
Полная версия:
Птица в клетке. Хроника жизни Авиценны
К полудню пальцы у него становились чёрными от чернил и купоросной кислинки, на которой Джафар разводил новые взамен высохших. Хусейн переводил греческие термины на арабский, сверяя два экземпляра одного трактата, если находил расхождение. Записывал собственные наблюдения на полях, сначала робко, потом всё увереннее. Пока однажды не заметил, что заполнил веленевый лист заметками почти целиком, без единого чужого слова.
— Это уже не перевод, — сказал Джафар, заглянув через плечо. — Это твои собственные мысли.
— Наверное. — Хусейн не поднял головы. — Я просто отвечал книге. Она задавала вопрос, я отвечал.
— Так рождаются трактаты, мальчик. Не думай, что это малость.
Хусейн промолчал и вернулся к листу. Такого не было с того дня, когда он впервые понял «Метафизику» через комментарий аль-Фараби. Отвар для эмира вылечил тело за одну ночь. Написанное могло пережить и ночь, и того, кто пишет.
Однажды он попросил у Джафара показать, как устроены каталоги. Старик провёл его в дальний угол зала, где на низком столе лежала связка тонких дощечек, обтянутых кожей. Опись, которую вели ещё при прежнем варраке.
— Здесь записан каждый свиток, что вносили в стены этого дома, — сказал Джафар, проводя пальцем по строчкам. — Название, откуда привезён, кто переводил. Только запись давно отстаёт от того, что на самом деле стоит на полках.
— Почему?
— Три года без хозяина. — Джафар подвинул дощечку ближе к свету. — Кто станет писать в опись, если некому проверить написанное?
Хусейн взял дощечку в руки, взвесил на ладони её неожиданную тяжесть и решил в тот же вечер, что перепишет опись заново, сверяя каждую строку с полкой. Работа заняла не один день. Он ходил вдоль стеллажей с лампой в одной руке и каламом в другой, называл вслух названия трактатов, будто разговаривал с самой библиотекой.
Постепенно вырисовывалась картина. Врачебные разделы и звёздные таблицы были в относительном порядке. Но там, где начинались труды по логике и метафизике, опись то и дело расходилась с тем, что стояло на полках. Одни книги значились в описи, но отсутствовали. Другие стояли без единой записи о себе, будто попали сюда тайком.
— Странно, — сказал он Джафару, показывая расхождение. — Врачебные трактаты все на месте. Звёздные таблицы все на месте. Пропуски только здесь.
Джафар посмотрел на строку, куда указывал палец Хусейна. Лицо его не изменилось, только пальцы на краю дощечки побелели.
— Может, прежний хранитель просто не успел записать.
— Три года прошло с его ухода. Не успеть за три года можно многое, но не всё подряд из одного раздела.
Старик не ответил. Забрал дощечку и унёс к столу. Хусейн смотрел ему вслед.
* * *
Отец пришёл под вечер, в первый раз за всё это время.
Абдаллах стоял у входа в библиотеку неловко, будто чужой в собственном городе, и оглядывал полки с почтением человека, который сам читал с трудом.
— Твоя мать спрашивает, ешь ли ты, — сказал он вместо приветствия.
— Ем. Дворец кормит лучше, чем мы дома.
— Не шути так. — Отец нахмурился, но тут же смягчился, увидев, как сын держит калам. Уверенно, без прежней робости. — Ты изменился.
— Изменился ли я, или просто нашёл место, где можно быть собой без оглядки?
Абдаллах долго молчал, разглядывая ряды свитков.
— Кадий спрашивал о тебе, — сказал он наконец, понизив голос, хотя в библиотеке кроме них двоих и Джафара, возившегося у дальней стены, никого не было. — Не прямо. Через знакомого купца. Интересовался, чем ты занят целыми днями.
— Скажи ему, что читаю книги. Больше нечем заняться в библиотеке.
— Ему не нужен твой ответ, сынок. Ему нужен повод. — Отец подошёл ближе и положил руку на плечо, тяжело. — Ты теперь на виду у всего двора. Раньше тебя видели немногие. Теперь видят все.
Хусейн повернул на пальце отцовский перстень, на четверть оборота, не снимая.
— Отец, если я буду прятать разум так же, как прячу дерзость, я перестану быть тем, кого вы с матерью растили.
