
Полная версия:
Озеро Сариклен
– Ну, и что же ты хочешь этим сказать?
– Ничего. Никто ему ни про какое чудо раньше не рассказывал. Сам увидел. Сам и перестал видеть.
– Ах, мама… Ну да, не рассказывал. В нас всех, наверное, заложено это идиотское ожидание чуда. Но растравлять его не надо. Ведь оно обманет. Через две недели или через два года, или через шесть лет, но все равно обманет…
В голосе Кати прозвучала такая тоска! А через минуту казалось, что ничего и не было. Никакой тоски. Собранная, красивая женщина стоит и спокойно говорит:
– На чуде ничего не построишь, мама. Другое нужно.
«Что, что другое?» – хочет спросить мать и не может.
Что же это другое? – думает она ночью, глядя в потолок.
«Другое нужно». Где она уже слышала эти слова? Ах да, вспомнила. Это сказал ей директор после того, как побывал на ее уроке в девятом классе, когда она рассказывала о Раскольникове и Соне Мармеладовой. Он вызвал ее тогда в кабинет и долго обтекаемо говорил что-то. Было непонятно, понравился ему урок или нет. И вот, под конец он сказал: «Вы поэт, Ольга Алексеевна, но другое нужно».
А ведь это был умный директор. Он теперь давно уже работает в педагогической академии. И уроки ее, в общем-то, он любил. Оказалось даже, что гораздо больше любил, чем показывал. Любил?.. «Вы поэт, Ольга Алексеевна, но… другое нужно». Этого другого она так и не нашла за всю свою жизнь. Была тем, чем была… И ничего другого не было.
* * *– Анка! О, Господи! Как я тебе рада!
– Правда? Ольга Алексеевна, ничего, что я так, без звонка ворвалась? Я на минуточку. Я только вчера приехала с гастролей. И мне так нужно увидеть вас!
Она стала выкладывать необыкновенно большие и душистые персики, потом поставила в вазу чайную розу величиной с блюдце и вся сияющая зарылась головой в грудь своей бывшей учительницы.
– Ой, наконец-то! Я так соскучилась!..
Анка была ее любимой ученицей. С упоением играла в ее школьном театре, жить без этого не могла. И вот теперь – стала большой актрисой, хотя ничего, решительно ничего в ней не изменилось. Такая же совершенно не уверенная в себе девочка, которая вдруг, в одном порыве могла переубедить всех.
Ольга Алексеевна, сколько мне нужно вам сказать, сколько спросить!.. Я ведь Маргариту играть буду. Вы понимаете, как Вы мне нужны сейчас?! Ольга Алексеевна, родненькая!.. – она разлетелась сказать что-что и вдруг осеклась, увидев осунувшееся после бессонной ночи лицо и запавшие глаза, в которых накипали слезы.
– Что… Вы?.. Что с Вами?..
– Ничего, моя девочка, ничего. Ты не знаешь, до чего я тебе рада… А помнишь, ты ко мне вот почти так же вбежала однажды, в школе, когда мы ставили «Моцарта и Сальери», и заявила, что ты и есть Сальери, и что я должна или немедленно поссориться с тобой, или согласиться, что Пушкин неправ, а прав Сальери, и что Генка должен совсем иначе играть Сальери?
Анка улыбнулась своей открытой во все лицо улыбкой:
– А Вы знаете, ведь это было у меня очень серьезно. А Вы сказали: если ты Сальери, то ты должна убить Моцарта. А я ответила, что здесь-то Пушкин и неправ. Никого Сальери не убивает, но он один рассуждает правильно.
Все говорят: нет правды на земле,
Но правды нет и выше.
Для меня так это ясно,
Как простая гамма…
А почему Вы сейчас про это вспомнили, Ольга Алексеевна?
