Вся эта война со временем и пространством, весь этот бег по кругу среди неуловимых мелочей – все это теперь казалось пустяками. И больше не разрывало ее на клочки. Появилось то, главное, то, истинно важное. И оно выстраивалось и собирало душу…
Маленькая женщина взвалила себе гору на плечи и понесла так же просто, как заплечный мешок. Она делала все, что могла, все, что должна была. Остальное – не ей решать.
Хаос по-прежнему окружал ее, но уже не давил. Она от него отмахивалась, над ним вырастала. И уже не оглядывалась на всех тех уверенных, собранных и вечно учивших ее людей. С точки зрения этих разумных она жила по-юродски, но у нее была своя правда, единственная и несомненная. Эту правду она не выбирала… Это само выбрало ее. Просто она не могла иначе. Оттого-то все и смогла.
«Я живу хорошо, я живу лучше, чем раньше»… Ну, конечно, лучше. Еще бы не лучше! – понимала Ольга. – Тогда она все время готовилась жить. А теперь – живет.
Из московской квартиры пришлось уехать. Тонкие стены новостроек для машиных криков были не приспособлены. Соседи не выдерживали… Протестовали. Да и Маше за городом было лучше. Гораздо лучше. Вот и утеплила Белла дачу. И поселилась здесь. И стал ее дом настоящим ноевым ковчегом, на котором ютились все, кому пришлось спасаться от потопа.
Всех она подбирала, всех, кто потерпел крушение. Было тут полно брошенных дачниками собак и одичавших кошек, а рядом с ними – какая-то ворона с перебитым крылом. И даже, к удивлению всех бывавших в доме, – лисица. Но не только звери находили здесь приют. Около двух лет лежал в одной из захламленных комнат нижнего этажа старый, больной раком учитель белкиного сына Дмитрия Иван Иванович Садовский. Был он когда-то кумиром детей и гордостью школы. И после его смерти школу с географическим уклоном назвали именем этого удивительного энтузиаста. Но на похоронах, во время всех горячих речей маленькая женщина в валенках и в платке, повязанном по-деревенски, тихо спросила: «А где же вы раньше-то были?» – это была Белла Наумовна Вайс. Он умер у нее на руках. Умер тихо, безропотно. Она не слышала его стонов, не помнила жалоб, просьб. Помнила только огромные глаза, которые горели в темноте заваленной вещами комнаты, и дрожащие руки, которые брали у нее тарелку супа.
Были и другие жильцы в этом доме зимой. Чаще всего спившиеся самородки или брошенные на произвол судьбы душевнобольные, которых Белла подбирала, как голодных собак. Люди эти прибивались к дому и снова отбивались… На место одних приходили другие, а иногда дом совсем пустовал. Белка с Машей оставались с одними собаками. И заболеть Белке было нельзя, не полагалось. Когда однажды она себе такое позволила, то лежала с температурой тридцать девять весь день, а потом все-таки встала, приготовила еду для Маши и собак. И, накинув на рубашку пальто, вышла во двор накормить всю собачью свору. Была зимняя ночь с морозцем и яркими звездами. Это она успела заметить, и вот все пропало, провалилось. Она рухнула в двухметровую яму, вырытую еще с лета для каких-то надобностей по ремонту да так и не закопанную. Очнулась она под чей-то тоненький плач. Ничего не поняла. Подняла голову – наверху крупные звезды и склонившаяся собачья морда. А плакала-то, оказывается, она сама. Только так, в бессознательном состоянии, может быть, и могла она плакать. Все лицо было в слезах. Наверху выла собака. «Что будем делать, дружок?» – сказала она и тут вдруг увидела вмерзшую в яму, с лета же забытую здесь лестницу. По ней и выбралась. А дома ждала ее корчившаяся в припадке Маша.
– Ну что ты, Антон, – сказала Белла Наумовна, рассказав об этом и увидев его застывшее от боли лицо. – Ну, бывает, но такое бывает не так уж часто, а вообще-то…
«Сейчас скажет, что живет хорошо», – подумал Антон и больно сжал себе пальцы.