— Я не прошу прятать разум. Я прошу быть осторожным.
— Разве это не одно и то же для человека, который думает вслух?
Абдаллах не нашёл, что ответить сразу. Помолчал, глядя на дверь.
— Ещё одно, — сказал он тише. — Те трое, придворные лекари. До сих пор ходят по домам знакомых и рассказывают всем, кто слушает, что мальчишка с улицы опозорил науку, которой они служили тридцать лет. Один назвал тебя при свидетелях самозванцем.
— Пусть говорят. Эмир жив. Это единственный довод, который мне нужен.
— Довод для тебя. Не для тех, кто ищет повод, чтобы тебя не стало рядом с двором. — Абдаллах сжал плечо сына крепче. — Гордость лекаря такая же острая вещь, как гордость кадия. Ты нажил врагов сразу с двух сторон, сынок, и оба лагеря умеют ждать.
Хусейн ничего не ответил. Отец ушёл вскоре после разговора.
К закату Хусейн вышел во двор размять спину и вдохнуть воздуха, в котором нет пыли пергамента. У колонны, ведущей к покоям придворных, стоял один из тех троих. Тот, что в день выздоровления эмира называл его мальчишкой.
Хусейн замедлил шаг, но не остановился.
— Далеко идёшь, лекарь? — спросил врач негромко. — Не заблудись. В библиотеке ночью темно, лампы чадят. Всякое может случиться со свитками, если хозяин уснёт над ними.
— Хозяин у свитков один, — ответил Хусейн, не повернув головы. — И он не я, и не ты.
— Верно. Но тот, кого найдут рядом с пропажей, с тем и станет говорить кадий. — Врач улыбнулся, тонко, одной стороной рта. — Спи крепче, сын Абдаллаха. Молодым нужен сон.
Он поклонился и ушёл вглубь двора, к покоям, где Хусейну хода не было. Юноша долго смотрел ему вслед.
* * *
В Горгане, у южного берега моря, о котором в Мавераннахре знали только по рассказам купцов, в тот вечер топили очаг.
Женщина укачивала маленького сына. Мальчику было около двух лет, слишком мало, чтобы запомнить хоть слово из того, что говорили взрослые. Купец, только вернувшийся с караваном из Бухары, рассказывал соседям историю, и она шла из уст в уста быстрее, чем шёл сам караван.
— Мальчишка, — говорил купец, грея руки над огнём, — совсем юный, лет семнадцати, вылечил самого эмира, когда придворные лекари только разводили руками. И взял в награду не золото, а ключ от библиотеки. Говорят, теперь читает днями и ночами. Хочет проглотить все книги мира разом.
— Как его звать? — спросила хозяйка дома, подкладывая хворост.
— Хусейн, сын Абдаллаха. Скоро о нём заговорит весь Хорасан, помяните моё слово.
Ребёнок у очага завозился во сне. Много позже, когда он вырастет и станет называться Абу Убайдом аль-Джузджани, мать не раз расскажет ему эту зимнюю историю о юноше и библиотеке. Просто как одну из сказок у огня, которых в детстве бывает много, а помнится едва ли одна.
* * *
К концу второй недели у Хусейна набралось три свитка собственных заметок, исписанных убористым почерком с обеих сторон.
Однажды вечером, разбирая связку без ленты, ту самую, брошенную как попало у дальней стены, он наткнулся на манускрипт, не похожий на остальные. Без имени автора на титульном листе. Почерк на полях принадлежал не переписчику. Кто-то спорил с текстом, зачёркивал целые абзацы, вписывал поверх строки, узкие, злые.
Хусейн развернул свиток осторожно, стараясь не порвать ветхую бумагу на сгибах.
— Что там? — спросил Джафар, поднимая голову от масляной лампы, которую как раз заправлял в другом конце зала.
— Не знаю. — Хусейн вглядывался в строки, узнавая отдельные термины фальсафы, но не находя ни имени, ни привычной структуры трактата. — Кто-то читал это до меня. И спорил всерьёз.
— Здесь многие спорили. — Джафар подошёл ближе, вытирая пальцы о полу халата. — Некоторые книги опаснее золота, мальчик. Золото крадут ради выгоды. Эти книги крадут ради того, чтобы их не было вовсе.
— О чём ты?
Старик не ответил сразу. Забрал у Хусейна свиток, свернул его обратно и положил на самую верхнюю полку, куда трудно было дотянуться без скамьи.
