
Полная версия:
Светлые века
– Из книг можно узнать много интересного, не сходя с места, – как ни в чем не бывало заявила Аннализа, когда мы уселись на лужайке рядом с посеребренной глыбой фонтана. – То есть я могу рассказать тебе о городке, где ты живешь… как бишь его…
– …Брейсбридж…
– …почерпнув из книг больше, чем ты когда-либо узнаешь, просто находясь там.
Я пожал плечами, ковыряя пестреющую маргаритками траву.
– Ну и, конечно, о других вещах, которыми люди занимаются. – Аннализа обхватила руками колени. – Я имею в виду мужчин и женщин. Когда они хотят потереться друг о друга и завести малышей.
– Я про это все-все знаю. Впрочем, – уступил я, – рассказывай, если хочешь.
– Ну что ж… – Аннализа оперлась на локти и посмотрела на небо; ее волосы теперь ниспадали бледным золотом, почти как пена, а платье приблизилось к белизне. Тема разговора ее совершенно не смущала, и вместе с тем она явно считала, что известные ей факты заслуживают того, чтобы ими поделиться. Наблюдая за Аннализой, пока она говорила, я предположил, что она не может быть полностью отрезана от мира в этом особняке. Но посреди блестящей травы, под сияющими окнами бородавчатого особняка, рассказ Аннализы об акте человеческого размножения вошел в причудливый резонанс с позаимствованными из книг словесами на каком-то сложнейшем языке, и я возжелал, чтобы время, которое мы провели вместе, так и осталось абсолютно уникальным опытом.
– Затем labia minora[3]… Далее corpora cavernosa[4] набухают… Одновременно прикрепляясь к гладким…
Я слушал, искренне поглощенный звучанием этих длинных, красивых, витиеватых выражений, демонстрирующих, что взрослые жители Брейсбриджа – не говоря уже о моих собственных родителях – совершают ритуалы куда более экзотичные, чем я мог себе вообразить. Аннализа чуть запыхалась; ее высокий голос звучал с особенным, личным выговором, не свойственным конкретному времени или месту.
– И, разумеется, зигота…
Пока Аннализа говорила, подставив лицо солнечным лучам подле фонтана, чьи взметнувшиеся и застывшие струи искрились, тускло-белая бретелька платья соскользнула с ее плеча. Ее кожа, с виду почти чистая, была покрыта золотистыми волосками. Аннализа замолчала. Устремила на меня долгий взгляд, потом моргнула и резким жестом поправила бретельку. Вскочила и пошла через сад на склоне, к тому месту, где за искореженными перилами простирался крутой спуск. Я поспешил вниз следом за ней, хватаясь за ветки и прыгая с камня на корень.
– Так было не всегда, – провозгласила Аннализа, когда я с шумом ее догнал. – Раньше здесь жило множество людей. Вероятно, побольше, чем в Брейсбридже…
И действительно, ниже особняка на берегу реки когда-то располагалась деревня, которая теперь наполовину утонула в машинном льду: бугристые крыши просели или провалились, двери и окна заволокло кристаллами, дорожки покрылись волнами пены. У нас под ногами хрустело и позвякивало. Мы поднялись к руинам церкви, чей шпиль обвалился и лежал среди перекошенных надгробий – этакий длинный хвост, покрытый кристаллической коркой, словно блестящей чешуей. Здесь оказалось холоднее и темнее, уже ощущались первые признаки зимы. Но будет славно, решил я, внезапно заглянув в будущее, пока Аннализа перелезала через останки церковной стены, мельком демонстрируя белые бедра, если Брейсбридж однажды станет таким же – застывшим во времени, изукрашенным машинным льдом.
– Ты ведь не боишься? – спросила она меня.
– Нет. Конечно нет. С какой стати?
