
Полная версия:
Сны деревни Динчжуан
По дому соскучился – сходи в деревню, навести родных.
По земле соскучился – сходи на поле, постой у межи.
А если еще чего захочется, передай весточку родным, они мигом принесут.
Жизнь у больных пошла такая, что и в раю бы позавидовали. Но спустя две недели райская жизнь закончилась. В школе завелись воры. Воры шуршали по двору, будто крысы. Сначала из кухни пропал почти целый мешок риса. Следом – мешок бобов, хранившийся под печкой. А потом Ли Саньжэнь объявил, что у него из-под подушки украли деньги, больше двадцати юаней. И еще поселилась в школе молодуха, которую недавно сосватали в Динчжуан из соседней деревни – она вышла за моего двоюродного дядю Дин Сяомина, который приходился дяде Ляну младшим двоюродным братом. У Дин Сяомина был один дед с моим отцом и дядей, а у его отца – один отец с моим дедом. Звали ту молодуху Ян Линлин, ей недавно исполнилось двадцать четыре года, она заболела лихоманкой сразу после свадьбы. Продавала кровь у себя в деревне и теперь заболела лихоманкой, но винить никого не винила, только молчала тоскливо и никогда не улыбалась. Узнав, что у жены лихоманка, Дин Сяомин крепко съездил ей по лицу:
– Я тебя первым делом спросил, продавала ты кровь или нет. Божилась, что ни разу не продавала! А теперь что скажешь?
От мужниных кулаков лицо у Линлин распухло.
Распухло и больше не улыбалось.
Мужнины кулаки вышибли из нее последнюю тягу жить.
И Линлин отправили школу, к остальным заразным.
И на седьмой день в школе Линлин сказала, что у нее пропала красная шелковая куртка на вате, которую она всегда вешала на кровать. Днем куртка была на месте, а вечером ее уже след простыл.
Воры шуршали по двору, будто крысы. И деду пришлось вмешаться. Пока не стемнело, он созвал людей на место собраний, велел всем садиться, но мало кто послушался, люди остались стоять на ногах, и тогда дед зычно проговорил:
– Одной ногой в могиле, а туда же, тащите деньги, тащите бобы, тащите чужие наряды. Помрете же скоро, на что вам деньги? На что вам бобы в могиле? На что вам чужая куртка, когда у нас печка топится? – говорил дед. – Теперь послушайте, что я скажу. Первое: сегодня в деревню никому не ходить, краденое домой не тащить. Второе: кто украл, я доискиваться не буду. Сегодня же ночью вернете что украли, на том и порешим. Рис и бобы отнесите на кухню, деньги отдайте Ли Саньжэню, а куртку положите Линлин на кровать.
Бледно-розовый закат полз по двору, заливая школу вечерним багрянцем. В окна с воем задувал зимний ветер, метал золу по углам. Услышав слова деда, все больные Динчжуана, и лежачие, и ходячие, стали переглядываться, будто хотели высмотреть вора, вывести вора на чистую воду, но сколько они ни старались, сколько ни переглядывались, все было без толку, и тогда мой дядя крикнул:
– Обыскать! Обыскать всех!
И остальные парни подхватили: обыскать!
– Какой прок обыскивать, – ответил с помоста дед. – Ночью украденное вернут хозяевам, и дело с концом. А если совестно возвращать, можно оставить во дворе.
И закончил собрание, велел всем расходиться. Люди потянулись из класса, мужчины бранились: что за недотыка этот вор, ети его в душу, одной ногой в могиле, а позарился на полмешка риса и на мешок бобов.
Дядя подошел к своей двоюродной невестке, говорит:
– Линлин, чего ж ты не припрятала свою куртку?
– А куда я ее припрячу? Только на кровать.
– У меня кофта есть запасная, надо?
– Оставь. Я две кофты надела, не холодно.