— Здесь не всё возвращается на своё место, — сказал он тихо. — Свитки исчезают. Не так, чтобы бросалось в глаза. Один в год, может быть, два. Но исчезают. И это не крысы, о которых мне положено заботиться.
Хусейн отложил калам.
— Кто?
— Если бы я знал, я бы уже сказал распорядителю. — Джафар посмотрел в сторону входа. — Знаю только, что пропадают книги определённого рода. Не медицинские трактаты. Не звёздные таблицы. Фальсафа. Греческая мудрость, за которую факихи готовы объявить куфром саму библиотеку, а заодно и тех, кто в ней сидит.
Хусейн стоял и смотрел на верхнюю полку, где теперь лежал чужой манускрипт без имени.
* * *
Ночь легла на Бухару рано, как это бывает поздней осенью. Хусейн остался в библиотеке один. Джафар ушёл домой к семье, а слуга, приносивший масло для ламп, не появлялся после заката.
Он не мог уснуть.
Мысль о пропавших книгах ворочалась в голове настойчивее, чем усталость в плечах. Он то принимался за перевод, то откладывал калам и снова шёл к дальней стене, туда, где Джафар спрятал свиток без имени автора. Полка была высокой. Хусейн подставил низкую скамью переписчика, встал на неё и вытянул руку, коснувшись пальцами шершавого края бумаги.
Свиток лежал на месте. Он выдохнул, сам не заметив, что задерживал дыхание.
Спустился, поставил лампу на стол и попробовал вернуться к работе. Строки расплывались перед глазами. Тишина библиотеки казалась вдруг слишком плотной, слишком внимательной. Он потёр лицо ладонями. Третью ночь подряд он не спал толком, и мозг отказывался останавливаться, даже когда тело умоляло о покое.
Он всё же задремал, положив голову на скрещённые руки поверх раскрытого свитка, и проснулся от звука.
Не громкого. Едва различимого. Тихий шорох ткани о камень где-то в глубине зала, там, где полки уходили в темноту дальше света последней чадящей лампы.
Хусейн замер, вслушиваясь.
Шорох повторился и стих.
Он поднял лампу и медленно пошёл вдоль стеллажей, туда, откуда донёсся звук. Ступал так, чтобы сандалии не шаркали по каменному полу. Пахло гарью чадящего фитиля и старой кожей корешков, слишком близко к лицу. Тени качались по рядам полок при каждом шаге, растягивались и снова сжимались. На миг показалось, что сами свитки шевелятся в темноте.
У дальней стены было пусто. Ни фигуры, ни тени, кроме той, что отбрасывала его собственная лампа.
Он остановился и вслушался так, что заболели уши. Где-то у самого входа скрипнула дверная петля. А может, показалось. Ветер снаружи гулял между стенами дворца и умел подражать любому звуку.
Хусейн шагнул ещё раз, огибая последний стеллаж, и поднял лампу выше, к верхней полке, туда, куда Джафар спрятал манускрипт без имени.
Полка была пуста.
Он моргнул и придвинул лампу ближе. Не помогло. Пустое место зияло там, где вечером лежал свиток без ленты, а рядом пустовали ещё два, где стояли связки, перевязанные лентой фальсафы.
Кто-то приходил сюда, пока он спал, вжавшись лицом в собственные руки над раскрытым свитком. Кто-то знал, где искать. И знал, какие книги взять.
Сердце било так, что он сбился бы, если бы взялся считать.
За спиной, у самой двери, снова прошёл тот же едва различимый звук.
Хусейн стоял с лампой в вытянутой руке.
Глава 6. Ночь, когда горели книги
Опись лежала перед ним раскрытой, а строка напротив трёх свитков фальсафы была пуста, как выбитый зуб.
Хусейн вписал в неё дату и одно слово: «отсутствуют». Больше писать было нечего. Он поднял взгляд на дворцового распорядителя, приземистого человека с одутловатым лицом, который явился в библиотеку с рассветом, будто ждал за дверью всю ночь.
— Три свитка, — сказал Хусейн. — Манускрипт без имени и две связки, помеченные лентой фальсафы. Пропали ночью, пока я спал за этим столом.
— Спал. — Распорядитель произнёс это слово так, будто пробовал его на вкус и находил горьким. — Ты уверен, что они были на месте, когда запирал дверь накануне вечером?