У подножия прибрежного склона, недалеко от реки, кристаллы вздымались, образуя причудливые завитки и выступы, а также хрупкие преграды, которые росли от края земли, как прихваченные морозом водоросли, и вода пробивалась через них с шипением. Мы подошли к неподвижному водяному колесу старой мельницы, которое все еще выступало из застывших шлюзовых вод. Пробрались через разрушенные балки в потрескивающую топь, которая окружала мельницу, то и дело поглядывая на сланцевую кровлю и умолкшее колесо. Если бы не лежащий всюду причудливый иней, пейзаж был весьма похож на те места на Рейнхарроу, где попадались старые эфирные двигатели. Слоевища древних водорослей, заточенных в стеклянистой воде, развертывались веерами, плотными, непроницаемо черными волнами. Здесь ощущался гнет минувшего. В период Второго индустриального века, когда эта мельница процветала, эфир еще можно было добывать из верхних слоев земли и двигатели в основном устанавливали на виду, как и в любом другом производственном процессе. На протяжении восьми-девяти десятков лет деревни вроде этой бурно развивались, прирастали камень за камнем и крыша за крышей, хоронили мертвецов и растили младенцев, пока не оказалось, что все эти поселения слишком отдаленные, чтобы до них можно было добраться по новым железным дорогам, и находятся чересчур высоко, чтобы их охватила сеть каналов. А потом залежи эфира начали истощаться. Какое-то время водяное колесо еще вращалось, пока молодежь покидала деревню, отправляясь зарабатывать себе на жизнь в большие города, Шеффилд и Престон, а гильдейцы изо всех сил старались поддерживать устаревшую машинерию в рабочем состоянии, используя все больше добытого эфира, оставляя все меньше для продажи.
Мы пошли обратно – вверх по склону, сквозь заросли, карабкаясь через шуршащие наплывы кристаллов; потом миновали деревню и в конце концов вернулись в сверкающий сад при особняке. Когда я смотрел на него с такого ракурса, стоя у застывшей пены фонтана, размеры дома и масштаб разрушений поражали еще сильнее. Мы побрели внутрь, где в сгущающихся сумерках принялись без удовольствия кататься по полу и ударять в гонг в пустых коридорах – сбивать наросшие сталактиты, которые исчезали с тихим шорохом осыпающейся стеклянной крошки. Аннализа провела меня по жутковатым коридорам в большую полутемную комнату. Ее окна заволокло машинным льдом, и тот скудный свет, который они пропускали, озарял единственный предмет обстановки, настолько побелевший и бесформенный, что мне на миг показалось, будто он целиком состоит изо льда. Но когда Аннализа взялась за крышку фортепиано, та поддалась легко и таившиеся под нею клавиши оказались неповрежденными.
– Ты умеешь играть? – спросил я.
Она ответила россыпью нот.
– Скажи, Роберт… – Еще ноты. – На что похож Брейсбридж?
Я облизнул губы. С чего начать? Как закончить?
– Ну… Там есть такой звук, такое ощущение. В смысле, от эфирных двигателей. И мы живем в доме, который стоит в ряду таких же домов. Их много, этих рядов… Моя мать… то есть мой отец, он…
Опять зазвучало фортепиано.
– Я имею в виду, каким его видишь ты?
Я призадумался. В комнате стало тихо.
– Э-э… – Я пожал плечами.
– Ты бы предпочел остаться здесь, с Мисси? – Аннализа превратилась в смутный силуэт. Как будто исчезла. Стала тенью, которая продолжала таять. – Ты бы предпочел стать мной?
– Аннализа, я ведь даже не знаю, кто ты.
Она усмехнулась. Тихо и горько, не очень-то весело – так мог бы усмехнуться кто-то гораздо старше. Ее пальцы вновь погладили клавиши. От потревоженных струн взметнулась искрящаяся пыль.
– На самом деле я очень рад, что оказался здесь, – сказал я.
– М-м-м… – Аннализа что-то напевала себе под нос, едва ли слушая.
– Теперь я знаю, что такие, как ты, не всегда попадают в Норталлертон.
Она с грохотом захлопнула крышку.