Стемнело, жизнь в школе шла своим чередом: одни коротали время за разговорами, другие телевизор смотрели. Третьи не верили в снадобье из большого котла и ушли на кухню варить травы по своим рецептам, а четвертые поставили горшки с горелками прямо в спальнях. В классах, в подсобках, в коридорах, и на втором этаже, и на первом – повсюду варились снадобья, повсюду лежали кучки черных выжимок, так что и в классах, и во дворе, и на всей равнине днем и ночью висел горький запах целебных трав, словно в начальной школе Динчжуана открылась лекарственная фабрика.
Больные выпили свои снадобья и разошлись спать. Один за другим разошлись спать. Во дворе стало так же тихо, как в поле. А в поле так же тихо, как на школьном дворе. Только зимний ветер гулял по двору и свистел в свой свисток.
Дядя устроился в сторожке, передвинул стол, в котором хранились забытые тетрадки, поставил под окном вторую кровать и поселился в дедовой комнатушке. Сун Тинтин уехала к родителям. После ее отъезда сердце у дяди было не на месте.
– Отец, – сказал дядя. – Ты поговорил с Тинтин?
– О чем?
– Чтоб она не ходила замуж, как я помру.
– Спи давай!
И они замолчали. Из-за сырости и холода темнота в сторожке сделалась вязкой, тяжелой, воздух растекался по комнате, будто клей. Давно стемнело, ночь была черной, как пересохший колодец. И посреди этой глубокой безмолвной ночи дяде послышалось, что по двору кто-то прошел, он навострил уши, повернулся на другой бок и спросил деда:
– Отец, как думаешь, кто из них вор?
Ждал, что скажет дед, но услышал только тишину, как на дне сухого колодца. А в тишине – шорох чьих-то шагов.
– Отец! Спишь? – насторожился дядя.
Дед по-прежнему молчал.
Не дождавшись ответа, дядя тихонько встал с кровати – решил выйти и посмотреть, кто понес возвращать краденое. Тихонько оделся и уже хотел было выйти за дверь, как вдруг дед заворочался в своей постели.
– Куда собрался?
– Ты что, не спишь?
– Куда собрался, тебя спрашиваю?
– Тинтин сегодня вернулась к родителям, не могу заснуть.
Дед сел в кровати:
– Второй, ты в кого такой бестолковый?
– Отец, – сказал дядя. – Я тебе скажу как есть: Тинтин до меня сватали другому жениху. Парню из ее деревни.
Дед ничего не ответил, только смотрел в темноте на дядю, словно перед ним закопченный дочерна столб. Посмотрел немного, а потом сказал:
– Ты снадобье сегодня пил?
– Не надо меня дурачить, я знаю, что эта болезнь не лечится.
– Не лечится, а все равно надо лечить.
– Да что толку, не лечится и пусть не лечится. Мне бы только наградить Тинтин этой заразой, чтобы ее замуж не взяли, тогда и умру со спокойной душой.
Дед обомлел, а когда опомнился, дядя уже накинул ватную куртку и вышел из сторожки. Вышел на улицу и встал посреди просторного школьного двора – в лунном свете казалось, что земля под ногами скована тонким льдом. Или застелена тонким стеклом. Дядя ступал осторожно, словно боялся разбить стекло под ногами, сделал два шага и остановился, глядя на здание школы в западной части двора. Двухэтажное здание. Раньше там были школьные классы, а теперь в каждом классе поселилось по пять, а то и по восемь мужчин или женщин, и школа превратилась в приют для больных лихоманкой. В приют, где завелся вор. Все спали. Несколько десятков человек спали, их храп гулко перекатывался, словно вода по руслу реки. То тише, то громче. И дядя направился к школе, он видел, что в тени у здания что-то чернеет – должно быть, вор оставил там мешок с рисом. И дядя направился к черному мешку.
Подошел поближе, а это не мешок.
Это Ян Линлин, жена его двоюродного брата, которую полгода назад выдали замуж в нашу деревню.
– Кто тут?!
– Я. А ты братец Дин Лян?
– Линлин! Ты чего тут делаешь так поздно?
