скачать книгу бесплатно
– Серьезно? И это твой совет?
– Я не знаю, что еще тебе сказать.
По ступенькам веранды спустился Ардак со стремянкой под мышкой и зашагал к сараю. Перекладины лестницы отбрасывали на залитую солнцем лужайку движущиеся тени, и на мгновение я забыла, где нахожусь.
– Нелл, ты вообще слушаешь?
Мак, прищурившись, наблюдала за мной.
– Конечно.
Это мелькание напомнило мне о гармони в пыльном закутке под маминой кроватью, о пружинистой тяжести в моих руках, о том, как переливался металл на свету, когда я ее доставала.
– Значит, ты не против? Я уже не могу судить объективно, но, по-моему, это единственная стоящая вещь.
– Ты о чем?
– О сцене, которую я сейчас описывала. О монологе. Господи, Нелл, ты же стояла и кивала. Ты что, ничего не слышала?
Я извинилась, и она как будто успокоилась. Если бы я чуть раньше поняла, как много пропустила мимо ушей, я бы честно в этом призналась.
– Прости. Не надо было подниматься сюда на пустой желудок.
У меня путались мысли.
– Тогда пошли обратно, – предложила Мак. – Возьмем салепа[12 - Салеп – густой и сытный молочный напиток с ароматом ванили из перемолотых корневищ диких орхидей. В Турции его традиционно пьют в холодное время года.] и посидим у меня в комнате. Там и почитаешь мою сцену. Она не длинная.
Как только я спустилась, мне сразу полегчало. На чердаке приятно пахло опилками, стены были ободряюще близко.
– Разве не лучше показать ее Кью или еще кому-то из писателей? – спросила я. – Не знаю, правильно ли это – мне читать твою работу. Лучше не нарушать заведенных порядков.
Мак приобняла меня за плечи.
– Куикмен только привнесет в свое прочтение некоторый – как бы это назвать – интеллектуализм, а мне сейчас нужно совсем другое. Я хочу простого эмоционального отклика. А этим краткосрочникам я и словечка из своей пьесы не доверю. – Она легонько сжала мое плечо. – Ты идеальный читатель: ты знаешь мою историю. Не будь все так плохо, я бы к тебе не обратилась.
По пути мы остановились у входа в столовую, где стоял медный чан с горячим салепом. Директор очень любил этот тонизирующий зимний напиток, полюбили его и мы. Мак наполнила две чашки, и мы двинулись по коридору, мимо дверей других постояльцев, за которыми щелкали печатные машинки. Этот коридор вечно полнился производственным шумом – радостным гулом автоматизируемых мыслей, и прежде эти звуки грели мне душу.
– Ты только послушай, – сказала Мак. – Знай себе печатают. Глядишь, скоро домой отправятся.
– А это разве плохо?
– Для них, может, и нет.
В ее комнате была намеренно спартанская обстановка: по-больничному заправленная узкая кровать, бюро с аккуратнейшей стопкой машинописных листов, дубовый шифоньер, строгий и внушительный, как гроб. Нам не запрещалось привозить с собой фотографии родных, но выставлять их напоказ было не принято; Мак наверняка припрятала где-то в комнате снимки своих дочерей, а вечерами нежно водила пальцами по их лицам.
Под окном, на тахте, лежал чемодан из дубленой кожи, с которым она приехала в Портмантл много сезонов назад, крышка всегда была откинута, брюхо набито книгами в твердых переплетах, уложенными в идеальном порядке, с ленточками вместо закладок. Все ее вещи были разложены по строгой, одной ей известной системе. Лишь походная плитка и кофейник – предоставленные по ее просьбе директором – носили отпечаток постоянного использования; черные, в пятнах кофе, они хранились в углу у двери, под кухонным полотенцем.
Поставив чашку на бюро, она вынула верхний ящик и отнесла его на кровать.
– Знаешь, я передумала, – сказала она, копаясь в ящике. – Лучше не читай, пока я стою у тебя над душой. Это будет мука для нас обеих. – Листы поникли в ее вытянутых руках. – Держи, единственный экземпляр. Я бы сказала, не потеряй, но, чувствую, он все равно отправится в камин.
Листы были немного засаленные. Каждая страница исписана опрятным почерком Мак – прямые буквы не выходят за линии, подобно крупным птицам, что теснятся в клетках. Не меньше четверти текста было аккуратно зачеркнуто черной ручкой – как и большинство ремарок на полях.
