
Полная версия:
Кодекс мужской чести
Он глубоко вдохнул. В лёгких горело. Впервые за долгое время он чувствовал не обиду, не страх потери, не щемящую тоску, а ясную, холодную, сконцентрированную злость. Не на Анжелику. На себя самого. На того, кто позволил себе размякнуть, позволил отодвинуть свои принципы, свои цели, свои желания на второй план ради призрачного спокойствия. И это был лучший двигатель. Ярость, направленная внутрь, способная всё спалить и очистить место для нового.
Доминирование – это не про то, чтобы заставить другого человека делать то, что ты хочешь. Это про то, чтобы самому твёрдо знать, куда ты идешь. Видеть свою цель, свой путь, свои принципы. И не сворачивать с этого пути, даже если тебя пытаются с него столкнуть мольбами, капризами или манипуляциями. И тогда другой человек захочет идти рядом, потому что идти рядом с тем, кто уверен в своём направлении, – спокойно и надёжно. Или не захочет. Это будет её выбор. Её решение. Но правила отныне определял он. Только он. Не в мелочах, не в быту, а в главном: в уважении к его времени, его слову, его решениям. В праве иметь своё пространство, свои цели, свою жизнь, которая не крутится исключительно вокруг её настроения.
Семён выключил монитор. В комнате повисла тишина, которую наконец-то не хотелось заполнять чужими советами, её капризами или своим внутренним оправдательным монологом. Тишина была полной и чистой. Он всё понял. Пусть она сегодня отдыхает. У него были другие планы. Он встал из-за стола, потянулся, услышав хруст в позвонках. Завтра он поедет в спортзал, с которого забросил полгода назад. Потом заглянет к старому другу, с которым давно не виделся. А в конце недели – горы. И пусть Анжелика думает, что хочет. Его путь теперь лежал вперёд. С прямой спиной и твёрдым взглядом.
Глава 23. Свои правила
Семён Павлинцев сидел перед монитором, пальцы нервно и быстро стучали по клавиатуре. Каждый удар по клавише был выстрелом, а поле битвы – очередным форумным спором. Он доказывал незнакомому человеку, чьё имя даже не запомнил, теорию рыночных циклов. Доказывал яростно, с цифрами и графиками. «Я должен быть твёрдым здесь, – думал он, – тогда и там получится». Но «там» было не здесь. «Там» была жизнь.
Экран холодно отвечал ему скриншотами, цитатами из учебников, убийственной статистикой. В углу, в отдельной вкладке, светился другой текст. Не про экономику. Он открыл его случайно, искал что-то другое. Но слова зацепили, как крючок.
Он прочитал вслух, медленно, будто пробуя на зуб:
«Тот, кто готов первым уйти из диалога, из сделки, из отношений… Тот, кто устанавливает правила, не дожидаясь чьего-либо одобрения… Тот, перед кем оправдываются, а не тот, кто оправдывается сам…»
Тишина в кабинете стала густой, вязкой. Слова висели в воздухе, обнажая всё. Они были как рентген, просвечивающий картонный доспех, в котором он ходил уже два года. С тех самых пор, как в его жизни появилась Анжелика.
Он вспомнил не вчерашний день. Он вспомнил начало.
Тогда она вошла в его жизнь не как просительница, а как гостья, которая сама решает, нравится ли ей здесь. Она улыбалась, но в её улыбке не было вопроса, было утверждение. Её «как дела?» звучало не как заискивающая формальность, а как милостиво брошенная кость. И он, Семён, успешный, на своём месте мужчина тридцати семи лет, ловил эти кости. Он подстраивал график под её «внезапно появившееся окно». Он отменял свои планы, когда она говорила «а давай лучше…». Он выбирал рестораны, которые нравились ей, и кино, которое хотела смотреть она. Он называл это «заботой», «галантностью», «европейским подходом». Глупость.
Потом был тот случай с телефоном. Он не просто увидел переписку. Он увидел тон. Тот самый, лёгкий, уверенный, слегка снисходительный тон, с которым она писала тому, другому. Тот же тон, который она использовала иногда с ним, когда он слишком уж старался угодить. И что сделал Семён? Он положил телефон экраном вниз. Он заставил себя дышать ровно. Он испугался. Не её реакции – испугался её оценки. Испугался, что она подумает: «Ах, какой он несовременный, ревнивый, слабый». Он позволил страху похоронить справедливую претензию.