Гости в этом доме бывали, но другие, чем в Москве. Совсем другие. Из прежних частым гостем была, может, одна только Ольга. Да и она бывала меньше, много меньше, чем хотела. Приезжала, выкладывала свои кульки и тут же, засучив рукава, принималась за уборку.
– Ну, что это такое, присесть не успела! – обижалась Белка. – Я приготовила рыбу с печеной картошкой. Все стынет. И мы еще двух слов не сказали.
Оля не могла ответить ей, что ни есть, ни разговаривать в этом хаосе она не может.
– Тебе… неприятно?.. – вдруг догадывалась Белла. – А я забываю. Ну, что ж я могу сделать?
Лицо у нее при этих словах было такое детски-простодушное, такое растерянно-обаятельное, что Ольга обнимала и целовала ее, а потом уж принималась за свое.
– Поешь, все равно посуда сейчас испачкается. Потом сразу все и помоем, – беспомощно говорила Белка, указывая на гору грязной посуды, сложенной в проржавевшую раковину, но Ольга уже разгребала завал.
– Оленька, ничего я не успеваю. Меня совсем не хватает на это, вот я и приучилась не замечать…
Белка становилась вдруг похожа на ту прежнюю, растерянную, и у Ольги больно ныло сердце.
– Конечно, когда чисто – это невозможный праздник. Только редки у меня праздники. Для меня чистота – это роскошь.
– Как будто я не знаю… Сегодня опять не ложилась?
Белка частенько работала ночами, когда Маша наконец засыпала (если засыпала…). Вот тогда-то у нее находились «для тишины четыре стены». Ну, а уж для сна – нет. На перестройку и утепление дачи нужно было очень много. Сын едва справлялся со своей второй семьей. Рассчитывать было не на кого. А работа всегда была. Только бы не вечные торопежки и угрозы срыва издательских планов…
Маша Ольгу знала и любила. Долго после ее приезда она называла женщин, которые ей нравились, «тетя Оля». А если не нравились, говорила: «Нет, это не тетя Оля». Иногда с самого утра начинала повторять «тетя Оля», «тетя Оля» и на все вопросы отвечала только одно: «тетя Оля приехала». Интересно, что почти всегда Ольга действительно приезжала в такой день, и Белка только разводила руками: «Господи, да что ж это такое?! Опять она тебя выкликала!»
Вот и в это утро с машиных губ не сходило олино имя. «Наверное, приедет,» – думала Белка.
Громыхнула дверь наверху. Антон поднялся. Заскрипела лестница. «Здравствуй, здравствуй, Тоша.» – «Доброе утро»… Утро сегодня и вправду было доброе. Хорошее утро. Как-то спокойно на душе. И Антон спокойный. Даже… непривычно как-то.
. – Сейчас я дров наколю, Белла Наумовна. Сарай починю и проведу в ваш сарай электричество, как обещал.
– Ух, как много сразу! Погоди, позавтракаем сначала. У тебя сегодня неприсутственный день?
– Угу.
Белка спрашивала осторожно. Все боялась, что его вот-вот выгонят за пьянство. Сколько таких судеб прошло через ее дом! И всем она не давала умереть с голоду. Но сегодня ей верится, что все так хорошо и есть. Не выгнали. Просто – неприсутственный день. Библиотечный, как его называют. «А как же, если вправду Оля сегодня приедет? – промелькнуло у нее в голове. – До сих пор обходилось как-то, да ведь это почти неестественно, что они здесь не столкнулись». Он просил Ольге не говорить, что здесь живет. Если был дома, Белла его предупреждала: «Сиди, мол, не вылезай». «Еще конспирации мне не хватает, – думала она каждый раз и махала рукой… – Столкнутся так столкнутся, я не виновата».
– Да почему надо от Оли прятаться? – как-то спросила она. – Оля ведь все поймет…
– Вот именно, – перебил Антон и до крови закусил губу Больше она с ним об этом не говорила.