– Кажется, тебе пора вернуться к маме.
Я поспешил следом за Аннализой по коридорам и лестницам. В кабинете мистрис Саммертон растения были задрапированы тяжелым табачным дымом. Похоже, моя мать и хозяйка особняка уже давно сидели молча.
– Нам действительно пора идти. – Моя мать медленно поднялась из кресла. По блестящим дорожкам на щеках я понял, что она плакала. – Видите ли, скоро последний поезд…
– Конечно, конечно… – мистрис Саммертон тоже встала, улыбаясь и сверкая очками, и нас с мамой вывели из комнаты обратно в просторный главный коридор, где машинный лед, тускло светящийся изнутри, все еще мерцал и искрился в дверных проемах. Я поискал взглядом Аннализу, но она уже исчезла.
Две женщины – моя сутулая мать и маленькая мистрис Саммертон, такая же странная и живая, как сам дом, – посмотрели друг на друга с расстояния, обусловленного их совершенно непохожими жизнями. Затем мистрис Саммертон совершила поступок, который в те времена холодной сдержанности был редким даже среди членов одной семьи: она шагнула вперед и обняла мою мать тонкими смуглыми руками. В каком-то смысле я был потрясен этими объятиями не меньше, чем прочими событиями волшебного четырехсменника. И мне показалось, что два силуэта слились; или, точнее, мистрис Саммертон вобрала в себя мою мать, на мгновение сделавшись огромной и взмахнув крыльями во всю ширь коридора.
– Вот так… – мистрис Саммертон отступила и протянула руку, коснулась лба моей матери, что-то пробормотала – непостижимые слова звенели от скрытой силы, и прозвучали они быстро и отчетливо, как гильдейское заклинание. Потом она повернулась и устремила на меня пристальный взгляд сквозь очки, в которых клубился свет.
– Ты должен заботиться о своей матери, – сказала она, хотя ее губы едва шевелились. «Я чувствую в тебе силу, Роберт. И надежду. Храни эту надежду, Роберт. Храни ее так долго, как только сможешь… Ты сделаешь это для меня?»
Я кивнул.
Мистрис Саммертон улыбнулась. Ее странный взгляд пронзил меня насквозь.
– До свидания.
Я оглянулся на особняк, когда мы с мамой шли прочь по белой подъездной дорожке. Кристаллические наросты теперь источали медовое, сумеречное сияние. А над ними проступали звезды. Одна, мерцавшая впереди, на западном краю неба, была насыщенного темно-красного цвета.
Мама схватила меня за руку.
– Не рассказывай Бет или своему отцу о сегодняшнем дне, – пробормотала она. – Ты же знаешь, какой он…
Я кивнул, думая о словах мистрис Саммертон.
– И возьми корзину… ума не приложу, почему я должна тащить ее всю дорогу!
Я взял пустую корзину для пикника, и мы с мамой поспешили на полустанок Таттон, чтобы успеть на последний поезд.
V
Мы влачили в Кони-Маунде трудное и унылое существование, и к тому же я разрывался между минувшими и грядущими чудесами, так что мама могла и не просить о том, чтобы я никому не говорил про наш визит в Редхаус. Как и следовало ожидать, я преисполнился решимости сохранить в тайне часть мира, принадлежащую мне одному и к тому же лежащую за пределами Брейсбриджа. Итак, я нес свою ношу – вместе с яркими образами того дня, Аннализой и мистрис Саммертон, – в молчании, пусть даже во время блужданий по городку моя голова трещала от вопросов, которые меня прежде не тревожили.
