banner banner banner
Сталинград. Том пятый. Ударил фонтан огня
Сталинград. Том пятый. Ударил фонтан огня
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Сталинград. Том пятый. Ударил фонтан огня

скачать книгу бесплатно


– Бисмилах…Травой зарастают могилы героев…Но давностью не зарастает боль.

– …Ветер, зализывает следы ушедших на бой джигитов за свой кров, честь и веру….Залижет время и кровяную боль и память тех, кто не дождался родимых и не дождётся, потому что коротка человеческая жизнь и не много всем нам суждено истоптать травы…

– Вот потому, мы никогда не должны забывать о могилах наших отцов!

Помните: все мы стоим на плечах наших предком, смотрим их глазами по-новому на окружающую жизнь…Живём и растим детей на их могилах. Всегда любите и до последнего вздоха защищайте с оружием в руках свой край, свою саклю, свой колодец, мельницу, кузницу, родник. Мясо с кровью, храбрец – с победой. Смелость сохраняет аул…И если мы помним заветы предков, чтим их вековые адаты и следуем дорогой отцов, – они оживают…

…Зоркий взгляд комбата продолжал парить, пошагово фиксировал любые передвижения на передовой врага, отмечал: застывшие в нетерпении танки и бронемашины, серые цепи карателей. Их автоматы были нацелены на улицы, сады и заборы, развалины и подъезды безглазых домов, в которых засели и окопались танкаевцы.

Но если глаза считывали заслоны и группировки врага, память по-прежнему неподотчётно выхватывала из былого забытые фрески.

…Вспомнилась вдруг из далёкого детства яркая-горькая метина. Эхо гражданской войны было жестоко, как никогда…Горные тропы и камни кровью пропитаны…Как-то под вечер в Ураду приехал на чёрном коне чужак. Весь в дорожной пыли. В черкеске при газырях и бурке, обвешанный оружием, со страшным громадным маузером в деревянной кобуре. Лицо по самые глаза закрыто траурным башлыком.

Маленький Магомед помнил: конь остановился у соседской сакли, что лепилась стеной к стене их дома – Танкаевых. Громкий голос чужака, похожий на сердитый грай ворона, наполнил двор, распугал домашнюю птицу. На его призыв выбежали домашние; всадник снял с седла и передал из рук в руки кожаный хурджин их сына, убитого в горах. Приложил руку к груди, склонил голову и ускакал.

Весть птицей облетела весь аул. Люди, побросав дела, потянулись к дому осиротевших одноаульцев. Пошёл передать свои соболезнования и отец Танка…

Но больше другого из этой истории в его детской памяти запечатлелось лицо той несчастной матери у которой убили сына.

Она билась головой о жёсткую землю, грызла деревянные ступени крыльца от горя…А потом сидела на земле с пустым обезумевшим лицом, исцарапанным в кровь ногтями и тихо скулила, выла, как смертельно раненая волчица.

…Он помнил: как она, безутешная, развязав хурджин, перебирала старое бельё сына; точила горькие скупые слёзы, принюхивалась, но лишь последняя нательная рубаха-хIева, привезённая грозным чужаком, по-всему хранила в складках запах сыновьего пота, и припадая к ней головой, качалась старуха и снова скулила, узорила полотняную грязную рубаху слезами…

Комбат Танкаев в тяжёлом раздумье отпустил бинокль на грудь, сурово посмотрел на длинные грязные цепи своих стрелков. К горлу подкатил горький полынный ком…В голове горячей пулей мелькнула мысль. «Вай-ме! Сколько же любящих матерей…не дождутся после этой жуткой войны своих сыновей…»

Глава 7

…теперь из немецких динамиков, точно в злую насмешку над отчаянным положением защитников Сталинграда, с ухарским бесшабашным весельем, сыпался поддужным бубенцом заливистый голос Лидии Руслановой:

Валенки, валенки-и!

Э-эх не подшиты стареньки!..

Комбат Танкаев болезненно близко к сердцу, воспринимал эти психологические «дивертисменты» врага, как личное оскорбление, как ядовитый плевок в душу. В жилах бурлила горская кровь, до ожога хотелось отдать приказ миномётчикам старшего лейтенанта Макарова накрыть и разнести к чёртовой матери этот подлый, кощунственный балаган! Но он давил в себе эти эмоции, неистребимой командирской волей. Потому, как отлично знал: именно на такую нервическую, крайне опасную, деструктивную реакцию людей, загнанных в угол, и рассчитывал вероломный враг.