«Ах, какой чистый снег и какой запах у этого снега! Не проходит, со вчерашнего вечера не проходит! – с удивлением думает Антон. – Со вчерашнего вечера чувствую запах снега. Только вечером он один, а утром – совсем другой…»
Он стал что-то насвистывать. Сложил поленницу. Огляделся вокруг: сосны чуть-чуть покачивались, стряхивая с ветвей снег. Ствол березы – одного цвета со снегом, а ветки – черные, длинные, как нескончаемый рассказ. «Рассказывают что-то, рассказывают», – и он застыл, вслушиваясь.
– Какая сегодня картошка вкусная, Белла Наумовна!
Ему было уютно сидеть в этой захламленной кухне. Он не замечал хаоса, как и сама хозяйка. А вот лица… Лица перед ним такие милые! «Слегка тревожные, всегда чуть тревожные глаза у Беллы Наумовны, как у человека, который живет между бомбежками», – подумал он. – Да так оно, в сущности, и есть: на вулкане живет. Но – живет. «Я живу хорошо, я живу лучше, чем раньше.» Покачал головой, посмотрел на Машу. А ведь машино лицо тоже милое…
– Тетя Оля! Тетя Оля! – повторяла Маша, глядя на Антона.
– Не тетя Оля, а дядя Антон, – сказала Белла Наумовна. Но девочка твердила свое, и Антону это сейчас было приятно.
– Ну, пусть я тетя Оля.
– Антон, – сказала вдруг девочка и почему-то закивала головой. – Маша петь хочет, – сказала она.
– Скажи: я хочу петь, – потребовала Белла.
– Я хо-чу петь, – по слогам произнесла девочка.
И вдруг – запела, да как хорошо, что у Антона слезы подступили к глазам и застыли в них. Пела она без слов, но верно и чисто, такую простую и глубокую мелодию, что показалось, будто раздвинулись стены и дом наполнился простором и высотой. «Господи, до чего же хорошо!» – думал Антон, и показалось ему, что все страшное отснилось, ушло вместе с ночью, а сейчас – утро. Но вдруг песня оборвалась, так внезапно, что Антон вздрогнул. «Маша, Машенька, что ты?» – недоуменно спросил он. Глаза девочки округлились. В них появился ужас. И начался припадок.
«Так все рядом… А пела-то как!» Может быть, никогда не чувствовал и не любил он Беллу Наумовну так, как сейчас. Наверное, и жива-то Маша только потому, что она с ней делит все – дышит вместе. И понял он, как это можно – любить Машу до боли, до потери себя. Ведь почти никто не понимает этого. Для них Маша – обыкновенный дебил. Вот эта птичка Божия – обыкновенный дебил?! О, Господи!.. Но когда спустя три часа после припадка Маша сидела за обеденным столом, лицо у нее было тупое, одутловатое. На нее было неловко смотреть… Те, у кого сердце не проколото, только это и видят, – подумал Антон. У него самого сейчас сердце было проколото насквозь, казалось, физически кровоточило. А Белла Наумовна говорила о чем-то обыденном, просто и спокойно.
– Белла Наумовна, скажите, – а были Вы когда-нибудь счастливы? – вдруг спросил Антон.
Девочка встала и ушла, что-то бормоча себе под нос. Белла проводила ее долгим внимательным взглядом. Помолчала. Антону показалось, что она или не слышала вопроса, или забыла о нем. Вот и хорошо, – подумал он, – дурак я, что задаю ей такие вопросы. И тут она спокойно сказала:
– Счастлива? Странное это слово. Я думаю, что это слово придуманное. Придумали его те, кто не знает, что такое жизнь. Есть в жизни только достойно вынесенное страдание. А счастье… Что такое счастье? Разве можно быть счастливым рядом с этим? – она кивнула в сторону Маши. – Да только ли это? Разве у нас самое худшее? Помогать, сколько можешь, хотя знаешь, что все равно не сможешь помочь, вот и вся жизнь.