В нижнем городе, на рыночной площади Брейсбриджа, я отыскал участок примечательно потрескавшейся и выветренной старой мостовой, где когда-то стояли колодки, а еще раньше, во время хаотичного Первого века, там могли сжигать подменышей, поскольку еще не умели их усмирять и ловить. Роясь в книжных шкафах городской библиотеки, шмыгая носом над тронутыми плесенью страницами, я искал на букву «Б» Белозлату и бунт, на «Н» – нечестивый и на «П» – подменыша. Но что же такое «подменыш»? Все разговоры о зеленых фургонах, Норталлертоне, троллях, скисающем молоке и съеденных младенцах казались не более чем сплетнями за заборами Кони-Маунда. Однако на верхней полке в углу библиотеки – такой тусклой, промозглой и никем не посещаемой, что ее полумрак казался плотным, хоть ножом режь, – я раздобыл том с вытисненным на обложке крестом под буквой «П» и открыл его.
Оказалось очень похоже на одну из тех книг, что я видел в Редхаусе, но с расплывчатыми фотографиями цвета никотиновых пятен посреди текста, расположенного длинными колонками. Бугристая и слизняковая плоть, а также белая и распухшая. Лица в трещинах, как на старой краске. Конечности с ниспадающими складками перепонок.
– Что это ты разглядываешь?
Это был мастер-библиотекарь Китчум, полуслепой и настолько упертый в своей безграмотности, что его назначение на подобную должность трудно было воспринять иначе, как чью-то дурацкую шутку. Сыпля ругательствами, он выдернул книгу и выгнал меня под дождь.
Но мне еще столько всего хотелось узнать. И вот, спустя три сменницы, в серый и непростительно заурядный девятисменник, я решил вернуться в Редхаус. Покинул дом в обычное время, неся свой школьный ранец, затем свернул в нижний город и миновал его, топча капустные листья на окраинных запущенных огородах, пересек Уитибрук-роуд и двинулся вдоль путей, огибающих Рейнхарроу, добрался до места, где та самая одинокая железнодорожная ветка ныряла в вересковые пустоши. Я устало брел под тусклыми петлями телеграфа навстречу порывистому ветру, и было уже за полдень, когда мне открылась тропа через седеющий вереск рядом со старым карьером. Позднеосеннее солнце зловеще приблизилось к горизонту к тому моменту, когда я вошел в лес, за которым простиралась поляна, где мы с мамой устроили пикник. Хотя деревья недавно сбросили листву, дорожка делалась все темнее по мере того, как я спускался, утопая в зарослях терновника и остролиста. Продираясь сквозь подлесок, растеряв уверенность, что иду по какой бы то ни было тропе, я запаниковал. Я побежал, задыхаясь. Затем, когда я уже был уверен, что окончательно заблудился, лес внезапно смилостивился надо мной, и я обнаружил, что снова стою на краю вересковой пустоши. Сгущалась темнота, и сероватая стежка вела обратно к пустой платформе полустанка Таттон. Я с благодарностью согласился на этот путь побега и потрусил домой вдоль путей, останавливаясь только для того, чтобы унять колотье в боку. Слабо светились телеграфные столбы, передавая сообщения куда-то далеко, а в недостижимых небесных высях гроздьями и вереницами мерцали звезды. Одна, зовущая к Кони-Маунду, была красной.
Уставший, испуганный и разочарованный, я следовал вдоль тусклых цепочек газовых фонарей нижнего города и молочного дивосвета пробуждающих бассейнов, мимо церкви Святого Уилфреда и по знакомым улицам, ведущим вверх по склону. Булыжники были мокрыми, на каждом поблескивала искра – отражение красной звезды. Дома чернели во тьме. Вокруг царила тишина. Затем я услышал вопль, и у меня похолодело в груди. Звук был такой, словно когти скребли по поверхности ночи. Из переулка напротив донесся шум, и там появился темный силуэт. В глазах незнакомца отражались те же красные искры, что и на булыжниках, а воздух вокруг него как будто посерел и начал мерцать. Ночь сжалась, пульсируя. В тот момент я был уверен, что сам дьявол решил прогуляться по Кони-Маунду или, по крайней мере, Старина Джек, невероятно постаревший и страдающий, но все-таки живой, явился, чтобы забрать меня. ШШШ… БУМ! ШШШ… БУМ! Расправив свои лохмотья, существо заковыляло в мою сторону. И я сбежал. Я стоял, прислонившись к калитке нашего заднего двора, и все никак не мог отдышаться, когда меня осенило: я мельком увидел Человека-Картошку, только и всего. Это же, в конце концов, его излюбленное время года.