Этой минутой следовало сконцентрироваться на другом: ободрить и напутствовать своих офицеров. Он по себе усвоил: с отцовским командирским напутствием легче отбивать атаки врага, идти на огонь пулемётов, в штыки…

Танкаев посмотрел на своих взводных и ротных, стоявших у кирпичной стены, освещённых холодным латунным солнцем. На касках и козырьках фуражек стыл хмурый отсвет светила. На стволах автоматов, на пуговицах шинелей, на оптических трубках биноклей был тот же тусклый шафрановый свет. И на одубевших скулах, сжатых губах, заострившихся подбородках. Поймал себя на мысли: сколько ж было уже таких построений-напутствий! И всё новые, новые лица, пришедших на смену убитым. Чуть больше задержал взгляд на двух старлеях морской пехоты: морёные ветром-порохом, кирпичного цвета, жёсткие лица. «Чёрная смерть» в линялых тельняшках, мятых «бесках» с гордо реющими на ветру гвардейскими лентами, с упрямыми складками ртов.

– Почему не в касках? – боднул вопросом комбат.

– Мы ж в морские, нам и так не капает, командир, – с едкой бравадой прозвучал ответ.

– Ракушки значит, ну-ну…Поглядим на вас хвалёных в бою.

– А ты испытай, командир, – с вызовом сказал высокий, плечистый, с крепкой, розоватой, как буковый ствол, шеей, с мускулистой грудью молотобойца, выступавшей из растерзанного тельника. Другой ниже ростом, кряжистый, как краб, потёр набитые в драках костяшки грязных кулаков, на которых пестрели старые рубцы-зарубины, краснели два свежих ножевых пореза.

– Немэц вас испытывает, рэбята. Тепер уж нэдолго ждать. В рукопашке? – комбат кивнул на бордово-чёрные порезы.

– Так точно, товарищ майор. Третьего дня, на грёбаном Мамае…Из нашей роты, – кряжистый старлей стиснул железные челюсти, сипло продолжил, – четверо нас вернулось…Вот, к вам перевели теперь.

– Вас, как зовут, командир? – пробасил высокий, плечистый.

– А меня нэ зовут, нарочито мрачно усмехнулся майор. – Я сам прихожу, когда надо.

Морпехи вместе с другими командирами одобрительно хохотнули.

– Комбат Танкаев, Магомед Танкаевич. – Он подал руку.

– Гвардии старший лейтенант Пилымский!

– А имя?

– Валерий.

– Гвардии старший лейтенант Туровец…Алексей.

Комбат положительно оценил крепость рукопожатий морпехов.

Хотелось верить, что оба останутся в живых. Отобьют атаки фашистов, сами поведут в контратаку своих полосатых чертей, прорубятся, промчатся сквозь кровавый снег короткого дня, чтобы в сумерках, в чернеющем свинце, забыть навсегда об этом латунном, негреющем солнце. Будут у печурок-костров бинтовать ушибы и раны, чистить оружие, устало хлебать из котелков, снисходительно слушать солдатский трёп о бабах; забываться на обгорелых досках и драных щуплых матрасах обморочным тяжёлым сном.

– Вот и познакомились. Добро! А теперь всэ подтянулис! – Комбат обжёг шеренгу горячими глазами из-под сведённых воедино бровей, напряг жилистую шею, на которой запружинила длинная сизая вена:

– Товарищи бойцы! Красные командиры! Два года длитца пр-роклятая война с фашистским зверэм. Два года реками льётца кр-ров рабочих и крестьян всэх наций и народов нашего Совэтского Союза! Сотни тысяч, а может уже миллионы сирот и вдов – вот рэзультаты этой невиданной миром бойни!

Иай! Мы знаем за что воюет наш лютый враг…Чьи интересы, чьи чудовищные замыслы Зла, – он исполняет…Их цэль захватит наши зэмли предать поруганию наши святыни…Жэнщин сделат своими подстилками, старых-слабых истребить, здоровых-молодых прэвратить в безмолвных рабов, которые будут дэн и ночь работать на них. Гитлер-шайтан для этого поставил под огонь миллионы своих кровожадных псов, которые нэ щадят ни жэнщин, ни детей. Вот поэтому все мы здесь! – задыхаясь от гнева прорычал он, чёрная вена плясала на бронзовой шее, крылья ноздрей воинственно трепетали. – Да-а, всё нэ просто! Всё рядом: и жизнь…и смэрт. Но помните и держите в сэрдце: мы защищаем Сталинград! Сами понимаете, братья, что этот город значыт для каждого совэтского человека. Клянус, ни один город нэ произноситца с таким благоговением, как город Сталина! Потому осознайте, какая на нас возложена отвэтственность Ставкой! Сталин – это больше, чем человек и вождь…Сталин это Победа! Сталин это мир!