Ольга Алексеевна не ответила. И, глядя куда-то сквозь Анку, продолжала:
– Я тебе сказала тогда, что ты не понимаешь, что такое Сальери, потому что ты искренняя, у тебя горячее сердце. Ты ставила эти качества ни во что, моя дурочка, и все твердила, что Сальери такой благородный, а Моцарту все даром достается. А нужно, чтобы всем одинаково. И под конец созналась, что ты сама завидуешь Лене Астаховой и считаешь, что это зависть правильная. Но ведь Лена Астахова умела только очень хорошо притворяться. И это-то и выводило тебя из себя.
– Это так. Это Вы точно. Но Вы знаете, если бы она была настоящая, может быть, я тогда бы ей тоже завидовала, все равно завидовала бы. А?
– Нет. Ты бы ее тогда любила. А любовь и зависть – две вещи несовместные.
– Да? Разве нельзя завидовать тому, кого любишь?
– Может быть, только на мгновение. А потом – или-или. Или любовь убьет зависть, или зависть убьет любовь. Убить Моцарта – это убить свою любовь. Это – убить свое сердце. Знаешь, кто такой Сальери? Это человек с вынутой сердцевиной. Человек, которого нет. Он не живет, а кажется. Выглядит. Живет в глазах других. Как только люди заметят, что его нет, он рассыпется. Ему надо доказывать всем и себе самому, что он есть… Сальери – это человек, который доказывает собственное бытие.
* * *Ну, вот и пришло в дом самое невероятное.
– Ольга Алексеевна! Мать! У вас внучка родилась!
Антон сказал это прямо с порога. А потом сгреб ее в объятия. А она вдруг забилась, затрепыхалась в его руках.
– Ну, чего Вы, мама, мамочка! Ну будет, будет, – говорил он и сам едва удерживал слезы.
Пора было уже остановиться. А она не могла. Никак не могла. Она была сейчас как зашедшийся в плаче ребенок. Хорошо, что при нем не стыдно.
При нем действительно было не стыдно. Никогда не стыдно при нем обнажать душу. Это и было, наверное, самое главное в Антоне. С ним можно было быть как с самой собой. Такого сыночка ей Бог послал. И это ведь он такой со всеми. Иной человек, кажется, вовсе без души – пустое место, а для Антона нет – душа живая. Он так с ним поговорит, что вызовет эту душу откуда угодно, даже из пяток, если она успела туда уйти.
– Ну, ну… и будет… будет. – Он бережно отирал рукой ее лицо. – Вот мы с Вами теперь какие важные. Отец и бабушка. Бабушка, а? Папа… Па-па!..
Он засмеялся, а потом взял под локотки эту худую, легкую женщину и закружил по комнате.
– А теперь – накрывать на стол! – он стал быстро хозяйничать в ее холодильнике. Дождался, наконец, когда она опомнилась, улыбнулась, вернулась из своего далека в эту комнату, и тогда достал из внутреннего кармана бутылку водки и подмигнул ей: откушай, мать!
Они чокнулись. И вдруг он рассмеялся над тем, как она скривилась, закачал своей великолепной шевелюрой. Сам он пил легко, привычно. «Уж не слишком ли? – мелькнуло у нее в голове, но, впрочем, так, на секунду: мелькнуло беспокойство и прошло. – Водка Антона не одолеет. Этого бояться не надо»
Ольга Алексеевна залюбовалась им и опять смахнула слезу.
Антоном можно было залюбоваться. Им любовалась не только она. Говорят, что Антон – талантливый физик. Наверное, так и есть… Ольга Алексеевна этому верила, хотя в физике ничего не понимала. Она слышала, что сотрудники говорили о нем с глубоким уважением. Все ждали, что он сделает какое-нибудь великое открытие. Но Ольге Алексеевне это было как-то совсем неважно. Сделает, не сделает – это все равно не главное.
Главный его талант был душевный: взглянет на человека и откроет в нем то, чего никто не видит. И обязательно самое лучшее, о чем сам человек, может, и не подозревал. Или подозревал, но уж так смутно, безо всякой веры… Водка?.. От самого Антона душа пьянела, а не от водки. Поговорит с ним человек минут десять или двадцать и вдруг теряет чувство границы и не знает, где он, а где Антон. Все, что болело в его душе, теперь общее, одно на двоих, и все, что радовало, – тоже.
