banner banner banner
Эклиптика
Эклиптика
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Эклиптика

скачать книгу бесплатно


– Ну, пожалуй, я все еще верю в Бога, но не в то, что сказано в Библии.

– Отлично. Пиши то, во что веришь.

Совет этот показался мне таким расплывчатым и бесполезным, что я еще больше растерялась. “Пиши то, во что веришь”. С тем же успехом мог бы сказать: “Пиши воздух”. Но позже, когда я пыталась уснуть в своей тесной квартирке, его слова пощипывали меня, пока я не уступила их смыслу. Холден не просил меня искать в себе набожных устремлений – он предлагал мне написать мир таким, каким я его вижу, донести до людей свою правду. Я должна создать такое панно, какое сама хотела бы видеть, стоя на платформе с чемоданом и ожидая, пока подкрадется поезд и унесет меня прочь. Оно будет перекликаться с окружением, но также и выходить за его пределы. Оно будет и личным, и публичным.

Я работала всю ночь, до первого света, исследуя свои идеи тушью, затем развивая их гуашью. На следующий день, когда Холден заглянул в студию, я уже размечала эскиз, чтобы перенести изображение на холст.

– О, – сказал он, – все-таки выбрала сражение.

И больше я его не видела до тех самых пор, пока картина размером двенадцать футов на три не была закончена. На выставке дипломных работ она собирала небольшие толпы. Одни недоуменно почесывали голову. Многих она будоражила. Я чувствовала, как меняется траектория моего движения.

На той картине была изображена обычная вокзальная платформа. На переднем плане клубился пар локомотива, выполненный в серых тонах. В одних местах краска лежала тонкими, полупрозрачными слоями, в других – блестящими сиропными сгустками масла и лака. Слева, в завитушках пара, виднелись мужчины в лохмотьях и женщины в грязных одеждах с младенцами на руках. Они валили на платформу суматошной оравой, спотыкаясь друг о друга, падая ничком. Справа, в тихом уголке, где рассеивался туман, стоял человек в мешковатом костюме в полоску, корпус повернут, лицо скрыто, взгляд устремлен через плечо. Правая рука, отмеченная стигматом, сжимает терновый венец. Ноги босые, каштановые волосы зализаны назад. Из портфеля, зажатого в другой руке, капает овсянка. В нагрудном кармане – Библия. Позади него виднелись залитые солнцем пастбища, огороженные забором с колючей проволокой; корабли, покидающие порт; линия моря вдали. Я назвала картину “Просители”.

Приглашенный экзаменатор был так оскорблен моей работой, что не счел ее достойной проходного балла. Я предчувствовала, что реакция будет сильной, но не до такой же степени, чтобы школа отказалась выдать мне диплом. Работая над “Просителями”, я мечтала, что их установят на Центральном вокзале, представляла, как на выставку приходит директор железнодорожной компании и влюбляется в мою картину. Я позаботилась о том, чтобы холст можно было снять с подрамника и приклеить на грунтованную основу, как это делали великие монументалисты в Штатах. Я полагала – тщетно надеялась, – что она поможет мне привлечь заказчиков. А вместо этого меня поставили перед выбором: либо заново отучиться на четвертом курсе, либо выпуститься без диплома. Я решила, уж лучше упаковывать иглы для швейных машинок на пару с матерью.

В конце учебного года, когда выставку уже разбирали, я пришла за вещами. Генри Холден вызвал меня к себе в кабинет. Я сидела на заляпанной краской кушетке, а он ворошил бумаги на столе. От него разило виски.

– Я снова разговаривал с членами правления, – сообщил он. – Хотел бы я сказать, что они передумали.

– Я начинаю считать, что это к лучшему.

Он замотал головой:

– Брось. Ты представила замечательную работу, и мне стыдно, что эти трусы оказались ее не достойны. Когда ты прославишься и разбогатеешь, они будут выглядеть довольно глупо. Ладно… – Он взял папку, быстро проглядел ее и отшвырнул в сторону. – Из газет и радио ты об этом не узнаешь, но… А, вот. – Он развернул листок, подозрительно смахивающий на чек из магазина продуктов, и пробежал его глазами. – Тут появилась одна оплачиваемая стажировка, можешь записаться.