Что ж, коммунисты погибают пэрвыми, живым продолжать бить фашиста до самого его звэриного логова, до самого полного истрэбления! Да иссякнет их семя, да утонут они в своей поганой собачьей кр-рови! Добро должно ходит по земле. Зло – лежат в ней под гранитной скалой. Поэтому, товарищи командиры!.. – его захлёстывал горячий подъём духа, – Сталинград должэн, обязан стать могилой для этих нэчистивых псов! Донесите всё это до ваших солдат. Пуст нэ думают, что их дом, их малая родына далеко… и здес – нэ их война. Кр-ровь под Смоленском, Москвой, Лэнинградом, здесь, на Волге, – это их война и кровь их родных, гдэ б они не жили. В Сибири, на Кавказе, Урале или Дальнем Востоке!

Он, пламенея душой, прошёлся вдоль строя, вспарывая мысами сапог голубой снег. Становился. Дёрнув впалой щекой, сказал:

– И ещё об одном помните крэпко, товарищи красные командиры. Впэреди жестокий, архиважный, отвэтстсвенный бой. Возможно, наш послэдний бой…Но именно положительный рэзультат этого боя, будет залогом контрнаступления наших войск! Так будэм достойны прэжних вэликих побед наших отцов и дэдов! Пуст атакуют собаки: добро пожаловат в ад! Вопросы ест? – он пытливо обвёл шеренгу глазами.

– Так точно. Разрешите…

– Слушаю, тебя Замотохин.

Вперёд шагнул с хитроватым, рябым лицом взводный 4-й роты.

– Немца, как грязи понабилось на передке, товарищ майор. Ей-ей, как крапивы за баней…

– Вот и коси их пулями, Замотохин, – послышался за спиной тихий картавый голос. – С фронта прикандыбаешь на побывку домой, глядь бабе под юбку…А там тоже на передке – бери косу да коси бурьян. Тяжело в ученье, легко в бою.

В строю гоготнули шутке ёрника и стар, и млад.

– Разговорчики, Кошевенко! – строго одрнул Танкаев, взгляд на взводного. – Короче, Замотохин! Верёвка хороша длинная, речь – короткой.

– Я к тому, товарищ комбат…Мы то не дрогнем, а помощь-то будет? – он смущённо и озлобленно улыбаясь, переминался с ноги на ногу.

– Будэт, Замотохин.

– А сколько?

– Сколько рэшит штаб дивизии, или штаб армии.

– А когда? Неровен час сомнёт и раскатает в лепёшку нас фриц…

– Ты, что издыватца вздумал? Или тупой такой? Замотал ты меня, Замотохин: «будэт – не будэт», «когда – никогда»! Что ты прылип, как обопрэвший рэпей к гриве? Откуда мне знать? – Танкаев опалил его полымём чёрных глаз.

Сам знаеш-ш! Фронт переправу войск через Волгу, каждую ночь ждёт. Но фашист-собака…по-прэжнему дэржит господство в небе. Потому расчёт – лишь на рэзерв, а его менше, чем мозгов у барана. Тебя что-о? Жарэный петух…клюнул, Замотохин? Прэступно не убедившись…бить в набат! Встать в строй. Ещё вопросы?

– Молчание было ответом.

– Итак! – Танкаев чеканил каждое слово. – Гранаты, патроны бэреч, как жену-дочерей от соседа! Бить насмэрт, наверняка. Крэпко держать подо лбом: можно потерять любовь, но не чэсть! Можно забыт любовницу, но не Родину! И на нашем участке, чтоб птыца не пролетела, которую я не знаю. Вот такая картына маслом. Поставленная задача ясна, товарищи командиры?

– Так точно. Будем рвать глотки фрицам!

– Клянёмся стоять до конца.

– Э-эх, зацелуем фрица в жарких объятиях до смерти.

– По места-ам!

Впереди, через ямины и воронки, солдатами были настелены сколоченные деревянные щиты, сорванные с петель подъездные двери, чтоб не сломать ноги. В ушах загрохотал дробный текучий треск каблуков, будто горели сосновые плахи. В эти, последние перед боем минуты, он особо смотрел-провожал взглядом, исчезающих за отколотым углом здания офицером, охраняя из своим тревожным, похожим на отеческую заботу, чувством.