Наверное, она говорила сущую правду, но для чего тогда в окне качались деревья? Для чего деревья, если счастья нет и не может быть на свете? – думал он и вспомнил слова: «Разве можно видеть дерево и не быть счастливым?»[6]
Совсем не была счастлива, – говорил сам с собой Антон. – А ведь два раза замужем была. И ведь когда от первого мужа уходила ко второму, было что-то подобное моей болтанке… Ольга Алексеевна рассказывала об этом. Впрочем, Белла Наумовна решила, выбрала. Такая страстная любовь была. Отец Дмитрия чуть с собой не покончил, заболел, и это ее не могло остановить. Ее-то – саму доброту и жертвенность?! – он вдруг ужасно удивился и недоуменно посмотрел на Беллу Наумовну.
– А, впрочем, – сказала она внезапно, – может быть, один раз я и была счастлива.
– Когда же это?
– Это… Как тебе сказать… – она замялась. – Это трудно передать. Ничего не было. Совсем ничего. Я проснулась после новогодней ночи, а в комнате елкой свежей пахло, а по полу лучи протянулись и на стене – солнечные зайчики бегали. Два солнечных зайчика. А больше ничего не было.
– Но все-таки с кем Вы были? Ведь что-то же было еще?
– Да нет. Именно что ничего больше. С кем? Я тогда еще с Женей была, с Митиным отцом, но он тут ни при чем. И никто ни при чем.
Антон вдруг ужасно заволновался.
– И больше это не повторялось? Никогда?
– Нет. Никогда. Да и это – не знаю, было ли. Пустое это слово – «счастье».
Подумать, ничего не помнит, ни Евгения Петровича Кипарисова, ни своего Гошу, с которым прожила почти десять лет. Мать говорила, что Женя ее не стоил, но хоть любил. А Гоша и любить-то не умел, и что это были за годы! Но все-таки она-то – любила. Неужели совсем все стирается?
Нет, не все. Вот ведь была счастлива нипочему. «Разве можно видеть дерево и не быть счастливым?» – опять вспомнил он. Господи! Для целого счастья одного Дерева может быть довольно?
«Тетя Оля, тетя Оля», – послышалось из другой комнаты сонное бормотание Маши. И тут залаяли собаки, а Белла Наумовна охнула: «Оленька! И вправду Оленька!»
Антон не трогался с места. Белла с опаской посмотрела на него и пошла открывать дверь. Он медленно поднялся. Уже когда Ольга Алексеевна вошла, шагнул ей навстречу. Молча посмотрел на нее. Она застыла. Потом прошептала: «Так вот ты где! Как же я раньше не догадалась!»
А дальше все пошло, как ни в чем не бывало. Точно они здесь постоянно встречались. Ольга привезла капустный пирог. Белкин любимый. «И когда у тебя есть время пироги печь!» – радостно говорила Белла. Она была очень рада, как-то особенно была сегодня рада Ольге. Точно вдруг на минутку в этот дом вошел праздник. Разговор был ни о чем. Но в комнате было ощущение сброшенной тяжести.
И вдруг Белла сказала:
– Оленька, вот тут Антон меня спросил, есть ли счастье на свете, а я ответила ему, что нет, что не о счастье нам думать надо. А ты что скажешь?
– Я не так спросил, – тихо и взволнованно вставил Антон, – но… впрочем, можно спросить и так.
– Ну да, он спросил, была ли я сама счастлива… Оленька, ты ему ответь.
– Что же мне ответить, – была ли ты счастлива? – улыбнулась Ольга.
– Нет, не про меня. Я просто думаю, что это не тот вопрос. Это глупое слово – «счастье». Можно жить хорошо. Когда не до себя. Когда одним состраданием живешь. Это хорошо.
– Да, это хорошо, – медленно сказала Ольга и глубоко вздохнула.
– Может, это и есть счастье? – спросил Антон.
– Н-нет, – ответила Белла Наумовна. Нет, это другое. При чем тут счастье?
– А счастье есть? – спросил Антон, уже глядя на одну Ольгу Алексеевну.
– Есть, – тихо, но твердо ответила она.