– Просто… Скажи, есть ли там что-то стоящее.
– Хорошо.
– До ужина управишься?
– А к чему такая спешка?
– Говорю же, я не знаю, как долго здесь пробуду.
На крыше в голосе Мак было столько тоски, что я решила, будто она снова досадует на Портмантл, снова взвешивает свои достижения и сожаления. Но теперь по настойчивым интонациям, по нетерпеливому постукиванию ноги о пол я поняла, что дело в другом. Она покидает нас – и не по своей воле.
– Что случилось? Они хотят тебя выселить?
– Тсс! Дверь закрой.
Я плотно затворила дверь. После салепа во рту вдруг стало гадко, как от прокисшего молока. Без гулких звуков коридора комната стала похожей на келью. Казалось, во всем мире кроме нас ни единой живой души.
– Я ничего не знаю о твоем спонсоре, – сказала Мак. – Расскажи о ней.
– Что?
– Расскажи о ней.
– О нем.
– Серьезно? Это мужчина? – Она вскинула брови. – Не знаю почему, но я ожидала от тебя большего.
– Я его не выбирала.
– Он старше тебя?
– Да.
– И намного?
– Порядочно, лет на десять.
– Вот это плохо. А с физкультурой он дружит?
– Ой, по-моему, он никогда не увлекался спортом. – И тут до меня дошло. – С твоим спонсором что-то не так?
– Уже нет. – Долгий выдох, будто она проверяла объем легких. – Но нельзя ведь курить по две пачки в день и ждать, что будешь жить вечно.
Маккинни отнесла ящик к бюро и вихляющими движениями вставила его на место.
– Ей было семьдесят три. Неплохо, в общем и целом.
– Господи, Мак. Кошмар какой.
– Ничего. Жаль только, меня не было рядом. – Едва слышно она добавила: – Если бы не эта женщина, я бы до сих пор у дяди работала. Пекла бы бублики за пару шиллингов в час. Она меня вытащила. Поверила в меня.
– И никогда не переставала верить, – сказала я.
– Вот уж не знаю. Я думала, она первая прочтет мою пьесу. А теперь ее не стало. Такое чувство, будто я ее подвела.
– Она бы тебе сказала, что это полная чушь.
– Я здесь уже бог знает сколько, а так ничего и не сделала. Что говорит само за себя. – Мак провела ногтями по волосам и сгребла их на одну сторону. – Не знаю, сколько мне еще позволят здесь жить. Ее адвокаты забрасывают попечительский совет письмами, спрашивают, на что выписаны чеки. Нет, ты представляешь? Жалкие стервятники.
– И давно ты узнала?
– На днях. Я не должна была никому рассказывать, пока не вернется директор. За этим он и уехал – поговорить с попечителями, – но, сдается мне, ничего не выйдет. Меня отсюда выпрут.
– До этого не дойдет.
– У них на все случаи жизни есть правила. Сама знаешь, какой у нас директор – бюрократ до мозга костей. Если имеются прецеденты, он их найдет.
– Господи, Мак. У меня нет слов…
Она с улыбкой указала на ворох бумаг у меня в руках:
– Ничего не говори. Просто прочти, ради меня. Скажи мне, что там есть хотя бы одна стоящая фраза, иначе мне и правда здесь не место.
* * *
В библиотеке сидели краткосрочники – пятеро, все с книгами, – и, когда я вошла, четверо из них подняли головы. Испанский поэт, по-турецки устроившийся на диване с энциклопедией в руках, меня словно бы не заметил – только хмыкнул, когда за мной закрылась дверь.
Во всем особняке не нашлось ни единого свободного закутка: в вестибюле еще какие-то краткосрочники робко переговаривалась по-французски, при виде меня они сгрудились и перешли на шепот; на веранде складывала простыни Гюльджан; у крыльца колол дрова Ардак, швыряя поленья в садовую тачку. Даже в небе было тесно – из-за птиц и запутанных шлейфов самолетов.