А если эти разговоры все чаще протекают за рюмкой, то и пусть. Как легче Антону, так пусть и будет. Когда понадобится, он эту рюмку отставит и – перевернет горы.
Так чувствовали почти все, кто любил Антона. А теща его любила настоящей материнской любовью. И он платил ей тем же.
– А знаете, как мы дочку назвали?
– Уже и назвали?
Давно придумано. Если сын, то Олег, если дочка, то Олеся… Что, нравится? Еще бы не нравилось! – он был очень доволен. – А ведь не догадываетесь почему. Где Вам догадаться! Ну да, прямо так – Ольгой – не хотели. А «в поток пророчеств! Речами косвенными» – процитировал он свою любимую Цветаеву. – За Ольгу! За то, чтобы внучка в бабку пошла, – налил он и еще раз чокнулся. – Лучшей не надо!
– Это ты придумал или она?
– Катя, Катя – и я, конечно, тоже. Еще вопрос, кто Вас больше любит. Еще вопрос, какая она будет, моя внучка…, то есть Ваша дочка, то есть…
Господи, как быстро он захмелел! И вот уже голову на руки. Спит… Тошенька…
* * *И все-таки он стал сдвигать горы… Там, где от него меньше всего ожидать могли. Каким он стал отцом! Как вдохновенно он не спал ночей, а потом шел на работу, как ни в чем не бывало. Таскал продукты, мыл полы. Выискивал что-нибудь необыкновенное, чтобы порадовать Катю, покупал игрушки и платьица на вырост, впрок. Убирал, стирал пеленки, уставал смертельно и – был счастлив. Весь светился.
Катя все это видела и не видела… Сама она не светилась. На счастье ей не хватало сил, слишком велика была тревога…
Когда она пришла с дочкой из роддома, когда Антон положил пакетик на стол и развернул его, Катя развела руками, потом прижала руки к груди и, глядя на свою крохотку, сказала: «Доченька моя! Как мне страшно!..»
Вот это-то, кажется, и пронзило Антона в самое сердце. До чего она хрупкая, до чего напряжена сейчас!.. Вот-вот сорвется. И он всю силу свою отдал ей и решил во что бы то ни стало победить ее страх. А она – видела его и не видела. Она весь мир сейчас видела и не видела. По-настоящему ничего не видела, кроме ребенка. Все было обыкновенным, привычным, не стоящим внимания, но – это!..
Она стояла возле своей девочки так, как будто ее высадили на Луне или на Марсе. Все незнакомое, все неведомое, и однако все – настоящее.
Неужели настоящее? – снова и снова сомневалась она и убеждалась в этом снова и снова. Эти пальчики… а ноготки!.. Бровки… И глаза… Глаза смотрят! Начали видеть ее – Господи! И это – ее дочка! Неужели у нее наконец есть что-то совсем настоящее?! Ей казалось, что все теперь должны относиться к ней иначе, чувствовать в ней что-то такое весомое, особенное. Если чувствуют, то это так и надо, а если нет, то это как-то странно – неужели не понимают? И, конечно, все всё делали не так.
В голосе ее стали появляться властные, командные нотки.
Но Антон сносил это кротко, с улыбкой.
– Мать-командирша, – иногда кивал он Ольге Алексеевне… – Ничего, ничего. Это можно понять. Сейчас, Катенок, сейчас, – срывался он по первому же ее зову.
Иногда Катя обижала мать. И миротворцем снова был Антон.
– Ну, что Вы? Вы ж наша мудрость, – говорил он, – и не можете понять, что она сейчас немножко чокнутая? Это пройдет. Вот вернется к своим лекциям, наденет свой синий костюм и сама над собой посмеется.
Катя была филологом, как и мать. Но в школе работать не осталась. В свои тридцать три года уже читала лекции в педвузе. У нее были печатные работы. В каком-то кругу ее знали. И все это сейчас было ничто перед вот этим маленьким комочком, который лежал на столе и болтал всеми четырьмя конечностями. И этот настоящий живой комочек был ее, Катиной собственностью. Ее – и больше ничьей!