– Есть? Неужели есть все-таки? – продолжал Антон, не отпуская ее взглядом. – То есть, я вот что хочу спросить: можно ли жить не для себя и быть счастливым?
Ольга молчала, не сводя с него глаз.
– А, мать? – почти прошептал Антон. – Наверное, или быть счастливым, или вот так, как Белла Наумовна… Хорошо жить… А счастливым жить нехорошо. Нельзя хорошо жить и быть счастливым. Нельзя? Правда, нельзя?
– Можно.
– Как же это? Вот у святых всегда скорбные лица. Говорят, что Христос никогда не смеялся. А улыбался ли? На иконах нет улыбок.
– У святых светящиеся лица, – очень тихо сказала Ольга Алексеевна. – Света без счастья не бывает. Свет – это счастье. Только еще больше, чем счастье.
– И Христос был счастлив? – спросил Антон.
– Христос – Сам Свет… Он – Воскресение и Вечная Жизнь.
– Воскресение… Воскресение… – как бы про себя повторил Антон, опустив голову. – Было ли Воскресение – это еще вопрос. А вот Распятие точно было. Да и есть по сей день. Можно ли быть счастливым, зная про Распятие? – он замолчал, а потом, так же глядя куда-то вниз, продолжал, как бы себе самому. – Вот зверье и птицы счастливы. Так те про Распятие ничего не знают. Впрочем, сами каждую минуту смерть принять могут и все равно ничего про нее не знают: у них все бездумно. А вот мы…
Он поднял глаза и вдруг увидел, что Ольга Алексеевна смертельно побледнела.
– Что с Вами? – вскинулся он.
– Ничего, – с трудом выговорила она. – Нам труднее быть счастливыми, чем зверю и птице. Но нагие счастье больше. Они только доверяют вечной жизни, а мы… мы ее знать можем.
– Знать? Как же это?..
Ольга Алексеевна молчала.
– Вы ее знаете?
– Знаю.
Антон пожал плечами:
– А я не знаю.
– Не знаешь… Не видишь… Ты хочешь, чтобы тебе показали. Тебе Воскресенье показать надо, – она посмотрела на него в упор. – Воскресенье – не зрелище… Это внутреннее действо…
Антон вздрогнул:
– Внутреннее действо? Какое? Чье?
Но она не ответила. Просто смотрела на него. И в глазах ее росло что-то такое, что он не мог вместить, но без чего и жить уже не мог больше. И вдруг… О, Господи! Вот так, точно так было когда-то с его родной матерью, когда он был пятнадцатилетним мальчишкой. Вот так же помертвела она, так же упала на грудь ее голова и не поднялась уже больше никогда.
– Мама!!!
Никакого ответа.
– Мама! Мамочка!
– Я побегу, вызову неотложку, – крикнула Белла.
Веки Ольги Алексеевны вздрогнули.
– Н-не надо, – еле слышно проговорила она. – Ничего не надо.
Глаза открылись. Она взглянула на Антона. Из какого далека!
Но он понял одно: жива!.. Жива. Жива!!!
Больше ему сейчас ничего, ничего не было нужно. И вдруг он почувствовал, что и сам жив. Может быть, впервые за все это страшное время почувствовал себя живым… Целым и живым.
Часть II
Ольга Алексеевна Коренева происходила из старинного дворянского рода. Из тех самых дворян, которые остро чувствовали свою вину перед народом. Дед был народовольцем. А отец – Алексей Иванович Коренев – большевиком. Стал им в 1915 году.
Людмила Андреевна – мать Ольги – во всем разделяла взгляды мужа. Но была помладше, и в Ольгином детстве мама была комсомолкой в красной косыночке, под которую она тщательно упрятывала свою великолепную каштановую косу. Редкая красавица, с тонкими аристократическими чертами лица, она красоты своей как-то совсем не замечала и, кажется, и другим замечать не давала. Весь дух семьи был аскетически-религиозен, хотя в Бога никто не верил. Верили в революцию, как в Бога. Оля с детства знала одно: есть что-то высшее, великое, для чего можно и нужно пожертвовать всем своим личным. И тогда не тебе одной – всем будет хорошо. О себе было думать стыдно. Думать надо о других, обо всем народе, даже обо всех народах. Это Оля всосала с молоком матери. Но родительская уверенность в светлом будущем стала как-то очень скоро шататься. Пожалуй, только в раннем детстве все было безоблачно.