– Ты опоздал.
Моя сестра Бет едва взглянула на меня, когда я плюхнулся на пол перед кухонной плитой. Со стуком поставила на стол засохший ужин, пока я снимал ботинки. Я изучил щербатую тарелку. Ломтик сморщенного бекона. Несколько волокнистых кусочков моретофеля, извечного спасителя бедняков. Даже ломтика хлеба не было.
– Где мама?
– Наверху.
Взгляд Бет пресек дальнейшие вопросы. На ней не было фартука чернильного цвета, который сестра обычно носила в те дни, когда работала в школе. Ковыряясь в еде, я попытался вспомнить, случилось ли этим утром что-нибудь необычное, не считая моей собственной озабоченности тайными планами.
– Можно мне подняться и повидаться с ней?
Бет прикусила губу. Ее широкое розовощекое лицо обрамляли черные, блестящие, небрежно подстриженные волосы.
– Когда закончишь есть.
Вскоре после этого пришел с работы отец и сразу отправился наверх, не потрудившись умыться. Сверху донесся стук его подбитых гвоздями башмаков, потом – скрежет ножек стула по полу. Он что-то спросил, и, возможно, мать тихо ответила.
Огонь в плите шипел и потрескивал. Звуки из соседних домов – гремели кастрюли, открывались и закрывались двери, люди разговаривали – волнами накатывали сквозь тонкие стены. Редхаус казался дальше, чем когда-либо. Отец спустился и покачал головой, увидев засохшую еду, предложенную Бет. Сгорбившись в кресле, закурил сигарету и смотрел на нее, пока на пол не упал червячок из пепла. Теперь над нами было тихо. Незаметно приближался вечер. Я пошел в судомойню вымыть тарелку, затем прокрался вверх по лестнице на цыпочках, страдая от свежих мозолей. Я изо всех сил старался не шуметь, но производил ровно такой же скрип и скрежет, как обычно. Лестничная площадка покачивалась в свете лампы, падавшем из маминой комнаты. Я не хотел входить – я лишь хотел добраться до своей постели на чердаке и покончить с этим днем – и попробовал прошмыгнуть мимо полуоткрытой двери.
– Роберт?
Я замер. Пол снова скрипнул.
– Это ты, Роберт. Входи…
Мама выглядела, в целом, как всегда: она полулежала, опираясь на дополнительную подушку, одетая в свою лучшую ночную рубашку. Ее взгляд метнулся к теням, сгустившимся в углах комнаты, затем снова ко мне.
– Ты выглядишь усталым, Роберт. У тебя на щеке царапина. И от тебя… по-другому пахнет. Где ты был?
Я пожал плечами.
– Да как всегда…
Ее руки лежали поверх одеяла, тонкие и изящные, как птичьи лапки. Правая вцепилась в ткань, медленно сжимая и ослабляя хватку. ШШШ… БУМ! Ритмичные движения прекратились, когда она поняла, что я наблюдаю. У меня волосы встали дыбом.
– Ну ладно, тебе пора спать.
Она слегка наклонила голову, подставляя щеку. Ее кожа была тонкой и горячей.
В Кони-Маунд пришла очередная зима, и внезапный мамин недуг стал в некотором смысле нормой. Мама постепенно отказалась от всех своих подработок. Денег не хватало, и Бет, на которую свалилось много дополнительных дел, провалила экзамен в Гильдию младших преподавателей. После долгих часов леденящего душу гнева отцу удалось заполнить необходимые бланки для подачи заявления в фонд помощи нуждающимся, учрежденный Гильдией инструментальщиков, и ему выдали чек. Какой бы скудной ни была сумма, ее хватало на редкие визиты облаченного в черный сюртук вестника смерти и неопределенности, мастера из Гильдии врачей. Я наблюдал, как доктор роется в саквояже, звякая склянками; его стальные очки и лысина блестели, отражая свет бесполезных зелий и бессмысленных заклинаний, а потом он прибегал к дренажам и припаркам, от которых мать всегда делалась отекшей и раздражительной.