– По-моему, я не…

– Тсс. Послушай. Это отличная возможность. – Он умолк, сухо сглотнул, и тут до меня дошло, что он в стельку пьян. – Сразу тебя предупреждаю, сумма небольшая, но все уже решено, и председатель комиссии, то бишь я, очень расстроится, если ты откажешься. Более того, он настаивает, чтобы ты согласилась. На, взгляни. – Он протянул чек. На обратной стороне было карандашом нацарапано имя, Джим Калверс, с адресом и номером телефона. – Один мой бывший студент ищет себе ассистента в Лондоне. Если будет плохо платить, позвони, и я на него поднажму. Конечно, это не то же самое, что диплом или даже полноценная стипендия, но все же… Вот адрес.

Я готова была его расцеловать.

– Вы не обязаны хлопотать за меня, Генри.

– Я знаю.

– Я этого не заслуживаю.

– Тогда отдай листок, и я его порву. – Он со скрипом подался вперед в кресле и выставил ладонь. Я никогда не забуду этого мгновения с Холденом, с какой уверенностью он на меня посмотрел, зная, что бумажку я не верну. – Так я и думал, – сказал он, убирая руку. – Джим не сразу поймет, что ты талантливее его. Когда это случится, двигайся дальше. А пока что – думаю, вы споетесь. Он тебя уже ждет.

Если бы я поступила иначе, устроилась на фабрику к матери, как и планировала, возможно, я больше никогда бы не взяла в руки кисть. Но еще неизвестно, что хуже – жить без искусства или позволить искусству поглотить тебя и выплюнуть кости? До сих пор бывают дни, когда я принимаюсь подсчитывать, сколько игл для швейных машинок могла бы упаковать.

4

Хотя появление Фуллертона, несомненно, сказалось на моем творчестве, самым важным своим открытием я обязана не ему. Как-то раз, весной, почти за год до его приезда, я бродила по лесу в поисках цапель. Одну я все-таки нашла – в самой глуши, на гнилом, усыпанном грибами стволе. Усевшись неподалеку, я начала рисовать эту чудесную птицу, но, не дав мне закончить, она взметнулась в воздух. Я побежала за ней, выглядывая ее сквозь ветви, но она быстро скрылась из виду, а тут как раз задребезжал звонок к ужину. Уже после захода солнца, вернувшись к себе в мастерскую, я обнаружила, что оставила блокнот где-то в лесу. Большинство зарисовок было не жалко, но из набросков цапли могло выйти что-нибудь путное, и терять их не хотелось. Прихватив фонарик, я вновь отправилась в лес.

Той ночью тьма была густа, в ясном небе мерцали звезды. Взошла молодая луна, бледно-желтые огни окрестных островов были совсем близко. При свете фонарика я торопливо пробиралась меж сосен, разыскивая место, где видела цаплю, но в темноте все выглядело иначе. Споткнувшись о корень, я упала. Фонарик шмякнулся о землю и выплюнул батарейки. На миг я окунулась в ужасающий мрак и подумала, что теряю сознание. А потом увидела чудо: сияющую бледно-голубую пелену, похожую на пламя газовой конфорки.

Я поднялась и пошла на свет. Он исходил от груды поваленных деревьев невдалеке. Когда я приблизилась, голубизна стала насыщеннее – необычный оттенок, яркий и вместе с тем прозрачный, как антисептик, в котором замачивают расчески парикмахеры, или как сизый отлив на сливовой кожице. Светились не сами деревья, а то, что их покрывало, – грибы величиной с устричные раковины. Их шляпки были овеяны бледно-голубым ореолом, и, сбитые в кучку, они ярко освещали хвойную подстилку, насекомых в рыхлой земле, забытый блокнот – пусть себе лежит и дальше. Впервые за долгие годы я вновь ощутила электрическое потрескиванье в крови. Не ясность, но ее щекочущее предчувствие. Идея. Мельком увиденный дом. Остальное, я знала, в моих руках.

* * *

Зимой, когда приехал мальчик, я все еще экспериментировала с пигментом, исследуя его разноплановость. Прежде чем что-то писать, нужно было усовершенствовать технологию его изготовления и найти оптимальное соотношение со связующим; а еще у меня были серьезные опасения насчет светостойкости и долговечности. Но ничто не могло умерить мой пыл. Куикмен всегда говорил, что лучшие идеи “завоевывают наше сердце”. Это была любовь.