– Хочу посмотреть, что за вор завелся у вас в Динчжуане, посмотреть, кто украл мою куртку.
– Мы с тобой об одном и том же подумали, – улыбнулся дядя. – Я тоже хотел посмотреть на вора, посмотреть, кто украл твою куртку. – Он шагнул к Линлин и уселся рядом на корточках. Линлин немного подвинулась, и они устроились рядом, похожие на два мешка с крупой. Луна светила так ярко, что было видно, как в дальнем конце двора кошка гоняет мышь, слышно, как их когти скребут по песку на баскетбольной площадке.
– Линлин, тебе страшно? – спросил дядя.
– Раньше я всего на свете боялась, соседи курицу забивают, а у меня коленки дрожат. Потом пошла продавать кровь и осмелела, а как узнала, что у меня эта болезнь, уже ничего не боюсь.
– Ты зачем пошла кровь продавать? – спросил дядя.
– Хотела шампунь купить. У одной девушки в нашей деревне волосы после шампуня стали гладкие, как вода. Я тоже хотела попробовать, а она сказала, надо продать кровь, чтобы на него заработать. И я тогда продала кровь и купила шампунь.
– Вот оно что, – глядя в синее, как вода, небо, ответил дядя.
– А ты как стал продавать?
– Брат был кровяным старостой, все ходили к нему продавать кровь, и я тоже пошел.
Линлин помолчала, глядя на дядю, а потом сказала:
– Говорят, у братца Дин Хоя черная душа. Платил людям за пакет крови, а набирал полтора.
Дядя улыбнулся. Улыбнулся Линлин и не стал ничего говорить про кровь, поддел ее локоть своим локтем и сказал с улыбкой:
– Раз у тебя куртку украли, ты теперь тоже чью-нибудь украдешь?
– Мне мое имя дорого, – ответила Линлин.
– Одной ногой в могиле, а все об имени заботишься, кому оно сдалось? – сказал дядя. – Сяомин как узнал про твою лихоманку, первым делом тебе затрещину влепил, и никакое доброе имя не помогло. Ты заболела, а он тебя не пожалел, еще и по лицу со всей дури съездил.
– А я бы на твоем месте не стал говорить мужу, что болею, – помолчав, сказал дядя. – Наградил бы его этой заразой.
Линлин вытаращилась на дядю, словно перед ней незнакомец, и незаметно отсела подальше, словно от вора.
– И ты заразил сестрицу?
– Рано или поздно заражу.
Дядя сидел на бетонной площадке у водостока, запрокинув голову к небу, спиной касаясь кирпичной стены. Холод от кирпича лез под куртку, пробирая до самого хребта, будто его окатили ледяной водой. Дядя молчал, подставив лицо небу, и вдруг по его щекам покатились слезы.
Линлин не видела дядиных слез, но слышала, как он всхлипнул на последних словах.
Она опустила голову и спросила, искоса глядя на дядю:
– Ты на сестрицу зло держишь?
– Раньше она меня любила, – вытер слезы дядя, – но стоило мне заболеть, любви и след простыл.
Он обернулся к сидевшей в тени Линлин.
– Можешь поднять меня на смех, – сказал дядя, – Линлин, можешь поднять на смех своего брата, но с тех пор, как я заболел, сестрица Тинтин не пускает меня к себе. А мне ведь и тридцати нет.
Линлин опустила голову еще ниже, словно хотела коснуться лбом земли. Она притихла и молчала, молчала целую вечность. Дядя не видел, что ее склоненное лицо залилось краской, залилось жаром, и только целую вечность спустя краска отступила, жар погас, Линлин подняла голову, взглянула на моего дядю и тихо проговорила:
– Со мной ведь та же история, братец Дин Лян. Можешь поднять меня на смех, но с тех пор, как я заболела, муж ко мне не прикасался. А мне двадцать четыре года, свадьбу сыграли всего полгода назад.
И наконец они посмотрели друг на друга.
Посмотрели друг на друга в упор.