— Я видел их своими глазами перед тем, как задремал.
— Задремал. Хранитель уснул над свитками, а наутро свитки исчезли. — Он обмакнул калам, но не спешил писать, разглядывая юношу так, как разглядывают подозрительный товар на базаре. — Так и запишем в бумагу для дворца?
Хусейн закрыл опись.
— Ты ищешь не вора. Ты ищешь виноватого.
— Я спрашиваю, что видел человек, который был здесь один. Кадий Абу Бакр как раз интересовался порядком в этих стенах. Спрашивал через знакомого купца, помнится, ещё на прошлой неделе. Такое совпадение стоит записать отдельно, для памяти дворца.
Он забрал у Хусейна дощечку с описью, поклонился ровно настолько, насколько требовал придворный обычай, и ушёл, не дожидаясь ответа. Шаги простучали по каменному полу и стихли за дверью, оставив после себя тишину, в которой было слышно, как потрескивает фитиль догорающей лампы.
Джафар, до того молча заправлявший другую лампу в дальнем углу зала, подошёл только теперь, вытирая пальцы о полу халата тем же движением, что и всегда.
— Не поднимай шума, мальчик, — сказал он тихо. — Тебя уже назначили виноватым. Ещё до того, как ты успел открыть рот и сказать хоть слово в свою защиту.
— Я не вор, Джафар. Я даже не знаю, кто вор.
— Знание тут ничего не решает. — Старик посмотрел на пустое место в описи, куда Хусейн только что вписал слово «отсутствуют», и покачал головой. — Решает тот, кто первым назовёт виноватого во всеуслышание. А это никогда не тот, кто прав.
* * *
Дни после пропажи текли иначе, чем прежние две недели.
Хусейн по-прежнему приходил к столу с первым азаном, разбирал полки, сверял переводы двух экземпляров одного трактата, если находил расхождение в терминах. Работа осталась прежней. Изменилось всё, что было вокруг работы.
Теперь он ловил на себе взгляды слуг, которые прежде проходили мимо, не поднимая головы от подносов и корзин. Кто-то у входа в кухню отводил глаза, стоило Хусейну поравняться с дверью. Кто-то из молодых писцов замолкал на полуслове, стоило юноше войти в зал каталогов.
К полудню переменилась поступь дворцовых слуг. Эмир Нух слёг тяжелее прежнего. Те самые трое лекарей, что когда-то развели руками перед желудочной лихорадкой, теперь толпились у покоев правителя с озабоченными лицами, из-под которых проступало нечто похожее на облегчение.
— Двор шепчется, что эмир не поднимется в этот раз, — сказал Джафар, раскладывая на низком столе свежие чернильные орешки для растирания новых чернил. — А без эмира у тебя, мальчик, нет щита над головой. Ты это понимаешь так же ясно, как понимаешь греческие буквы?
— Ключ дал мне эмир своей рукой. Ключ у меня останется, пока я жив и пока меня не выгнали силой.
— Ключ, может быть, и останется. — Джафар растирал орешки медленными, привычными движениями, не поднимая головы. — А вот кто станет говорить за тебя перед кадием, если хозяина дворца не станет вовсе? Подумай об этом сейчас, пока думается спокойно, а не тогда, когда думать будет уже поздно.
Хусейн развернул очередной свиток и погрузился в перевод, потому что руки, занятые делом, не давали мыслям разрастись. Строка ложилась за строкой увереннее, чем билось сердце.
К вечеру, когда за окном начало смеркаться, в библиотеку пришёл отец.
Абдаллах остановился у входа, не решаясь ступить дальше порога.
— Уходи отсюда, — сказал он вместо приветствия, и голос дрогнул сильнее обычного. — Возвращайся домой, пока не поздно, сынок. Я прошу тебя в последний раз по-хорошему.
— Уйти сейчас — значит признать вину, которой нет и не было.
— Уйти — значит остаться живым и невредимым. А остаться — значит ждать, пока за тобой придут с бумагой, подписанной кадием. — Абдаллах шагнул ближе, понизил голос до шёпота, хотя в зале, кроме них, не было ни души. — Купец, через которого кадий расспрашивал о тебе, теперь говорит другое. Что свитки пропали не сами собой. Что мальчишка прячет книги, которые не хочет делить с миром.