Изготовить пигмент было несложно, но это требовало терпения и усердия. У меня сложился особый режим: всю ночь, до самого завтрака, – работа, после завтрака – сон, после обеда – отдых, затем ужин, а после захода солнца – снова работа. Так я жила все лето, наслаждаясь ночной прохладой, прячась от слепящего света. Так я продиралась сквозь липкие осенние вечера, первые дожди, заморозки, нежданный снег. Но с приездом мальчика я сбилась с ритма. Я слишком охотно позволила ему отвлечь себя от цели. Состязание с Куикменом было лишь началом, их игра сильно затянулась, а я и не подумала вмешаться, предоставила им биться до победного конца, отложив работу на потом. И пусть я совсем немного отклонилась от курса, даже это отклонение было губительно.

Как только они ушли, я приступила к муторной подготовительной работе. Всю ночь мне предстояло делать образцы, а отдохнуть после обеда так и не удалось. Я закрыла ставни, опустила рулонные шторы и скобозабивателем прикрепила их к оконной раме. Достала ступку и пестик, плиту для растирания красок и курант, затем протерла стол и подвинула его на место. Вырезала еще полсотни квадратиков холста. Вымыла колонковые кисти. Надела куртку, взяла сумку, зашнуровала ботинки, подождала, пока в особняке погаснут последние огни. На веранде еще некоторое время горели лампы, потом пришел Эндер и потушил их, и прибежище погрузилось во тьму. Я не включала карманный фонарик, пока усадьба не скрылась за плотной стеной сосняка. Дорогу я знала хорошо и в зарубках, которые когда-то сделала на стволах, больше не нуждалась, и все же шла я медленно, осторожно, зная, что если забреду слишком далеко, то выйду на каменистый утес и упрусь в открытое море. (Я бы не вынесла вида ночного моря; меня пугало то, как оно отступало и наползало в черноте, словно с каким-то тайным умыслом.)

Похоже, мне одной было известно, что можно увидеть ночью в лесной глуши. Каждый раз я боялась, что кто-нибудь из постояльцев заметит меня и потребует объяснений, а потому действовала украдкой. Когда воздух стал волглым, а земля – пружинистой, я поняла, что почти пришла. Я искала островок леса, где сосны росли вкось. Еще двадцать шагов, и стволы стали наклонными, а потом я вышла на небольшую поляну – проплешину, где гнили поваленные деревья, – и выключила фонарик, приглашая чудо явить себя. Бледно-голубые грибы замерцали, как звезды.

Путем проб и ошибок я выяснила, что грибы лучше всего собирать в небольших количествах. Росли и размножались они быстро, но лучший пигмент давали самые старые – лопоухие, успевшие как следует откормиться. Я достала из сумки ножик и фольгу. Похрустывая суставами, я опустилась на колени в грязи и потянулась к дереву. Одно чистое движение, нож скользнул вдоль ствола – и грибы упали мне в ладонь. Промедление – и мякоть будет крошиться. Неосторожное нажатие – и она потеряет цвет. Срезав дюжину самых крупных грибов, я завернула их в фольгу и убрала в сумку.

Работа с образцами требовала полной темноты, поэтому, вернувшись домой, я плотно закрыла дверь и залепила щели нервущейся клейкой лентой. Затем потушила угли в печке и выключила свет.

На тающий миг комната погрузилась во мрак, затем вспыхнули образцы на стене. На каждом квадратике холста проступил голубой мазок, но двух одинаковых было не найти. Одни сияли ярко и насыщенно – почти как сами грибы. Другие мерцали слабым, неровным светом – бомбейский сапфир. Слишком густой слой краски или слишком мелкий помол пигмента давали тусклый отлив, слишком большое содержание масла – стеклянный блеск. Та же голубизна лилась из швов моей сумки, и нельзя было дать ей угаснуть.

Я много экспериментировала с пигментом и связующим, хоть и с переменным успехом: (i) размолов грибы в порошок, смешивала их с магазинными масляными красками; (ii) делала из грибов отвар и, добавив туда гуммиарабик, разливала по кюветкам для акварели; (iii) растирала их с глицерином, медом, водой, бычьей желчью и декстрином, чтобы приготовить гуашь; (iv) делала темперу на яичном желтке – и тому подобное. В Портмантле рабочие материалы предоставлялись в любом количестве, а если в подсобке Эндера чего-то не находилось, это поставляли с материка. Впрочем, самая яркая краска оказалась и самой простой в приготовлении.