Луна закатилась, но во дворе было по-прежнему светло. Влажно светло. Тихо светло, будто землю стянуло льдом. Будто ее застелили тонким стеклом. Так светло, что дядя и Линлин могли рассмотреть друг друга даже в тени. И дядя увидел, что лицо Линлин похоже на спелое яблоко. Переспелое яблоко с пятнами на боку. С лихоманочными язвами на щеках. Но порой переспелое яблоко с пятнами даже вкуснее и ароматней обычного. И дядя разглядывал Ян Линлин, словно перед ним спелое, покрытое пятнами яблоко, и вместе с запахом ее язв вдыхал неукротимый запах девушки, не знавшей мужа, запах родниковой воды, еще не оскверненной человеком, а с ним – запах молодой женщины, запах родниковой воды, которую вскипятили и сразу поставили остывать.
Дядя прочистил горло, набрался храбрости и сказал:
– Линлин, есть до тебя разговор.
– Что за разговор?
– Ети ж его… Нам бы с тобой сойтись, – выпалил дядя.
– Как это – сойтись? – обомлела Линлин.
– Ты уже не девушка, да и я женатый, обоим помирать скоро, можем делать что захотим.
Линлин снова удивленно оглядела дядю, будто перед ней незнакомец.
Ночь перевалила за середину, от холода дядино лицо отливало сизым, и лихоманочные язвы на его сизых щеках казались камушками, закопанными в мерзлую землю. Линлин глядела на дядю, дядя глядел на Линлин, в лунном свете их взгляды сталкивались, стучались друг о друга. И кончилось тем, кончилось тем, что она отвела взгляд. Дядины глаза, словно две черных дыры, тянули к себе Линлин, глотали ее живьем. И ей снова пришлось опустить голову.
– Братец Дин Лян, ты позабыл: Сяомин тебе двоюродным братом приходится.
– Если бы он тебя любил, у меня бы и мысли такой не возникло, – ответил дядя. – Но Сяомин тебя не любит. Да еще и бьет. Вон, Сун Тинтин меня как обидела, я и то ее пальцем не тронул.
– Вы все-таки братья, семья.
– Братья-шматья, мы с тобой одной ногой в могиле стоим.
– Если в деревне узнают, с нас заживо шкуру спустят.
– И пусть, все равно помирать скоро.
– Правда, они с нас заживо шкуру спустят.
– Все равно помирать скоро. Если узнают, мы с тобой вместе с жизнью покончим, и никто нам ничего не сделает.
Линлин подняла голову и посмотрела на дядю, будто хотела узнать, сдержит ли он свое слово, покончит ли с жизнью, как говорит. И увидела, что сизая тень, лежавшая на дядиных щеках днем, теперь пропала, лицо его будто заволокло черной пеленой. И пока дядя говорил, горячий воздух густым белым облаком рвался из его рта и летел в лицо Линлин, согревая ей щеки, словно пар из котла.
– Ты согласишься лечь со мной в одну могилу? – спросила Линлин.
– Я все отдам, чтобы лечь с тобой в одну могилу, – ответил дядя.
– Сяомин сказал, что после смерти ни за что не ляжет со мной в одну могилу.
– Я все отдам, чтобы лечь с тобой в одну могилу, – повторил дядя.
И пододвинулся ближе.
И потянулся обнять Линлин. Взял за руку, а потом прижал Линлин к своей груди. Так прижал, словно это ягненок, который долго не мог найти дорогу домой, так крепко, будто боялся, что она передумает и убежит. А она покорно легла в дядины объятия, прильнула к его груди. Ночь дошла до самой глубины. Дошла до глубины, после которой небо светлеет и начинается новый день. В накрывшей равнину тишине было слышно, как по земле растекается холод. И снег в тенистых уголках смерзается в мертвый лед. Как он позвякивает, смерзаясь, будто тысячи парящих в воздухе ледяных крупинок легонько бьются о стены, падают вниз и со звоном опускаются на плечи моего дяди, на плечи Линлин, на бетонный пол.