А её смех. Этот смех, который резал хуже крика. Когда он, собрав волю, настаивал на своём выборе – хоть маршруте прогулки, хоть бренде техники для её же квартиры – она смотрела на него, щурила свои зелёные глаза и смеялась. Не зло. Скорее, с удивлением, как смеются над ребёнком, вдруг заявившим, что он капитан корабля. «Какой ты у меня упрямый, Сёмочка». И его «упрямство» таяло, как снег под паяльной лампой. Он улыбался в ответ, предавая самого себя. Он позволял ей называть себя Сёмочкой.
– Почему она устанавливает правила? – шепотом повторил он вопрос, висящий на экране.
Ответ пришёл не как мысль, а как физическое ощущение – тяжесть внизу живота, холод в солнечном сплетении.
«Потому что ты отдал ей это право. Добровольно. В обмен на иллюзию покоя. Ты – обслуживающий персонал в собственной жизни. Ты не хозяин, ты смотритель. Смотритель её настроения, её комфорта, её хорошего мнения о себе. Ты боишься не потерять её. Ты боится потерять эту роль, потому что другой для себя не построил».
Он резко откинулся на спинку кресла. Старая, знакомая ярость попыталась подняться из желудка – ярость на неё, на её самоуверенность, на этот её вечный покой. Но на этот раз ярость споткнулась о новое чувство – жёсткое, металлическое, без эмоций. Это было презрение. К себе.
Он увидел всё с кристальной, унизительной ясностью. Он не был твёрдым. Он был упрямым. Упрямство – это слабость, которая кричит. Твёрдость – это сила, которая молчит и делает. Он кричал на форумах и молчал на своей кухне. Он доказывал свою правоту незнакомцам и соглашался с несправедливостью от женщины, которая делила с ним жилплощадь. Он не руководил. Он изображал бурную деятельность на минном поле, которое сам же и заложил, боясь, что любой его чёткий шаг – это взрыв.
В соседней комнате зазвонил её телефон. Мелодия была настойчивой, как она сама. Раньше он бы замер, подставляя слух, выискивая нотки в её голосе, строя догадки. Сейчас он не повернул головы. Его уши, его нервы, его внутренний сторож, вечно дежуривший на её страже, – всё это перестало быть её дежурным. Это было первое, пусть крошечное, но его решение. Не слушать. Не гадать. Не обслуживать её информационное поле.
Монитор погас, и в чёрном стекле отразилось его лицо. Не лицо начальника отдела или умного спорщика из сети. Лицо мужчины, уставшего от собственной лжи. В нём не было злобы. Была усталость от долгой игры, где он сам выдумал правила, по которым не мог выиграть.
Он больше не задавал себе панического, женского вопроса: «Как всё вернуть? Как исправить?» Этот вопрос рождался из позиции просителя, из того, кто считает, что счастье ему выдала она и теперь нужно вернуть утерянный кредит доверия.
Вместо этого в глубине, откуда берут начало настоящие решения, поднялся другой вопрос. Простой, как удар топора, и тяжёлый, как гранитный булыжник:
«А что я вообще тут делаю?»
Это был вопрос не к ситуации, а к себе. К Семёну Павлинцеву. Кто он, если снять с него пиджак успешного проектировщика, отобрать клавиатуру форумного бойца, убрать с дивана тёплое тело Анжелики? Что останется? Костяк. Принцип. Или пустота?
Ответа не было. Он знал только одно: любые новые правила начнутся не с разговора с ней. Они начнутся здесь, в этой тишине, с молчаливого, беспощадного разговора с самим собой. Нужно было найти точку опоры внутри. Не точку, чтобы давить на неё, а точку, чтобы просто стоять. Незыблемо.
Семён потянулся и выдернул шнур системного блока из розетки. Резкое гудение прекратилось. В комнате воцарилась настоящая тишина, не нарушаемая даже шёпотом вентиляторов.
Правила начинались сейчас. С тишины. С непривычного, оглушительного покоя, в котором было слышно только одно – его собственное, медленное, твёрдое сердцебиение.
Глава 24. Она без тебя проживёт
Он снова перечитал её сообщение. «Давай встретимся, поговорим…» Губы Семёна сами собой скривились в холодной, узнающей усмешке. Он знал этот код. «Поговорим» – это значит «давай попробуем снова», «я скучаю», «может, ты передумаешь?». Семь букв, за которыми стояла целая стратегия по возвращению на насиженное место.
Но он уже передумал. Окончательно и бесповоротно.
Их история началась стремительно. Анжелика появилась на пороге его мастерской с треснувшей фарфоровой статуэткой – лебедь, какая-то семейная реликвия. «Мне сказали, вы лучший реставратор в городе», – заявила она, не прося, а утверждая. Семён тогда подумал, что она похожа на этот фарфор: хрупкая с виду, но с внутренним напряжением, готовым расколоться на острые осколки.