Сперва я выложила грибы на стол. Шляпки сияли так ярко, что можно было обойтись без света, хотя глазам всегда требовалась секунда-другая, чтобы привыкнуть. Мыть их было нельзя, не то потускнеют, поэтому я смахнула грязь мягкой кистью и убрала влагу бумажным полотенцем. Затем нарезала грибы на ровные кусочки, не слишком мелкие и не слишком тонкие, будто готовила салат. В мастерской было так холодно, что вскоре я уже не чувствовала пальцев, а для следующего этапа как раз требовалась сноровка.

Достав из ящика большую иголку, я продела в ушко бечевку и нанизала на нее кусочки грибов. Затем завязала узелки на концах и повесила гирлянду в чулан, возле бойлера, пусть сушится вместе с остальными. (Нельзя, чтобы грибы слишком сморщились, поэтому я регулярно их проверяла.)

Другую гирлянду, висевшую там уже шесть дней, пора было измельчать. Я взяла ее в руки – она была приятно теплой на ощупь. По одной штуке я сняла с бечевки грибы, положила их в ступку и стерла в синюю пыль. На этот раз я работала пестиком еще тщательнее и дольше обычного, стараясь добиться как можно более мелкого помола. По плотности пигмент напоминал вулканический пепел. Из одной гирлянды обычно получалась чашка порошка, которой хватало где-то на сорок образцов.

Высыпав треть чашки на гранитную плиту, я проделала в горке порошка выемку и осторожно влила туда три четверти унции льняного масла. Перемешала мастихином до образования пасты. Затем круговыми движениями стала проходиться по ней курантом, пока паста не приобрела консистенцию сливочного сыра. Именно на этом этапе сияющий пигмент становился пригодным для работы. Он легко брался плоской кистью, хорошо приставая к щетинкам. Я взяла квадратик холста и неторопливо нанесла мазок, а снизу карандашом подписала объем связующего, количество пигмента, размер грибов и, наконец, номер образца. Затем пришпилила на стену рядом с остальными.

Процедуру эту надо было повторять много раз: по капле разбавляя краску маслом, я делала все новые и новые образцы, пока на плите не осталось лишь голубоватое пятнышко, а руки не заныли от боли. Пересыпав остатки пигмента в старую жестянку из-под табака, я спрятала ее за шкафчиком в ванной, где у меня был тайник. С трудом я заставила себя подкинуть в печку угля и разжечь огонь. Затем рухнула на диван – прямо в грязных ботинках, с немытыми руками и сияющей пыльцой под ногтями.

* * *

Проснувшись, я услышала, как с крыши на дорожку шлепается капель. Когда я оторвала клейкую ленту от двери и выглянула во двор, солнце туманной дымкой растекалось над лесом, и непонятно было, утро сейчас или ранний вечер. Среди сугробов проглядывали зеленые островки, дорожки, ведущие к особняку, были в слякоти. На веранде пили кофе двое краткосрочников – робкий парень Глак, писавший детские книжки, и гигантский итальянец в белой кожаной куртке, создававший автопортреты из фотографий животных. (“Мне не нравится слово “монтаж”, оно слишком конкретное, – объяснил он как-то за обедом. – Я исследую множество своих ипостасей. Как я развиваю свои идеи, не имеет значения. Обсуждать процесс – это так скучно”. Петтифер промокнул губы салфеткой и сказал: “Да уж, я утомился, как только вы открыли рот”, после чего итальянец с нами больше не заговаривал.)

Приняв душ и переодевшись, я пошла к особняку. На веранде уже никого не было, Глак с итальянцем ушли, оставив на садовых качелях пустые кофейные чашки. На лестничной площадке между первым и вторым этажом возле окна стояла деревянная стремянка, а на ее верхней ступени – Ардак. Похоже, он чинил карниз; на плечах у него, точно агнец на заклание, лежала бархатная ткань. С раздернутыми портьерами зал выглядел каким-то разоренным. Дневной свет выхватывал комья пыли. Перила были сплошь в отпечатках пальцев.

Когда я проходила мимо, Ардак прервал свои труды и воззрился на меня сверху вниз.

– Что здесь произошло? – спросила я, особенно не рассчитывая, что он поймет.