Дядя с Линлин посидели в обнимку, а потом, не сговариваясь, поднялись на ноги.
Не сговариваясь, пошли к кладовке.
Во дворе рядом с кухней стояла кладовка – там держали запасы крупы, муки, масла и всевозможный скарб. Не сговариваясь, дядя с Линлин пошли к кладовке.
В кладовке тепло. Они быстро согрелись.
Согрелись и вспомнили, что значит быть живыми.
3Динчжуан пригрелся на солнце.
За ночь во всей округе с грохотом распустились цветы. На улицах, в переулках, во дворах, в полях за околицей и дальше – на песках старого русла Хуанхэ появились целые ковры из цветов: хризантемы, сливы, пионы, георгины и розы, дикий жасмин и орхидеи, щетинник и изумрудка, горный канатник и монгольский одуванчик, и еще множество безымянных цветов, красных, желтых, пурпурных, розовых, белых, пурпурно-алых, ало-зеленых, зелено-синих, сине-сизых, крупных, величиной с чашку, мелких, не больше пуговки, они распустились одним залпом, и даже стены, крыши и ясли в свинарниках, курятниках и коровниках покрылись разноцветной порослью. По улицам Динчжуана катился неукротимый аромат цветов, деревню затопило благоухающим половодьем. Мой дед не понимал, как за ночь в округе могло распуститься столько цветов, он растерянно брел по деревенской улице с востока на запад, навстречу ему попадались взрослые и дети, радостно улыбаясь, они спешили куда-то по затопленным цветами переулкам – одни несли на коромысле укрытые тряпками корзины, другие тащили на плечах завязанные мешки, и даже совсем малыши ковыляли куда-то с тяжелыми узлами в охапках. Дед спрашивал людей, куда они идут, что несут, но никто ему не отвечал, каждый спешил к своему дому, а потом спешил обратно, сбиваясь с шага на бег.
И дед пошел за ними по заросшей цветами улице к западному краю деревни и увидел, что все поля за околицей покрыты сплошным цветочным ковром, залиты морем цветов. Дед стоял у околицы и смотрел, как колышется на ветру бескрайнее цветочное море, как небо над пестрящим океаном отливает то красно-розовым, то бледно-желтым, а деревенские семьями расходятся по своим полям и хватаются за работу: мужчины с заступами и мотыгами роют землю, выкапывают цветы, как по осени выкапывают созревший батат. Как выкапывают земляной орех. Дед увидел молчаливого Ли Саньжэня, он тоже работал в поле, на лице его сияла улыбка, по лбу стекал пот. Оттопырив зад, Ли Саньжэнь ворочал землю на своем поле: выкопает цветок, наклонится за ним, отряхнет, бросит в сторону и тут же принимается за следующий. Выкопал десяток, два десятка цветов, и они всей семьей уселись на корточки собирать натрушенную с цветов землю и раскладывать по корзинам. Уложили, завязали корзины тряпками, повесили на коромысло, и Ли Саньжэнь потащил коромысло домой: ступает, пошатываясь, будто вот-вот упадет, но все-таки из последних сил держится на ногах, не дает себе упасть.
Ли Саньжэнь – бывший староста Динчжуана. Он на пару лет моложе моего деда, служил в армии, служба его проходила в городе Ханчжоу, прозванном за свою красоту южным раем. Там же, в военном городке за колючей проволокой, Ли Саньжэнь вступил в партию, но когда его за отличную службу решили отправить на повышение, в голову Ли Саньжэню что-то ударило, и он вдруг прозрел. Прокусил себе палец и написал прошение кровью. Написал, что должен вернуться на малую родину и привести родную деревню к такому же процветанию, что царит на правобережье Янцзы.
Демобилизовался.
И сделался деревенским старостой.