Нас утро встречает прохладой,Нас ветром встречает река.Кудрявая, что ж ты не радаВеселому пенью гудка?..Не спи, вставай, кудрявая…Оля была уверена, что эта песня обращена прямо к ней. В детстве волосы ее слегка кудрявились. Отец ее так и звал кудрявой. И «кудрявая» вставала, вскакивала весело, звонко, в полной уверенности, что через год-другой на земле всем, всем, всем будет хорошо. Надо только постараться, не жалея себя, а все Кореневы только так и делали.
Но потом началось что-то совсем непонятное. Оле было одиннадцать лет. Шел 1937 год. И вот в их классе у одного, у другого, у пятой, у седьмой арестовывали родителей. А уж в их привилегированном доме! Каждую ночь хозяйничал там «черный ворон». И каждое утро – гробовая тишина и плач, прячущийся и вдруг вырывающийся откуда-то. И этот жуткий шепот: «Андреев-то! – Да, и Винницкий, и Потаповы… Кто бы мог подумать!»… Казалось, враги выныривали из любого угла, могли выскочить из-за школьной доски и из-под парты.
А мама подозвала тогда Олю к себе и сказала: «Ты будь повнимательнее к тем, у кого ЭТО случилось. Ты их зови к нам, играй с ними. Во-первых, доченька, могут быть ошибки. Потом разберутся, и невиновные вернутся домой. А даже если не ошибка? В чем виновата Ада Резниченко или Коля Потапов? Ты представляешь, как это ужасно узнать, что твои родители – враги?»
Оля сама об этом думала. Оля представляла… Всю смелость, все благородство маминых слов она оценила только через много лет. Сейчас они казались просто естественны. Конечно, это ужас узнать, что твой отец – враг, а то еще и отец, и мать вместе!..
Но вот и в их дверь постучались. И первый раз в жизни Оля почувствовала, что в грудь ее что-то вошло, твердое и ледяное. Одно движение, и – ее разорвет на части. «Па-па!» – закричала она каким-то воистину не своим голосом. Алексей Иванович с непривычно подслеповатым, безочковым лицом обернулся к ней, даже успел сказать: «Ты почему не спишь?» – но… неужели это было папино лицо?!
«Папа! Папа! Папочка!» – кричала она, не переставая. А потом – утро, холодная повязка на лбу и мамина рука. И первая мысль: «Мама здесь… Значит, еще можно жить. А как же Ада Резниченко? У нее ведь и папу, и маму…»
Маму оставили. Только исключили из партии за потерю бдительности…
– Мама, это тот самый социализм, при котором всем должно быть хорошо? – спросила Оля Людмилу Андреевну через три года.
Мама спрятала глаза. А потом вдруг подняла их и честно сказала: «Не знаю, доченька. Я только знаю точно, что папа наш ни в чем не виноват. А может, и многие другие тоже?»
Похоже было, что мать теперь спрашивает у нее. Но нет, мама не спрашивала. Она только крепко-крепко сдавила пальцами лоб и застонала.
– Мама, а правду говорят, что в деревнях умирали с голоду и что в колхозах ничего не платят?
– Оленька, не надо об этом думать. Нам с тобой этого не понять. Может быть, это действительно для чего-то нужно, или, вернее, нельзя без этого…
– Но почему? Как? А правда, что при капитализме на Западе живут гораздо богаче?
– Зато у нас войны нет, – как-то неуверенно ответила мама.
Шел сороковой год. Вся Европа воевала. А мы – нет. Наверное, пакт с Гитлером – это была мудрость, но… уж очень от мудрости этой было тошно.