Оставшись один, поднырнул под ячеистый полог маскировочной сетки; со скрытым беспокойством вновь приставил бинокль к глазам, медленно заскользил по обманчиво молчавшим руинам, скоплениям немецких солдат и стянутой на плацдарм технике…

* * *

…Покуда немцы гоняли советские трофейные пластинки, Черёма сидел в траншее на корточках, положив на колени ППШ, и казался печальным. Санько Куц, пряча в кулак, драгоценный окурок, смаковал последние затяжки цигарки. Старший сержант Нурмухамедов ловко, что карточный игрок, крутил-вертел в пальцах и так, и сяк яркую солнечную винтовочную гильзу, покусывал губы, ровно пытался выговорить крепкое, неудобное для произношения матерное словцо. Рядом, опёрся локтем на станину «максимки» Григорич в подаренной комбатом прострелянной командирской фуражке. Увешанный пулемётными лентами, как веригами, с невозмутимым видом бывалого воина, в этот момент он, как две капли воды, был похож на легендарного толстяка Тартарена из Тараскона. Поглядывая в сторону врага, слушали весёлых танкистов, покинувших душную Т-34-ку. Те так же, тайком от начальства, смолили в кулак цигарки, перебрасывались с пехотой шутками и непристойно лясничали о бабах.

Взводные, ротные командиры, случалось даже некоторые политруки, с понимаем относились к сему непотребству.

«Это ж, от нервов, – объясняли они непонятливым, настороженными взорами проверяющим партработникам. – Ишь, как трусит молодых, не обстрелянных. Им через полчаса в атаку под пулемёты идти…Жив будет, мёртв…тот или тот сынок…пойди, у безносой спроси…Он может и бабу-то голую никогда не видел, не щупал…А вы говорите, товарищ полковой комиссар, «моральное разложение»…А дисциплина в бою и на марше – есть! В лучшем виде, на высоте! Да ну, никак нет. Да как же, без неё родимой? Оно понятно, первым делом….Вы, разве, сами не видите, с того берега, как мы тут фрица встречаем? Костьми ложимся. Не многие на правый берег вернулись, да и те: кто ногу потерял, кто руку…А мёртвые, известно, сраму не имут. Так и передайте, товарищу генералу Чуйкову: 100-я дивизия не отступит. Пока Сталинград жив, никто не покорится врагу».

Так, большинством разумели и офицеры в батальоне Танкаева. Эти «срамные байки», в забрызганном дерьмом, мозгами, кровью окопе…Или разгромленном, отвоёванном доме, имели, пожалуй, смысл заклинания. Наивно? Цинично? Возможно. Но война, смерть, тлен – розами никогда не пахли. А суеверия от веку жили без переводу во все времена, во всех армиях мира. Этот «окопный срам», если угодно, был проявлением молодой, пульсирующей, желающей жить и уцелеть плоти, страшащейся, как всё живое, рваного осколка, раскалённой пули, операционной пилы, скальпеля. Дикие, свирепые, грязные, солёные, разудалые слова отделяли живых от мёртвых. Горячих, дышащих, поющих – от заледенелых и скрюченных на пропитанных кровью и гноем носилках, от задавленных бетонными перекрытиями, от обессиленных и обезвоженных – заживо обглоданных собаками, крысами, костенеющих в гнилых подвалах. Солдаты-матросы погружались в эти плотские, парные слова, спасались в них от чёрной, веющей за окнами смерти.

– …на фронте завсегда так, мужики, – сально посмеивался, сероглазый, вихрастый механик-водитель Редькин. – Солдат смотрит на кирпич, а думает о чём, пехота? – Он по-свойски подмигнул Черёмушкину. –Не горюй, сапог, ну!

– О доме, – растянул в улыбке обветренные губы стрелок, чья тонкая, грязная, ещё подростковая шея вытягивалась из расстёгнутого ворота шинели, и пальцы с обломанными ногтями, чёрные от царапин и оружейного масла наглаживали рыжий приклад.

– Недолёт, паря! – нервно хихикал танкист, тряс руками, крутил головой, толкал в плечо заряжающего. – Ну, думай голова два уха!

– О родных? О мамке, с батей!

– Эко куда хватил! – присвистнул третий, с обожжённой половиной лица танкист-наводчик. – Перелёт, малый. – Наводчик Петрухин делал страшные хохочущие страшные рожи. Скалил зубы, колотил себя по низу живота, делал непристойные телодвижения, стараясь навести на мысль недогадливого бойца.

– О бабьей кунке…– морща в снисходительной улыбке нос, помог молодому бойцу Нурмухамедов.

– Вот это в цель! Молодца, сержант! – ратно гоготнули танкисты. О ней, желанной…

– Чо ж, немец-то не стреляет? – знобливо озадачился Буренков. – Опять задумал что, паразитина! Эх, нам бы сюда батарею другую «катюш», – мечтательно протянул он. – От «катюш» у фрицев…от жути мозги откатываются, только шерсть рыжая летит!