Несколько десятков лет Ли Саньжэнь служил в деревне старостой. Не зная покоя и отдыха, выводил людей заготавливать удобрения, распахивать землю, поливать посевы и собирать урожай. Если сверху спускали указание лущить землю, они выходили лущить, если говорили сажать хлопок, они шли сажать, топтали всходы пшеницы и сажали хлопок, но годы пролетали, складываясь в десятилетия, а Динчжуан оставался все тем же: народу в деревне прибавилось, а черепичных крыш как не было, так и нет. Техники как не было, так и нет. Электромельниц как не было, так и нет. И мотоблоков как не было, так и нет. Та же нищета, что и в Лючжуане, и в Хуаншуе, и в Лиэрчжуане. Та же нищета – убогие поля, тощие леса, и в конце концов кто-то из деревенских не выдержал, плюнул Ли Саньжэню в лицо и сказал:
– Ли Саньжэнь, да как у тебя стыда хватает быть старостой?
Сказал:
– Ли Саньжэнь, сколько лет ты староста и партсекретарь, столько лет у нас Новый год без пельменей.
Так и вышло, что с началом кровяного промысла Ли Саньжэня убрали с поста старосты.
Так и вышло, что он сделался молчуном – ни слова не вытянуть.
Так и вышло, что на лице Ли Саньжэня осела пыль, словно кто-то отходил его по щекам грязной подошвой.
Так и вышло, что наверху решили назначить старостой моего отца: увидели, что кровью торгует, соображает быстро, и велели ему оставить кровяной промысел и наладить в Динчжуане новые кровпункты, вырастить новых кровяных старост. Отец пораскинул мозгами и отказался: понял, что тогда наш кровпункт окажется в убытке. И деревня осталась без старосты. Так и жила без старосты. До сих пор жила без старосты. Деревню оставили без старосты и подняли продавать кровь, но Ли Саньжэнь отказывался идти в кровпункт. Отказывался, хоть режь. Говорит: я не для того полжизни старостой отслужил, чтобы народ кровью торговал. Но когда на деньги от кровяного промысла в Динчжуане стали строить кирпичные дома с черепичными крышами, жена Ли Саньжэня не выдержала – встала посреди улицы и пустилась при всех костерить мужа:
– Ли Саньжэнь, да что ты за мужик такой, если за кровь трясешься? Пока ты сидел старостой, деревня была в такой нищете, что девки с бабами даже бумаги не могли купить, в трусы засунуть, а все ты виноват! Все из-за тебя, кастрат несчастный, за склянку крови трясешься! За полсклянки трясешься. Даже за каплю крови трясешься. Что ты вообще за мужик такой, если боишься крови продать?
Ли Саньжэнь сидел у ворот и ужинал, слушая ругань жены. Сидел и ужинал, будто так и надо.
А когда она замолчала, поставил чашку с палочками у ворот и молча пошел по своим делам. Люди решили, что ему просто лень собачиться, но когда жена ушла на кухню мыть посуду и сливать помои свиньям, Ли Саньжэнь вернулся домой, сжимая в кулаке сотню. Встал посреди кухни, один рукав спущен, другой закатан выше локтя, смял в горсти кожу на сгибе голой руки, лицо его побелело и покрылось бледной, тревожной испариной. Ли Саньжэнь положил деньги на край плиты, взглянул на жену и сказал сквозь слезы:
– Эй… Мать, я теперь тоже кровь продаю.
Руки жены замерли над посудой, она заглянула в его бледное лицо и сказала с улыбкой:
– Вот и славно, хоть на мужика стал похож! Вот и славно, хоть на мужика похож!
И спросила:
– Хочешь водички с сахаром?
– Не хочу, – сквозь слезы ответил Ли Саньжэнь, – я полжизни за революцию отдал, а теперь туда же, кровь продаю.
И стал продавать кровь. Сначала продавал раз в месяц, потом раз в двадцать дней, потом раз в десять дней. И если долго не продавал, чувствовал, как жилы набухают, словно их вот-вот разорвет изнутри, словно крови в них так много, что, если не слить ее в пакет, она сама хлынет наружу..