– Пт-ш! – Он изобразил, как что-то разбивается, и указал на верхний переплет окна, где стояло новое стекло с еще не высохшей замазкой.

– Хорошо, что вы у нас на все руки мастер, – сказала я.

Он рассеянно кивнул.

За нашим обычным столом в одиночестве завтракала Маккинни. Из-за давних проблем с пищеварением она внимательно следила за питанием и нередко засиживалась над тарелкой мюсли после закрытия кухни. Мы всегда могли рассчитывать, что она займет нам места. Все знали, что дальний конец длинного стола у окна принадлежит нам; оттуда открывался лучший вид. Если наше место занимали другие, Тиф и Кью сурово велели им убираться. Порой мы были ничем не лучше школьных хулиганов, но за годы жизни в Портмантле мы привыкли оберегать свои удобства.

– Кто разбил окно? – спросила я с порога.

Маккинни махнула рукой вглубь столовой:

– Он пытался убить мотылька. Якобы.

В конце линии раздачи стоял Фуллертон, в фартуке и резиновых перчатках, стряхивая объедки с тарелок в мусорное ведро.

– За это он все утро помогает Эндеру по хозяйству.

Старик сновал между столами, собирая грязную посуду, и было видно, что помощнику он не рад.

Я села рядом с Мак.

– Вот чем был нанесен урон, если тебе интересно, – сказала она, придвигая ко мне тусклый медный жетон с прорезью посередине. – Ардак в саду нашел. А мотылька, кстати, никто не видел. Возможно, его стерло в порошок. – Она не отрывала взгляда от Фуллертона, который, к вящему негодованию Эндера, складывал тарелки одна в другую, перемазывая их снизу яичницей и суджуком[10 - Суджу?к – традиционная турецкая колбаса из баранины или говядины с пряностями.]. – Наверное, тебе стоит с ним поговорить. Меня он не больно жалует.

Я убрала жетон в карман юбки.

– К тебе еще надо привыкнуть.

Мак поникла, ложка с молоком задрожала у нее в руке.

– Одно я тебе скажу точно. С его приездом я стала гораздо чаще думать о дочках. Конечно, они уже взрослые. И все же… Мне трудно на него смотреть. Как он стоит, как двигается. С ним я чувствую себя старой.

– Мы и правда старые, – сказала я.

– Ой, я тебя умоляю. Я обогнала тебя на пару десятков лет. – Мак ткнула ложкой в мюсли. – Ты только подумай. Если вчерашний школьник настолько выгорел, что его сюда отправили, на что же надеяться нам?

– У каждого свои трудности.

– Может, и так. Но я в тупике. И вообще я уже давно забыла, в чем смысл.

– Смысл чего?

– Вот этого. Жизни здесь. – Она собиралась что-то прибавить, но тут с тележки Эндера с грохотом посыпались тарелки. Старик стоял посреди зала, разглядывая осколки, будто случившееся противоречило законам физики.

Фуллертон кинулся на подмогу:

– Давайте я. – Он присел на корточки. – У вас есть веник?

– Уходите! – сказал Эндер. – Это не ваша работа. Я сам подмести.

– Да мне не трудно. Чесслово.

– ?ik! Git burdan![11 - Вон! Убирайся! (тур.)]

Повисло долгое молчание.

Фуллертон встал, сорвал с рук перчатки и выпутался из фартука. С саркастическим поклоном протянул все это старику. Потом, заметив меня, с обиженно-извиняющимся видом побрел к нашему столику.

– Что с ним такое? Я же ничего не сделал.

Он взял кувшин с молоком, стоявший перед Мак, и припал к нему губами. На шее у него перекатывался чрезмерно выпирающий кадык. Фуллертон явно несколько дней не брился: над верхней губой проступала легкая щетина, а на щеках – одуванчиковый пушок, и выглядело это немного жалко. Пока он пил, челка откинулась со лба, обнажив блестящие розовые прыщики. Похоже, он всю ночь не спал. Он был какой-то хрупкий, дерганый.

– Ты что, так и не ложился? – спросила я.

Он вытер рот рукавом фуфайки. Она была мешковатая, в черно-желтую полоску.

– Ну что вы, не мог разлепить глаза.

– Прости, если мы тебя задержали. Куикмен у нас человек азартный.