Но бывало и так, что, когда я возвращался домой, она еще не лежала в постели, а сидела у камина в гостиной, укутав одним одеялом ноги, а другим – плечи, которые теперь казались чересчур узкими и высокими. Иногда она даже вставала и бродила по дому, пыталась вопреки протестам Бет заняться какой-нибудь домашней работой, которой якобы пренебрегли. Она и в лучшие времена была довольно неуклюжей, но я помню, как однажды вечером, вскоре после первых снегопадов, пришел и застал мать стоящей за кухонным столом и пытающейся разбить яйца в миску. Вокруг валялась россыпь раздавленных скорлупок, с маминых пальцев стекали желтки и белки, поблескивая в смутных сумерках, которые теперь, похоже, всегда ее окружали, словно она превращалась в сновидение. Следующим вечером я как мог оттягивал возвращение домой. В тот год, той зимой, я много раз так поступал.
VI
Надвигалась середина зимы. Выпало еще больше снега, ледяной дождь покрыл окрестности глянцем, и однажды холодным декабрьским полусменником отец взял меня с собой в «Модингли и Клотсон». Другие гильдейцы со смутно знакомыми лицами присоединились к нам, пока мы шли по открытым угольным складам и подъездным путям, их кожаные сумки с инструментами болтались, а башмаки топтали вновь заледеневшую грязь. Черный вход на фабрику оказался совсем не похожим на парадные двери здания администрации, куда меня иной раз посылали за жалованьем, с их керамическим фризом, изображающим Провидение и Милосердие. «Тот самый паренек, ага? Ты, значит, присматриваешь за своей бедной матушкой?» Мужчины задавали мне вопросы, явно не рассчитывая на ответ. «Ты пришел, чтобы тебе тут все показали, да?» И тут же реплика в сторону: «Ишь, какой тихий паршивец».
Труженики, которые делили между собой так называемый Восточный ярус, принадлежали к разным гильдиям. Среди них были молотобойцы, в прошлом кузнецы, сталевары и гальваники, металловеды, чьи руки иногда чернели и покрывались струпьями, машинисты и отделочники с отсутствующими пальцами; все они были связаны друг с другом процессами, которые бригадиры и администраторы, сами члены других гильдий или представители более высоких уровней тех же самых организаций, стремились контролировать и сдерживать. Все было устроено сложным и загадочным образом, с освященными традицией встречами в определенное время, загадочными наградами, пространствами среди технических площадок, где принадлежащие к тому или иному виду могли пообедать или повесить пальто, но в целом обстановка выглядела – как я потрясенно осознал в тот самый момент, когда отец засучил рукава и повернул рукоять, запуская шестерни внутри своей грубой железной машины, – еще более мерзко и хаотично, чем царящая на моем школьном дворе. Голоса мужчин становились громче, когда они читали нараспев заклинания или сыпали ругательствами, перекрикивая грохот и вой механизмов. Они относились к своему занятию со смесью гордости и презрения, вытряхивая из жестянок грязное масло или совершая причудливые контрольные пассы, когда какой-нибудь шкив начинал болтаться или металлическая стойка грозила лопнуть. Несколько безгильдейцев-мизеров подметали полы, прихлопывали драконьих вшей и убирали металлическую стружку. Им доставались плевки, тычки и брызги смазки.