В те годы свою кровь кто только не продавал, но и кровяных старост развелось как грязи, многие из них ходили от крыльца к крыльцу со шприцами и склянками, охотясь за кровью, как сборщики старья охотятся за скрапом и драными башмаками. Можешь сидеть дома и никуда не ходить – скоро услышишь, как за окном кричат: «Собираем кровь! Покупаем кровь!» – у кровяных старост даже своя закличка появилась, совсем как у бродячих торговцев, старьевщиков и сборщиков волос[16].
Вышел человек землю мотыжить, поле перекапывать, а кровяной староста подойдет к меже и крикнет:
– Эй! Продаешь кровь?
Хозяин поля крикнет ему:
– Ступай себе! Я недавно продавал…
А он все не уходит, кричит:
– Пшеница у вас до чего хороша, зелень в черноту отливает!
Хозяин обрадуется таким словам и спросит:
– А знаешь, сколько я удобрений засыпал?
Кровяной староста присядет на корточки у межи, пощупает росточек, восхищенно осмотрит его со всех сторон и скажет:
– Не знаю, сколько тут удобрений… Зато знаю, что деньги на удобрения кровью заработаны, это к гадалке не ходи.
Скажет:
– Одна склянка крови – два мешка удобрений. А одного мешка вам здесь за глаза хватит.
Скажет:
– На самом-то деле, земля – всему основа. Люди сейчас до того пристрастились кровь продавать, что даже поля забросили. Говорят, не нужны нам поля. Оно конечно, кровь у человека не кончится, сколько ни продавай, но мы ведь не по сто лет живем, а если кто и проживет сто лет, не будет же он до ста лет кровью промышлять. А земля прокормит тебя хоть сто лет, хоть тысячу. Кормись с нее хоть сто лет, хоть тысячу, она не оскудеет, а крови разве на тысячу лет хватит?
Так и разговорятся. Хозяин поля подойдет к меже потолковать с кровяным старостой из чужой деревни, слово за слово, и вот он уже закатывает рукав:
– Раз мы так поладили, продам тебе еще одну склянку!
И продаст ему еще одну склянку.
А тот купит у него еще одну склянку.
И попрощаются. Попрощаются, как друзья. Теперь кровяной староста – его друг, теперь он будет втыкать в его жилу свой шприц и откачивать кровь..
Ли Саньжэнь перекапывал землю на своем поле. Перекапывал землю по краям поля и в углах, куда не добраться с плугом. Он продавал кровь каждый месяц – два раза, три раза в месяц, и лицо его отливало желтизной, отсвечивало желтым, словно его воском натерли. Раньше, еще в пору службы старостой, Ли Саньжэнь махал мотыгой так прытко, точно в руках у него одна деревяшка, а теперь ворочал мотыгой с таким трудом, словно к ней каменный валец привязан. Пшеницу собрали, пришла пора озимого сева. Пришла пора сажать кукурузу. Озимый сев летнему не чета: посадишь семена всего на день раньше соседей, а урожай созреет быстрее на три, а то и на пять дней. Считай, украл эти дни у осени, собрал урожай, и непогода теперь не страшна. Ли Саньжэню надо было управиться с севом за два дня. Надо было перекопать землю по краям поля и в углах, куда не добраться с плугом. Наступила осень, но летний зной никак не спадал, он стелился по равнине куда хватало глаз, и казалось, что бескрайние поля со всех сторон полыхают огнем. Ли Саньжэнь ворочал землю, по лицу его дождевыми каплями катился пот. Он разулся, скинул рубаху. Спина так блестела, будто он только что вылез из воды. На голых руках виднелись кунжутные зернышки проколов: смоченные потом, они покраснели, набухли и зудели, как волдыри от комариных укусов. Ли Саньжэнь выбился из сил. В прошлом году он за пару часов перекопал всю землю по краям и в углах, а теперь работал уже второй день, но перекопал только половину. И поле осталось прежним, и он не изменился, разве что полгода назад пошел продавать кровь.