– А, ты, айда – до связистов сбегай. Запроси Генштаб, Григорич. Может, они потушат твои пожары сомнений. А то, гляди, бабу тебе в золотинке с почтарём отправят.

– Да, ну тя, честное слово, – Бурёнков безнадёжно махнул рукой в сторону земляка-уральца. – Опять поскакали жабы из твоего рта. Бабы, бабы…Жениться тебе пора, Марат Суфьяныч, коли женилка выросла.

– А я служу – не тужу. «Конь есть, сабля есть – враги будут», – говорит наш комбат. – Успеется, Григорич.

– Да, всё перепутала…сука война…– с досадой взвизгнул Бурёнков.

– Не боись, дядя. Война наука хорошая. Она и раздевает, и одевает, будьте любезны, – старший сержант с уважением кивнул на танкаевскую фуражку и передразнил Бурёнкова: «Гляжу, товарищ комбат, вражина ползёт. А мы туточки!» Умеешь, ты вовремя дров подкинуть, Бурёнков. Да ладно, ладно, не гоношись, – Марат высоко подбросил гильзу, сверкнувшую, как золотая блесна, ловко поймал, сунул в бездонный карман галифе. – Вот кончиться война, всё будет ясно. Всему есть конец, мм? Придёшь гулять на мою свадьбу земляк.

– Пригласишь, так что ж не прийти! В Меседе народ хлебом не корми, дай погулять. На свадьбе две гармошки порвут, к попу не ходи.

– Санько! – кликнул Куца Суфьяныч.

– Ау!

– Поделись табачком.

– Да шо ж ты, домоталси до мэни? Я говорил: ни ма…

– Во-от ты куркуль, хохол! Хитрый и жадный…Вечно у тебя для товарищей шиш в кармане. Цыц, коль «нима», щас наболтаешь мне тут сорок бочек арестанцев…

– А у нас во дворе…– нежданно проклюнулся голос Черёмы. – Вдова молодая жила. Ну, старше, конечно, меня…лет на десять. Мужа у неё белофины убили.

– И чо? – усмехнулся танкист Петрухин. – Она дала тебе?

– Кто?

– Конь в пальто! Вдова твоя, ёлки-палки…

В траншее загоготали, как жеребцы.

– Она многим «давала», – смущённо ответил Черёма. – Нет, она не гулящая…Просто голодно им живётся…и добрая она…

– На передок, ага? – танкисты опять схватились за животы, стонали, ахали, колотили себя по ляжкам и голенищам сапог.

– Да многим, – повторил Черёмушкин, не обращая внимания на колкости и рогатки…Не за так, конечно. Кто трёшку даст, кто десяток яиц и буханку хлеба принесёт. Кто ведро картошки или консервы по случаю, кто сала, кто два кило крупы…голодно жить, а у неё трое детей. Все малолетки…

– Е-моё! Так женился б на ей…Коль она так хороша, Черёма?

Но он промолчал, погрузившись в себя. Память его унесла в далёкое подмосковье. Он счастливо вспомнил, как с дружками покупал в лавке пиво, как сидя у библиотеки, медленно, с наслаждением, они сосали из горла вкусную, ядрёную горечь, наблюдали за влюблёнными парочками, просто прохожими, дрались с заречными, разнозаводскими заклятыми врагами, трепались о всякой всячине, гоняли в футбол до потёмок, строили планы не будущее. А потом, дождавшись намеченного дня и часа, захватив в доме что-нибудь из жратвы, заранее собранное, он тайком от всех, прокрадывался, как вор, к добродушной вдове Наташке. Минуя спящих детей, проходили в её комнату, увешанную занавесочками из дешёвого весёлого в синий горошек ситчика; падал в её жаркую постель, где Наташка, смешливая, бойкая, с большими по козьи разведёнными грудями, целовала-миловала его бесстыже и жарко.

Память цепко держала детали…На прикроватной этажерке, горела в гранёном с трещиной стакане оплывшая свеча. Узкий лепесток пламени освещал тесную комнатушку, рисовал на стенах и потолке дроглые, щуплые тени.

…она наклонилась, и он, чувствуя её тёплый женский аромат подмышек, рассыпанных по лицу волос, видя, как колышется под тонкой тканью тяжёлая грудь, потянул за розовый поясок. Халат распался, будто растаял, сотканный из цветного воздуха, и она предстала перед ним, золотистая, нежно-розовая, с соломенными рассыпанными волосами, близким дышащим животом…