Хусейн повернул перстень на пальце, на четверть оборота, не снимая.
— Отец, если я брошу книги сейчас, это будет выглядеть так, словно мне действительно есть что скрывать.
— А если останешься, будет выглядеть так, словно тебе нечего терять. — Абдаллах сжал плечо сына, тяжело, тем же движением, что и в прошлый раз. — Месяц назад я говорил тебе про гордость лекаря и гордость кадия. Ты не услышал. Послушай хоть раз самого себя, а не только собственное упрямство.
— Я слушаю. Но человек, который бежит от лжи, признаёт её правдой перед всем городом.
Абдаллах долго молчал. Глядел на сына так, будто искал в его лице черты десятилетнего мальчика, и не находил их больше. Он ушёл вскоре, не дождавшись ответа. В зале остался тот же привкус тревоги, что и после прошлого разговора.
* * *
К закату Хусейн вышел во двор, глотнуть воздуха без чернильной кислинки, что весь день липла к пальцам.
У колонны, ведущей к покоям придворных, снова стоял тот же врач. Без прежней тонкой улыбки.
— Сегодня спи крепче, лекарь, — произнёс он, не поворачивая головы. — Завтра будет много дыма.
— Дыма откуда, почтенный?
Врач не ответил. Качнул головой, как отвечают на вопрос, который сам себе задавал уже давно и устал от собственного ответа, и зашагал прочь, в сторону покоев, куда Хусейну хода не было.
* * *
К ночи библиотека опустела совсем.
Джафар ушёл засветло, сославшись на жену, которая давно жаловалась на грудной кашель. Слуга, приносивший масло для ламп, не появлялся с самого полудня, и Хусейн решил, что распорядитель, обиженный утренним разговором, придержал его нарочно. Одна лампа на низком столе переписчика — весь свет на тысячи свитков.
Он не мог сосредоточиться на переводе. Разговор с распорядителем, разговор с отцом, три слова врача у колонны — всё это лежало поверх строки и не давало каламу идти ровно. Хусейн отложил калам и потёр лицо ладонями, чувствуя под пальцами колючую щетину, которую забыл сбрить ещё третьего дня.
В зале пахло как всегда. Старая кожа переплётов, слабый дух ладана, за десятилетия въевшийся в стены так глубоко, что стал почти памятью о самом себе. Потом под привычный дух пергамента вплелась другая нота, гуще и тревожнее. Так пахнет перегретое масло, оставленное слишком близко к открытому огню.
Хусейн поднял голову.
Дым он увидел раньше, чем понял, что это дым. Серая нить поднималась от дальней стены, там, где ещё грудами лежали связки без ленты, брошенные прежним хранителем годы назад. Через мгновение нить превратилась в полосу. А полоса — в свет, разгорающийся снизу вверх по сухому пергаменту так быстро, что глаз не поспевал за его краем.
Он вскочил, опрокинув скамью переписчика.
— Пожар! — закричал он в пустой зал. — Горим! Люди, сюда!
Огонь шёл по нижним полкам жадно и ровно, будто месяцами дожидался повода проснуться. Масло, которым Джафар из года в год пропитывал старые переплёты от сырости, вспыхивало короткими злыми языками там, где пламя касалось кожи корешков. Сухой воздух зала подхватывал огонь. Помощь со двора не поспевала за ним.
Хусейн бросился к своему столу. Три собственных свитка, исписанных его почерком за две недели работы, лежали там, где он их оставил накануне. Единственное, что принадлежало здесь ему одному. Он схватил их, прижал к груди свободной рукой и метнулся к ближайшему стеллажу с медицинскими трактатами, чтобы стащить хотя бы часть на середину зала.
Жар ударил в лицо раньше, чем он успел отступить.
Свиток, который он тянул к себе с верхней полки, вспыхнул у него в пальцах. Не весь, только край. Боль прошла по руке мгновенно и остро. Хусейн зашипел сквозь зубы, но не выпустил связку. Перехватил её другой рукой и потащил дальше, вдоль полок, туда, где огонь ещё не тронул сухую бумагу и где воздух был чище.
Снаружи забили в било. Частый тревожный звон пошёл по дворцовому двору. Кто-то закричал за дверью. Кто-то бежал по коридору. Кто-то тащил воду в кожаных вёдрах, которых было слишком мало против того, что уже разгорелось внутри. Хусейн метался между стеллажами, хватая связки, откладывая одни, роняя другие. Руки не слушались, обожжённые и дрожащие.