Он склеил лебедя. А потом – её чувства после внезапного разрыва с предыдущим мужчиной. Потом – её карьерные неурядицы. Он стал тем, кто всегда «чинит поломки». В её мире, полном гламурных вечеринок, сплетен за бокалами игристого и стремительных взлётов и падений, он был тихой, надёжной мастерской, куда можно принести свои трещины.
Он дарил ей не цветы, а решения. Не говорил о любви – доказывал её. Когда у неё украли сумку с документами, он три дня обивал пороги отделений, восстанавливал паспорт. Когда она впадала в тоску, он молча водил её в лес, заставлял часами идти по тропе, пока хандра не оставалась позади, выдохнутая в осеннюю прохладу.
Но чем дальше, тем яснее он видел: для неё он был функцией. Удобной, надёжной, но – функцией. Её мир оставался её миром. Он туда не допускался. Там были другие мужчины – яркие, говорливые, умеющие сыпать комплиментами. Они развлекали её, а он – обеспечивал тыл. Её срыв на друзей стал лишь логичным финалом. Они приехали помочь ему с переездом мастерской – старые товарищи, с которыми он прошёл через многое. Они были в рабочей одежде, руки в пыли и царапинах, разговаривали мало, дело делали. Анжелика, явившаяся с дорогим тортом «для поддержки», смотрела на них с брезгливым недоумением. «Семён, они же как грузчики. И пахнут потом. Неужели это твой круг?»
Он тогда ничего не ответил. Просто проводил её до такси. А вернувшись, взял в руки тяжёлый ящик с инструментами, и его друг Гена, молчаливый, как танк, взялся за другой край. Ни слова не было сказано. Ни слова не нужно было. Это и был его мир. Мир тяжести, простоты и ясности. Где связи скреплялись не эмоциями, а совместно пролитым потом и молчаливым пониманием.
Раньше он бы мучился. Искал бы виноватых – может, он слишком замкнут, может, мало говорит о чувствах? Сочинял бы длинные речи для расставания. Но однажды ночью, глядя на потолок после очередного её скандала из-за неотвеченного вовремя сообщения, он осознал: его позиция – это не реакция. Это фундамент. И фундамент не доказывает свою необходимость, он просто есть. Или его нет.
Его отец, прошедший огонь и металл настоящих испытаний, говаривал: «Сеня, либо режь честно, либо не берись за нож. Мясо всё равно будет болеть, но уважение к себе сохранишь». Только сейчас Семён понял – уважение к себе важнее, чем образ «хорошего парня» в чужих глазах. Хороший парень для Анжелики – это тот, кто удобен. Он больше не хотел быть удобным. Он хотел быть цельным.
Поэтому он не стал ничего сочинять. Он просто перестал отвечать. Его молчание было не игрой и не манипуляцией. Оно было приговором, высеченным на камне. Дверь закрыта. Ключ выброшен.
Она не сдавалась. Сообщения сменялись звонками. Сначала удивлённые («Сёма, ты что, не видишь?»), потом тревожные («Семён, с тобой всё в порядке? Ответь!»), потом яростные, полные оскорблений и обвинений в чёрствости. Он читал и слушал это с отстранённым спокойствием патологоанатома, констатирующего известный диагноз. Ни злорадства, ни сожаления. Только факт.
Потом пришло длинное, витиеватое письмо. О любви. О ошибках. О том, как она всё осознала. Он распознал и этот код. Код последнего штурма. Он стёр письмо, не дочитав до конца.
Тишина стала его союзником. В ней отчётливо зазвучали другие, забытые голоса: скрип верстака в мастерской, басистый смех Гены, тихое потрескивание печки в доме. Мир обрёл чёткие, мужские очертания. В нём не было места истеричным полутонам.
Однажды он случайно увидел её в центре города. Она шла под руку с каким-то щеголеватым парнем в модной куртке, заливисто смеялась его шуткам, вся – сияние и легкость, сотканная из внимания нового зрителя. Она прошла мимо, не заметив его. И даже если бы заметила – вряд ли бы узнала в этом спокойном, твёрдо стоящем на земле мужчине с глазами, видевшими насквозь, того Семёна, который когда-то терпел её бури, надеясь на штиль.
Он не стал отворачиваться или делать вид, что занят. Он просто посмотрел им вслед. И улыбнулся. Не ей, не ему, а той железной простоте, которую он для себя открыл.