Считая своим долгом разглядеть в рукописи потенциал, я пошла читать ее у себя в мастерской. Наша четверка никому не показывала свои работы, даже друг другу, и на то была веская причина. Мы слишком много времени отдали Портмантлу, слишком многим пожертвовали в поисках ясности, чтобы сомневаться в том, что завершим начатое, что одиночество и жертвы были не напрасны. Нам было комфортно внутри созданного нами пузыря, мы говорили себе, что одобрение окружающих – это костыль. Для этого мы и приехали в Портмантл – избавиться от постороннего влияния и чужого мнения, быть самими собой. Мы нарочно пропускали чтения и представления отбывающих гостей, не посещали кружки и сборища, плодившиеся с приходом лета, как сорняки. Конечно, каждому из нашей четверки было любопытно, чем заняты другие, и в общих чертах нам это было известно: Петтифер работал над своим собором, Куикмен – над своим грандиозным романом, Маккинни – над своей великой пьесой, а я – над панно для своего заказчика, но мы никогда не выспрашивали подробностей, не преступали установленных границ. Только наши неоконченные творения и принадлежали нам по-настоящему, и показать их миру значило их извратить. Когда Куикмен допишет свою книгу, мы с радостью возьмем ее в руки. Когда Петтифер построит свой собор, мы встанем бок о бок и вместе подивимся ему. А до тех пор будем поддерживать друг друга, двигаясь к одной цели.
От отчаяния Маккинни нарушила наш негласный договор. Мне было страшно читать ее рукопись. Вряд ли это будет беспомощная невнятица, но вдруг ее работа, подобно картинам в моей мастерской, профессиональна, но безжизненна, ничем не примечательна? Устроившись на кровати, я нехотя приступила к чтению:
УИЛЛА (шепотом): Нет, проблема в том, что я люблю тебя сильнее. (Она спускается с последней ступеньки, чтобы утешить Кристофера. Кладет руку ему на спину, он отстраняется.) Послушай. Я много думала. (Пауза – Кристофер поднимает голову.) До встречи с тобой я так долго была одна, что выработала целую систему, понимаешь, чтобы превратить это одиночество во что-то хорошее. Вся моя жизнь сводилась к живописи. Вся близость исходила оттуда – от холста с кистью и воображения. Во многом живопись была мне как муж. Я была преда-на ей, проводила с ней все свободное время, засыпала с мыслями о ней. Когда у тебя в жизни есть нечто подобное, что ж, наверное, ты не тоскуешь по тому, чего лишена, – можешь ли ты это понять? Живопись спасала меня, когда у меня ничего не было. (Уилла садится рядом с Кристофером, он не сопротивляется.) Потом я встретила тебя… (Она легонько касается коленом его ноги.) Стоит полюбить мужчину сильнее, чем ты любишь творчество, – и пиши пропало, чувство близости исчезает навсегда. И, как бы ты ни старалась, его уже не вернуть. На смену ему приходит другое чувство, гораздо лучше. (В ответ на замешательство Кристофера.) Не смотри на меня так, я тебя ни в чем не обвиняю. Я просто пытаюсь объяснить тебе, что у меня на душе. В общем, я никогда уже не буду писать, как прежде. Я всегда буду как потерянная. (Уилла берет Кристофера за руку, он не реагирует.) Раньше, когда я писала, я отдавалась живописи всем сердцем, но теперь это невозможно, мое сердце выбрало тебя. В нем не поместится все и сразу, и мне надо с этим свыкнуться, но я не могу. Ты любишь говорить, что я слишком тоскую по прошлому, и ты прав, отчасти это так. Я тоскую. Всегда. Но вот чего я никак не пойму: как я могу скучать по одиночеству? Как я могу скучать по несчастью? (Долгая пауза.) Я знаю, это ничего не меняет. Я же не дура. Может, ты с самого начала был прав – может, этого я всегда и хотела. Но я не жалею, что влюбилась в тебя, Кристофер. Как можно о таком жалеть? Ты лучшее, что было у меня в жизни.
Подождав, Кристофер медленно встает.
КРИСТОФЕР: Зато я жалею за нас двоих.
Мне не с чем было сравнивать этот отрывок. Сценариев я никогда не читала, серьезных пьес, помимо Шекспира, посмотрела немного, можно по пальцам пересчитать. Я не критик и не писатель. Но я с первых строк прониклась к Уилле сочувствием, а это, по-моему, самое важное, чего могла добиться Мак. Наверное, диалог мог быть стройнее, а действие не таким статичным, наверное, сцена вышла чересчур сдержанной или, напротив, недостаточно сдержанной – не мне судить о таких вещах. Главное, что герои Мак были настоящими, наталкивали на размышления о вещах, о которых прежде я не задумывалась. Я вздохнула с облегчением.