И все-таки через год она действительно вернулась к своим занятиям, и казалось, что материнская страсть чуть поутихла. Пришлось взять няню: Ольга Алексеевна не вышла на пенсию. Катя согласилась на няню с большой неохотой. Но все-таки согласилась. Действительно надела свой синий костюм. Стройная, красивая, с умным волевым лицом, она ходила легкой походкой победительницы. Лектором она была хорошим, даже очень хорошим… Она как-то одним духом взлетала на кафедру, раскладывала свои бумаги и начинала говорить так живо, так увлеченно и страстно, что подчиняла себе, даже завораживала аудиторию. Когда сидела над книгами, готовясь к своим лекциям или статьям, была зоркой, быстрой и меткой. «Ну, слава Богу, все, как раньше», – думал Антон. И собеседницей она была увлеченной, страстной, прямо выхватывала мысль на лету, заражала и заряжала людей. Антон во время таких бесед любовался ею, но сам держался в стороне.
Все вернулось на свои места. Жизнь пошла своим ходом. Катя готовилась к конференции по Достоевскому. Должна была ехать в Ленинград.
И вдруг разразилась гроза. Такая неожиданная, что это было похоже на светопреставление.
В субботу вечером Катя позвонила матери и спросила, не сможет ли она остаться с Олесей. То есть Катя привезет к ней девочку и оставит, может быть, дня на три.
– Как? Почему?
– Нам с Антоном надо уехать, а на няньку я девочку не оставлю.
– Ну, привози, конечно. Только… я ничего не понимаю.
– Это неважно, – сказала Катя.
Она приехала с каменным лицом. Поцеловала мать, дала указания и тут же собралась уходить, но вдруг вернулась, порывисто обняла дочку и выбежала из квартиры, спрятав лицо.
– Катенька! Доченька! Что с тобой?! – но Катя уже сбежала с лестницы. А в квартире заплакала Олеся.
Все разрешилось в двенадцать часов ночи, когда неожиданно пришел Антон. От него сильно пахло водкой. В глазах стояли слезы.
– Как? Ты не уехал с Катей?! Что случилось, Тошенька?
– А то, что Катя… Катя… выгнала меня.
– Что-о???
– Она не виновата. Это все я.
– Ты… Н-не поверю.
– И не верьте. Это правильно. Верить нельзя. Но все так и есть. Но Вы не верьте.
– Может быть, ты все-таки еще что-нибудь скажешь мне?
– Ольга Алексеевна, мать… Мама. Я тот же. Я ничуть не изменился. Я Ваш сын. Я Катин муж. Но я… полюбил другую женщину.
– Ты?!
– Да, я.
– Подожди… Так ты… сам уходишь от Кати?
– Сам?.. Нет, не сам. Разве я сам могу… Я сам и понять ничего не могу.
– Так это Катя все решила? У тебя было увлечение, а она не хочет простить?
– Нет. Не то. Это не просто увлечение. Это больше. И я сказал Кате, что сам ничего не могу понять и… выбрать. Для меня выбор – это смерть.
– Ну, тогда ты уже выбрал. Если выбрать жену и дочку для тебя – смерть, то ты уже выбрал ту… другую…
– Нет. Не выбрал. Но я ее люблю. И Катю люблю. Они сами должны выбрать. Разве я могу разлюбить Катю? Разве можно разлюбить? Кто разлюбил, тот не любил… Мама, скажите, что я должен? Что я могу? Скажите, и я Вас послушаюсь.
Она молчала.
– Ольга Алексеевна…
И вдруг он рухнул перед ней на колени и обхватил ее ноги руками.
– Простите, простите! Только не разлюбите меня! Скажите, можете ли Вы не разлюбить меня? А?.. Возможно такое?.. И что это такое – жизнь?
* * *Катя вспомнила теперь, что все это началось не так внезапно. Гром грянул не совсем среди ясного неба. Были тучи. Но разве можно было предвидеть ЭТО?
Однажды Антон пришел домой пьяный. Не навеселе, что с ним случалось нередко и даже шло ему, а – пьяный, тяжело пьяный.