Любая женщина без тебя проживёт. Найдёт другую опору, другой сценарий, другой повод для смеха.
А значит – и ты без неё.
Семён повернулся и пошёл своей дорогой, широкой и прямой. В его шаге не было ни злобы, ни сожалений. Только тяжесть правильного решения, которое ты несешь в себе, как несут ответственность. И в этом знании – не цинизм, а настоящая, мужская свобода. Свобода от необходимости быть кем-то, кроме себя.
Глава 25. Предательство, которое ты разрешил
Сидишь на кухне, в руках – холодный слиток телефона. Экран светится её перепиской. Опять. Сам не понимаешь, зачем себя травишь. Каждый раз – будто тупым ножом под рёбра водят. Но палец сам скользит по стеклу, листая эти сообщения. На столе стоит недопитый стакан холодного чая, рядом – пачка моих чертежей. Реальность и цифровой призрак. Я всегда жил в реальности. А она, Анжелика, всё больше – в этом призрачном мире, где всё можно, ничего не весит и ни за что не отвечаешь.
Вот она с той, Катькой, своей подругой-советчицей, ржёт над твоим подарком – дорогим альбомом того фотографа, чьи работы она всегда хотела видеть у себя в студии. Месяц искал по букинистам, нашёл первое издание. Для тебя это было важно. Солидно, с историей. Для неё – «дурацкий презент старого пердуна». Потом идёт разговор о том, какой ты «скучный», что вечера предпочитаешь провести с книгой или за сборкой сложной модели корабля, а не тащиться по новомодным барам. «Он как будто из прошлого века, – пишет она. – Иногда смотрю на него и думаю: где тут кнопка «включить драйв»?» И венец всего – двусмысленный чат с каким-то «Костиком», «просто другом из инста», который шлёт ей стихи и намекает на встречу. А она в ответ: «Ахаха, Костя, ты такой непредсказуемый! Хорошо, что есть кто-то, кто умеет удивлять».
Глубокий вдох. Выдох. Глаза закрываю. В голове стучит одна мысль: «Может, хватит? Хватит себя унижать?»
Но нет. Не хватит. Потому что где-то глубоко внутри ещё теплится эта дурацкая, мальчишеская вера. Вера в то, что она одумается. Что это просто её ветреность, её легкомыслие, с которым я, Семён Павлинцев, обязан мириться. Отец учил: мужчина – это стена. Стена не падает, не уходит, её штукатурят, а она стоит. Я и стоял. Думал, что это сила. Оказалось – глупость.
Я строил эти отношения, как строю свои проекты – фундаментально, на совесть. Не для галочки. Квартира, которую снимал, стала нашей. Не просто жильём, а местом. Я вбивал каждую полку, чинил каждую розетку, выбирал ту самую плитку для ванной, о которой она вздыхала. Её машину я обслуживал своими руками, каждую субботу проверял масло, подтягивал что надо. Каждый её каприз, каждое «хочу» – старался исполнить. Не потому что заискивал. Потому что считал: если взял ответственность за женщину, будь добр – обеспечивай. Не только деньгами. Вниманием. Заботой. Надёжностью. Я думал, это и есть любовь – нести ответственность. Оказывается, для неё это было просто скучно. Предсказуемо. «Ты как будто не живёшь, а выполняешь инструкцию», – сказала она как-то.
В тот день я сорвался с объекта раньше. Сдавали эстакаду, работа кипела, но планёрка закончилась быстро. Решил сделать ей сюрприз – завезти те самые круассаны из той булочной на другом конце города, что она обожает. Запах свежей выпечки в салоне грузовика казался нелепым и тёплым. Подъезд встретил меня тишиной. Дверь в квартиру была приоткрыта. Странно. Я всегда учил её закрывать на ключ. Говорил: безопасность прежде всего. Она отмахивалась.
И тогда я услышал. Смех. Доносился из спальни. Не её счастливый, звонкий смех, который я любил. А какой-то другой, наглый, хрипловатый. Мужской. И её смех в ответ – тот самый, деланный, который я начал слышать в последнее время в телефонных разговорах с подругами.
Все мои внутренние опоры, всё моё терпение рухнуло в один миг. Не с грохотом, а с тихим, ледяным хрустом, будто лёд под ногой. Я уже всё знал, ещё не сделав и шага. Знание это было тяжёлым, металлическим, осело где-то в районе желудка. Ноги сами понесли меня по коридору. По нашим половичкам. Мимо наших фотографий, где мы улыбаемся.