Дверь распахнулась настежь. Двое стражников ворвались в дым, один тут же закашлялся, второй схватил Хусейна за плечи с силой, не оставлявшей места для спора.
— Пусти! — Хусейн рванулся, пытаясь удержать в руках хотя бы то, что успел собрать. — Там ещё книги, там…
— Там огонь до самого потолка. — Стражник тащил его к двери, и противостоять этому юноша не мог при всём желании и всей ярости. — Тебя самого сгубит раньше, чем ты вынесешь хоть одну строку из этого пекла.
Его вытащили во двор. Холодный ночной воздух ударил в лёгкие с такой силой, что Хусейн согнулся пополам, зайдясь кашлем. Он взял себя за запястье и не сосчитал ничего. Жар, бегство и страх слились в один удар, и удары шли слитно, один в другой.
Он поднял голову, всё ещё держа три спасённых свитка обожжёнными руками. Библиотека светилась изнутри, как исполинский чираг, оставленный слишком близко к сухой бумаге.
* * *
К утру от «Сиван аль-Хикма» остались обугленные стены и запах гари, въевшийся в камень.
Хусейн стоял на коленях посреди двора, там, куда его отвели ночью и где он просидел до самого рассвета. Ноги отказывались нести его дальше хоть на шаг. Ладони жгло нестерпимо. Кожа вздулась пузырями там, где огонь коснулся пальцев, всегда чёрных от чернил, а теперь красных от ожога. Он не мог даже повернуть перстень привычным движением. Каждое прикосновение к металлу отзывалось резью до самого плеча.
Три спасённых свитка лежали рядом на земле, закопчённые по краям, но целые внутри. Остальное осталось за почерневшим порогом, среди рухнувших балок и остывающего пепла, который ветер уже начинал разносить по двору серыми хлопьями, похожими на первый снег не по сезону.
К полудню во двор пришли те, кого он меньше всего хотел видеть в этот час. Двое факихов в чёрных чалмах и с ними тот самый врач, что накануне обещал много дыма. За их спинами собралась толпа слуг и придворных. Дым минувшей ночи ещё не до конца развеялся между стенами.
— Мальчишка сам поджёг эти стены, — произнёс старший факих, не глядя на Хусейна. — Он не хотел делить греческую ересь ни с кем во дворце. Лучше сжечь тайну дотла, чем позволить другим прикоснуться к ней раньше срока.
— Свитки пропадали и раньше. — Врач сложил руки на груди с видом человека, которому больше не нужно притворяться сочувствующим. — Спросите варрака, он знает правду не хуже меня. Знал и молчал, потому что покрывал того, кто ночевал здесь безнаказанно две недели подряд.
Джафара во дворе не было.
Хусейн поднял голову.
— Я тушил огонь голыми руками. — Он повернул обожжённые ладони так, чтобы видели все, кто стоял поодаль. — Разве человек жжёт собственные руки, поджигая то, что хочет присвоить себе одному?
— Или жжёт их, заметая следы более страшного греха, — отрезал факих, и в толпе за его спиной пробежал согласный ропот, тихий, но единодушный.
Толпа молчала после этих слов, и в этом молчании не было ни капли сочувствия.
К вечеру знакомый писец из ведомства кадия принёс весть. Ордер выписан. Хусейну надлежало явиться на разбирательство к Абу Бакру аль-Варраку в срок, который назовут отдельно. До той поры ему запрещалось покидать город.
— Запрещалось покидать город, — повторил Абдаллах, когда сын передал ему эти слова у порога родного дома, куда Хусейн явился впервые за две недели, с обожжёнными руками, спрятанными в рукавах. Голос отца дрожал. — Это не запрет, сынок. Это отсрочка перед арестом.
Он помолчал.
— И ещё. Джафар увёз жену к её родне в Кермине. Уехал в ту самую ночь, ещё до била.
— Что мне делать, отец?
— Спрятаться, пока город не остынет так же, как остывает пепел. — Абдаллах сказал это ровно, как о деле, которое уже решил. — У меня есть старый друг, гончар. У него подвал под мастерской, глубокий и сухой. Никто не станет искать сына переписчика среди глиняных горшков и обожжённых кувшинов.