– Вы тут ни при чем, – фыркнул мальчик и с такой силой поставил кувшин, что тот покачнулся, словно кегля. – У меня теперь весь день уйдет только на то, чтобы в голове прояснилось. Я со сном не дружу.

– Да ладно? – сказала Мак. В тарелке у нее скопилась целая гора изюминок, выловленных из мюсли, и теперь она помешивала их пальцем. – Попробуй пялиться в потолок каждую ночь своей жизни, а потом уже рассказывай, как ты не любишь спать. Я бы с удовольствием поменялась с тобой местами.

– Поверьте, – вздохнул мальчик, – вы бы не захотели видеть мои сны. – Он наклонил голову вправо, затем влево, чтобы хрустнули позвонки. Фуфайка задралась, обнажив резинку трусов и аккуратный, точно узелок воздушного шарика, пупок. Затем безмятежно поинтересовался: – А Куикмен придет?

Мак бросила на меня взгляд. Словно желая научить мальчика терпению, она сняла очки и стала протирать стекла. Без них ее лицо казалось каким-то желтушным.

– Куикмен, дай-ка подумать… С ним никогда не знаешь наверняка.

– Это правда, – сказала я. – Но обед он точно не пропустит.

– Ладно, если увидите его, передайте, что я его искал.

– С радостью, – ответила Мак, задвинув очки на место.

Мальчик апатично помахал двумя пальцами, будто сидел на скучном собрании и соглашался с решением большинства.

– Тогда до встречи. – Он вышел из столовой и закрыл за собой дверь.

* * *

Зима выдалась такая суровая, что мы ни разу не забирались на крышу особняка, зная, что из-за снега и льда это будет опасно. Но тем утром я не видела иного способа утешить Мак. По моему настоянию мы поднялись на чердак, под стропила, и открыли люк, выходивший на небольшой выступ, где могло поместиться два-три человека. Мак медлила, но я убедила ее, что бояться нечего.

– Тут просто небольшая лужа, – сказала я, ступая на черепицу. – Но совсем не скользко.

Отряхивая паутину с колен, Мак вылезла из люка. При первом же взгляде на море она шумно выдохнула. Казалось, она успокоилась, оправилась. Долгое время она молчала, словно вбирая в себя пейзаж. Ослепительно ярко сияло солнце. Повсюду в замедленном темпе чернильную воду прореза?ли паромы, для которых не существовало ничего, кроме маршрута по островам. Почти все дома дремали под коркой снега, лишь несколько прядей дыма струились из труб вдалеке. На плацу перед военно-морской академией не маршировали курсанты, кафе на променаде были пусты. С нашей обзорной площадки видны были и часовая башня греческой православной церкви, и фигурки лошадей в загоне по ту сторону залива; старая духовная семинария на вершине северного холма была вписана в узкую дугу света, похожую на луч прожектора, направленный из облаков. Я надеялась, что здесь Маккинни вновь почувствует, какая это удача – быть в Портмантле, парить над миром в отчуждении. Нам полезно было помнить, что шестеренки мира никогда не останавливаются, что история нас уже почти забыла. Но Мак скрестила руки на груди и сказала:

– Не знаю, сколько еще я смогу здесь прожить.

Я подошла к парапету и взглянула на крышу веранды, поросшую мхом, на оттаивающие сады, на домики-мастерские. Трудно было понять, что у Мак на душе. Мы так привыкли подбадривать друг друга в минуты уныния, что даже шутили на этот счет. “Пойдешь со мной делать подкоп?” – бывало, спрашивала я; а, застав Маккинни за рисованием узоров на салфетке, могла услышать: “Планирую наш побег”. Но теперь на смену ее обычному беспокойству пришло нечто большее – глубокое переживание, до которого мне было не дотянуться, и никакие дежурные шутки уже бы не помогли. У меня мелькнуло подозрение, что ее тоска как-то связана с мальчиком.

– Назови мне хотя бы одного человека здесь, которому все это не осточертело, – сказала я. – Надо работать во что бы то ни стало.

– А я тут, значит, прохлаждаюсь?

– Я этого не говорила.

– Чего я только не пробовала. Все тщетно. Я даже ремарку не могу написать, не подвергнув сомнению каждое слово. Рано или поздно придется сдаться. Я не способна выдать больше ни одной пьесы. Если когда-то у меня и был талант, его давно уже нет.

– Просто пиши то, во что веришь.