Катя охнула и сказала:
– Отправляйся спать. К ребенку я тебя не пущу.
Он вздрогнул, а потом так жалко сник и пошел спать. Какой он тогда был жалкий и – эта его чрезмерная нежность наутро, почти болезненная, неестественная какая-то… Вот что все это, оказывается, означало…
Он стал выпивать все чаще и чаще. И эта пьяная нежность к ней – все повторялось. И наконец этот вечер. Чувствовала же она, что что-то не так. Такая тоска навалилась, что жить не хотелось. А его все не было и не было. И подумалось ей, что, когда придет, она бросится к нему, ни в чем упрекать не будет, зацелует даже пьяного. Что-то должно стать по-другому. Ну почему он стал пить? Ну… Надо вернуть что-то. Жалко ей вдруг его стало. И это было какое-то новое для нее чувство. Он ее всегда жалел. А она его? С чего бы? Он всегда все мог и всегда ему было хорошо. А вот теперь – нехорошо. Что-то не так, не так что-то…
Да чего ж его все нет и нет? Должен был прийти в шесть, а уже девять…
К половине одиннадцатого Катя думала, что с ума сойдет от беспокойства… И вот тогда-то он и явился. Когда раздался звонок, она выбежала с криком:
– Живой! Живой все-таки! Больше мне ничего не надо.
И тут-то он ей и сказал:
– Нет, Катя, не живой. Это только кажется, что я живой – и следом те самые слова – Катя, я тебя по-прежнему люблю, но я… люблю еще одну женщину…
А потом… Да не все ли равно, что потом? Потом уже ничего не было.
Она только сказала ему, что в гареме жить не намерена и что теперь это не его дом. И еще, кажется, прибавила: пусть он уйдет сейчас же, сию минуту туда, в другой дом.
И – он ушел. А ей показалось, что это страшный сон, что она убивает и себя, и его. Потому что она помнит его лицо… Помнит… Это было и вправду не живое лицо.
Он вернулся с лестницы. Сказал, что другого дома у него нет, что идти ему некуда, что дом его только здесь и нигде больше, хотел сказать что-то еще, но застыл молча, а потом так же молча – ушел.
* * *Он и вправду ушел не туда, не к ней. Туда идти было нельзя. А если б было можно, ушел бы? Антон вздрогнул и застонал. Прислонился к стене. Ему захотелось сесть, лечь вот тут же, посередине пустой улицы и не встать больше. Вот бы выход…
И тут ему вспомнились слова: «Времена Анны Карениной давно прошли. В чем, в чем, а в этом наше время умнее».
Это Она сказала. Да, для Нее все это именно так. А вот для него, оказывается, нет. И, разумеется, дело тут совсем не во внешних приметах времени. Изменились-то только они. А вот сердце… сердце… как разорвать сердце на две части?.. Анна Каренина убила себя потому, что разорвалась на две части. Она еще думала, что жива, а уже не жила, когда знала, что Сережа проснется без нее, и она без Сережи… Будет звать ее, а ее нет. Или сердце, как червяк, может жить разрезанным?
Сережа… то есть, Олеся… Об этом и думать невозможно. Но не только об этом. А разве Катя не впечатана в сердце? Разве можно просто так сказать: ты была и прошла? Была, а теперь – нет? Ведь она же в нем. Она же болит в нем, как собственная рука. Он ощутил жгучую боль в сердце и застонал. Хорошо, что на улице никого нет. Хоть это хорошо. И вдруг пришла мысль: а не поздно ли еще сейчас на вокзал? Успеет ли добраться до Переделкина? Кажется, успеет. Ну, тогда есть где переночевать. И спрашивать его там ни о чем не будут, если он только попросит не спрашивать. И он побрел к Киевскому вокзалу.
* * *– Прости меня, мама. Я не могла иначе. Мне так надо было отключиться ото всего. Побыть одной. Совсем. Вот я и придумала все это. Я дала себе три дня. Пожалуй, этого достаточно. Хорошая доза снотворного, полная расслабленность, и вот я уже могу жить.