Начальник моего отца, старшмастер по фамилии Стропкок с остренькой крысиной физиономией и набором ручек в верхнем кармане коричневой робы, подошел и что-то сказал сквозь шум – я прочитал по губам, что он вроде бы предлагает показать мне окрестности. Потом этот Стропкок потащил меня, чуть ли не волоком, по грязным коридорам, где располагались конторы различных малых гильдий. Распахнув одну из дверей, он втолкнул меня в полутемный кабинет, заставленный полуоткрытыми картотечными шкафами, свернутыми в рулон планами, позеленевшими кружками, потускневшими трофеями.
– Значит, мы будем видеться с тобой гораздо чаще, а, малец? – сказал он, слегка запыхавшись.
Я пожал плечами.
– А ты у нас наглый маленький ублюдок, да?
Я снова пожал плечами.
Он закурил сигарету и бросил спичку мне за спину.
– Вот скажи, с чего ты взял, будто пацан вроде тебя годен для Малой гильдии инструментальщиков? Папаша твой был негоден. Я бы сказал, ему чертовски повезло, что удалось тут зацепиться.
Я просто стоял и смотрел на Стропкока. На самом деле меня его слова не слишком встревожили. Полагаю, если бы мне хватило сообразительности, я мог бы ему врезать и покончить со своими шансами когда-либо вступить в Малую гильдию инструментальщиков. Ничтожества, застрявшие на бессмысленных должностях с минимальной властью, неизменно хуже всех. Он харкнул и на миг задумался, не плюнуть ли в меня, но потом сглотнул, затушил сигарету и обошел свой стол, направляясь к какой-то угловатой штуковине, накрытой испачканной маслом простыней. Сдернул ткань. Я увидел рогатое кормило из эфирированной латуни. Я слышал об этих штуках, видел их мельком на выставках, которые устраивали гильдии, но никогда не оказывался так близко. Кормило, выращенное из эфирированной латуни, было высотой около полутора футов и больше всего смахивало на ободранный ветром небольшой пень с сучьями. Старшмастер Стропкок погладил кончик одного из роговидных отростков пальцами в никотиновых пятнах. Его веки затрепетали. На мгновение глазные яблоки закатились так, что я увидел лишь белки, но потом он пришел в себя.
– Знаешь, что это?
Я кивнул.
– Это, сынок, мои глаза и уши. Позже, когда ты сюда придешь уже всерьез и будешь горбатиться до боли в спине, волдырей на ладонях и геморроя в заднице, а твоя маленькая башка заболит от шума, – так вот, позже, когда увидишь, как другие парни из какой-нибудь мелкотравчатой гильдии тайком устраивают себе внеочередной перерыв, вспомни меня. Глаза и уши, сынок, просто помни. Глаза и уши. Это тебе не школа. Мы не учительницы, цацкаться не будем.
Он шагнул назад. Смешно сказать, но все выглядело так, словно старшмастер приглашал меня прикоснуться к кормилу.
– Это единственный шанс, малец. Хватай, пока дают.
Прошмыгнув между столом и Стропкоком, не давая ему возможности передумать, я дотронулся до одного из толстых латунных шипов. На ощупь он был гладким, теплым и слегка жирным, как дверная ручка, которой часто пользуются. Затем моя плоть как будто прилипла, сплавилась с кормилом. И я почувствовал, как фабрика вливается в меня через оплетающие ее телеграфные провода; я впервые в жизни испытал нечто подобное. Шум, труд, множество жизней. «Модингли и Клотсон». ШШШ… БУМ! Колоссальное средоточие усилий, благодаря которому эфир извлекали из земли. Меня захватило и понесло. Провода, телеграфы, рельсы. Голова закружилась, я возликовал. Совсем как мои ночные путешествия во сне! Меня несло во все стороны разом, причем в реальном мире. Холмы, фермы и долины, и фабрики, фабрики, фабрики. Кирпич к кирпичу и камень к камню, армированные, скрепленные, рифленые. И плоть к плоти в придачу. Великая гора человеческих стремлений. Кость скрежещет о кость, дни сменяют друг друга в бесконечной череде веков. И кое-что еще. Нечто темнее самой тьмы, обладающее невообразимым могуществом, но все же неуклонно набирающее силу…