Между тем уже прошло полдня, а я еще не навела порядок в мастерской. Все махистины так и валялись в раковине, немытые. Плита и курант, в корке высохшей краски, лежали на столе. Все поверхности надо было протереть. Кое-где виднелись пятна порошка – при свете дня пигмент был белым, как мука, но, если не смыть его с дерева, он впитается в волокна и будет слабо мерцать по ночам. В такие минуты мне очень недоставало помощника.
* * *
Мальчик сидел у своего домика на перевернутом ящике. В той части усадьбы все было залито солнцем, но он умудрился найти маленький клочок тени на углу. Спиной к бетонной стене, колени подтянуты к груди, он что-то корябал на длинной полоске бумаги, свободный конец которой болтался у его ног. Похоже, я застигла его в пылу вдохновения, но поворачивать назад было уже поздно.
Зажав жетон между двумя пальцами, я, как белый флаг, подняла его над головой. Я не собиралась ничего говорить, но, завидев меня, он прервался:
– Чего вам нужно?
– У меня для тебя посылка.
Я бросила ему жетон, рассчитывая, что он его поймает. Жетон упал на бетонную дорожку и покатился к его ногам. Мальчик прихлопнул его сапогом.
– В следующий раз, когда испугаешься бабочки, сделай одолжение, кинь в нее подушкой.
– Это был мотылек, – сухо сказал он. – И я их не боюсь.
Теперь я разглядела, на чем он писал, это была стопка карточек, соединенных клейкой лентой. Когда он встал, стопка растянулась, как меха у гармошки. Он положил карточки на ящик и секунду-другую изучал жетон, поднеся его к свету. Затем большим пальцем катапультировал его в мою сторону:
– Спасибо, но у меня уже есть.
Я подхватила жетон в воздухе.
– Это твой, ты сам его бросил. Ардак его потом подобрал.
– Нет, мой вот он. – Порывшись в карманах джинсов, мальчик достал еще один жетон и показал его мне на ладони, новенький и блестящий. – Теперь верите?
– А этот тогда чей?
– Спросите у кого-нибудь еще. – Он оттащил ящик на два шага в сторону и задвинул в самую темень. Затем вновь сложил карточки в стопку и стал пролистывать большим пальцем, как страницы кинеографа. – Знаете, Нелл, я начинаю понимать, почему вы отсюда никак не уедете. Вы так часто ходите в гости, что на живопись просто не остается времени.
Он явно хамил мне, чтобы поскорее от меня отделаться. Я сама использовала эту тактику с краткосрочниками.
– Я работаю по ночам.
– Как мотылек. – Он попытался улыбнуться. – Нет, честно, я их не боюсь. Я просто ненавижу этих мелких тварей, как они двигаются. Ненавижу вытряхивать их из абажуров. Ненавижу наблюдать за их поражениями. Проще сразу их прихлопнуть, чтоб не мучились.
– Ты непростой юноша, – сказала я.
– Сам знаю.
Фуллертон снова уселся на ящик и раскрыл гирлянду карточек с пожелтевшей клейкой лентой на обороте. Сгорбившись, он продолжил работу, будто и не прерывался. Его рука двигалась машинально, скользя по карточкам слева направо, сверху вниз. Когда одна карточка была заполнена, он передвигал гирлянду и переходил к следующей, потом к следующей и так далее. Ни разу не опустил он глаза на бумагу. Его взгляд был устремлен в пространство между домиками и голыми гранатовыми деревьями. Я могла лишь дивиться его работоспособности.
Поначалу он не обращал на меня внимания. Ручка мелькала над бумагой, клацая, как вязальные спицы. Карточки аккуратной стопкой складывались между его ступней. Затем он сказал:
– Вы весь день на меня глазеть будете?
Хотя я уже привыкла к его прямоте, он запросто мог выбить меня из колеи. За работой он представлял собой завораживающее зрелище: сосредоточенность, схлестнутая с отстраненностью.
– А гитара тебе разве не нужна? – спросила я.
Он склонил голову. Затем вздернул подбородок, закусив нижнюю губу. На секунду прикрыл глаза.