Катя курила сигарету за сигаретой. Движения рук – быстрые, голос – собранный. Теперь работа, конференция и – Олеся. Моя Олеся.
Она подошла к девочке, подняла ее на вытянутых руках над головой и рассмеялась. – Моя!.. Моя… Радость моя… Будем жить с тобой вдвоем. Будет нам немножко бабушка помогать. Есть у нас какая-никакая няня… И никто нам с тобой не нужен.
Вдруг замолчала. Брызнули слезы. Уткнулась матери в грудь лицом. Но – на минутку.
– Давай оденем Олесю… Домой собираться надо.
На конференции Катя выступила с блеском. И как держалась на кафедре! Казалось даже, что она помолодела и похорошела.
Вот только дома, после того как укладывала дочку!.. Но тогда ее никто не видел. Одна мать, кажется, видела – сквозь улицы и сквозь стены. И каждую секунду готова была подставить всю себя… Но… это было не нужно. Катя не хотела. Катя отодвигала ее. И это мать тоже понимала.
А с Антоном было, пожалуй, еще хуже… Нет, он вовсе не ушел к другой женщине. Бог знает, где он пропадал, но когда появился у Ольги Алексеевны, она едва удержалась от вскрика, такой он был страшный, неправдоподобно худой, бледный до синевы, с запавшими глазами. Он был трезв. Но она почувствовала, что это дорого ему стоило.
– Нет, не выбрал… Это для меня невозможно. Ни на ком я не женат. То есть я на Кате женат. Я же говорил вам, что я Катин муж и Ваш сын. Не все ли равно, где я живу? Я у Вас живу.
Если… если, конечно, Вы не выгнали меня.
«Нет! Нет! Нет! Не выгнала!» – хотела вскрикнуть она, но смолчала. Ни слова не смогла выдавить. И как потом жалела об этом!
– Олеся…
– Не надо об Олесе… Не надо! – вдруг вскрикнул он и закусил губу. А когда поднял глаза, в них была такая боль и безнадежность, что забыть этого она уже не могла никогда. Потом взял себя в руки, отгородился, опустил голову.
– Ну, я пойду.
И ушел. Неизвестно куда.
И ничего, ничего сделать для этих двоих бесконечно родных людей она не могла.
В следующий раз она встретила его в магазине. В очереди перед собой вдруг услышала знакомый голос. Вздрогнула и только тут поняла, что это он протягивает чек продавщице, что этот человек с торчащей из кармана бутылкой – он. И тут уж она не выдержала, оттащила его в сторону, уцепилась за него, боясь, что не сможет удержать.
Антошенька, Тоша, сынок, идем ко мне. Я тебя очень, очень прошу. Я же тебе так и не сказала, что я не разлюбила тебя и не смогу разлюбить. Я ж тебе осталась матерью. Что же ты делаешь со мной?!
Он был пьян. Он был сильно пьян. Он готов был, кажется, свалиться ей на руки. Но вдруг отстранился и, изо всех сил стараясь владеть собой, сказал:
– В другой раз, мать, в другой раз. Я приду, мать. Спасибо, мать. А сейчас – нет. А сейчас – не ходи за мной.
Тут кто-то чужой подошел к нему. И они ушли.
«И что это такое – жизнь?» – промелькнуло у нее в голове, в седой ее голове.
* * *Как просто это Она сказала о временах Анны Карениной! Но ведь это не кто-то, это Она сказала. Для Нее все внешнее – пустяки. Она – это чудо, чудо, которое не гаснет, не тускнеет Вечная весна. Клейкие листочки, которые всегда вот такие клейкие, остро-дурманно-свежие, абсолютно живые. Ей все можно. Что Она сделает, то и хорошо. Она – великая женщина. А он… Куда ему до Нее! Он сразу спросил Ее: «Так как же? Что же дальше?» Она пожала плечами: «Никак. Вот так. Внешне ничего не должно и не может измениться. Или ты думаешь все ломать? Уйти от Олеси и Кати? Ты не сможешь ведь. Да и я не оставлю Леву. Я ему нужна».
– Но… Боже мой, как же?..
Вот тут-то Она и сказала, что прошли времена Анны Карениной, и так просто улыбнулась ему: «Никакая это не ложь. Если в сердце все совмещается, то почему должно разрываться в жизни? Я нужна и тебе, и Леве. Ты не можешь без меня, но и без дочки с Катей тоже не можешь. А коли так, значит, так и надо».
Самому повторить эти слова невозможно. Все начинает звучать чудовищно. А когда она говорит – нет, не чудовищно…
Он ведь недавно почти то же самое услышал от одного собутыльника и чуть не запустил в него стаканом. Потому что тот пошлости говорил.
Вот уж если есть в мире две вещи несовместимые, так это Она и пошлость. Не только в Ней, но даже рядом с Ней ничего пошлого быть не может. При Ней пошлость умирает. В этом Антон был уверен абсолютно. Кто хочет, пусть опровергнет. Но он-то знает!
Впрочем, это знал не только он. Все, кто были рядом с нею, чувствовали, что здесь душа расправлялась. А как Она соединяла людей! Точно ее дом, как и ее душа, были открыты настежь и никогда не скудели. Вещи, такие тяжелые в других домах, у Нее становились легкими и ненавязчивыми – знали свое место. Вещь – это всего лишь вещь. Она могла, не раздумывая ни минуты, отдать любую. А человек —
Живу – никто не нужен.Взошел – ночей не сплю.Согреть Чужому ужин —Жилье свое спалю!Взглянул – так и знакомый.Взошел – так и живи!Просты наши законы:Написаны в крови[1].Эти стихи – о Ней. Она их любила. Как Она читает стихи, Боже ты мой! Все исчезало – время дня, время года, ближайшее пространство. Оставалась только поэзия. Душа и поэзия. Она и есть поэзия. А поэзия… Кто же поэзию судит?
И вдруг – острая боль пронзает его, искривляет лицо.
– Послушай… а как же ты… с ним?.. Разве это возможно?
Она слегка пожимает плечами: «Глупый. Глупенький ты… Я в это время думаю о таких… о разных вещах. Ну, о чем бы то ни было… Просто, я в это время – думаю».
– А я – умираю, – шепчет он.
И ему кажется, что вот сейчас он и умрет, на этом самом месте. Но он не умирает. Он пьет. Только пьяным он и может приблизиться к Кате. И вдруг откуда-то берется такая нежность к ней!.. Нет, он в это время не думает. Думать?! О, Господи! Только бы не думать! Ни о чем не думать… А потом – пить. И он – пил.
Иногда вместе с Ней… Как Она великолепно пила! Где ему до нее! Он уже окосеет, а Она – ни в одном глазу. Такая же ослепительная!
Интересно: Катя – это Катя. А Она – это Она. Когда-то Катя была Она. А потом перестала быть Ею, а Катей осталась. Его Катей. И как все-таки с этим быть?!.. Вот он и не выдержал. Сказал Кате. А она его – выгнала.
Что ж, наверное, так и надо было. Только ведь ничего не решилось. Он ведь даже не сказал Ей сразу, что уже не живет дома. Тянул. Жил в Переделкине и – тянул. И вовсе не чувствовал никакого права прийти и сказать: «Я кончил – и ты кончай. Надо быть вместе». Нет, ничего в их отношениях не менялось. А может быть, менялось. Только – не к лучшему. Вот Она уже узнала, что он живет в Переделкине, и все равно ничего не меняла. Он оставался у нее изредка, когда Лева был в командировке. И то не всегда. Совсем не всегда.
Он по-прежнему не имел на Нее никаких прав. А кто-нибудь имел их хоть когда-то? Кажется, никто. Все, чем Она дарила, – Ее милость, Ее добрая воля. А Она – вольная. Кошка, которая ходит сама по себе. Антон чувствовал, что Она слегка отстраняется, точно какая-то легкая завеса появилась между ними. Еле заметная – но есть. Да нужен ли он Ей? В самом ли деле нужен? Она – чудо.