Дверь в спальню была распахнута. Она лежала на нашей кровати. На наших простынях, которые я выбирал с расчётом на прочность ткани. Её ноги были раздвинуты. Над ней – какой-то голый торс, спина незнакомого мужчины, узкая, с наколкой.
Она увидела меня первая. Вскочила, как ошпаренная. Глаза – огромные, испуганные блюдца. Рот уже открывался, чтобы выдать заученное, отрепетированное в тысяче мелких ссор:
– Сём! Это не то, о чём ты подумал! Ты всё неправильно понял! Мы просто… Он зашёл… – и тут голос её сорвался в знакомый, визгливый тон обвинения: – Это ты сам виноват! Ты меня не любишь, не уделяешь внимания, ты холодный, как камень! Ты только своё железо и свои чертежи любишь! Я задыхаюсь тут!
Парень обернулся. Молодой, нагловатый взгляд. Не испуг, а скорее раздражение, что спектакль испортили.
И вот тут, наконец, до меня всё дошло. Полностью и окончательно. Не её визгливые оправдания. Даже не эта похабная картина перед глазами. А тот простой, железный факт, который я так долго от себя прятал: я всё это уже знал. Я читал это в её переписках, видел в её пренебрежительных взглядах, слышал в её фальшивом смехе над моими шутками. Я просто отказывался в это верить. Потому что вера в её исправление была удобной клеткой, в которой я сам себя запереть позволил. Признать правду – значило признать, что я, Семён Павлинцев, прораб, который любой проект доводит до конца, в самом главном проекте своей жизни – потерпел полное фиаско. А это было невыносимо. Лучше терпеть, чем признать поражение.
Я посмотрел на неё. Не с ненавистью. С холодным, кристально чистым презрением. Ко всей этой ситуации. К её жалкой попытке свалить вину на меня. К её разбросанной одежде на моём стуле. И к тому слабому, слепому дураку, которым я сам был все эти месяцы, покупая себе иллюзию покоя ценою собственного достоинства.
Я развернулся. Чувствовал каждую мышцу спины, прямой, жёсткой. Не стал хлопать дверью, не сказал ни слова. Ни единого. Просто вышел. Молча. На этот раз – навсегда. Пакет с круассанами я оставил на полу в прихожей. Пусть доедают.
Потому что я понял самую горькую мужскую истину: единственное, что хуже самого предательства – это предательство, которого ты ждал. Которое ты молчаливо разрешил, закрывая глаза на каждую мелочь, лишь бы не рушить свой выдуманный, комфортный мир. Ты разрешил ему случиться своей пассивностью, своей глупой надеждой, что если быть «скалой», то тебя однажды оценят. Но скалы не оценивают. На них рисуют граффити, их обходят стороной или просто взрывают, чтобы расчистить место для чего-то нового.
В тот миг этот мой старый мир умер. Сгорел дотла. А я, наконец, сделав этот последний шаг за порог, стал по-настоящему свободен. Свободен от чужих ожиданий, от иллюзий и от жалости к самому себе. Осталась только пустота, холодная и чистая, как сталь перед началом новой работы. И в этой пустоте было куда больше чести, чем во всех прошлых годах молчаливого согласия.
Глава 26. Прямо и с любовью
Кружка в руке Семёна Павлинцева была тяжёлой, керамической, как будто отлитой для этого утра. Он отпил густого, почти чёрного кофе. Вкус обжаренных зёрен врезался в сознание, жёсткий и честный, без сахара и компромиссов. Таким, каким и должен был быть разговор, который он затеял. Он наблюдал за Анжеликой.
Она сидела напротив, намазывая на ломоть хлеба тонкий, почти прозрачный слой масла. Луч солнца, пробившийся сквозь кухонное окно, ловил её кисти, и Семён знал каждую прожилку на этих руках. Помнил их три года назад – упругие, решительные, с цепкой силой в каждом движении. Потом они стали мягче. Плавнее. Сейчас движения её были почти невесомы, но в этой невесомости была не лёгкость, а усталость. Общие очертания смягчились, округлились, и он видел, как она сама ловит на этом взгляд, быстрый и недовольный.
Три года. За это время он изучил её карту, как свою. Её прямоту, которая могла срубить с ног, её смех, громовый и заразительный, заполнявший всю квартиру. И её ранимость – редкую, глубокую, выставленную на показ только ему одному. Именно за прямоту он ценил её больше всего. И сейчас собирался говорить на её языке. Не потому, что его что-то не устраивало. А потому, что он уже месяц видел тень в её глазах. Как она избегала своего отражения в тёмном стекле балкона, как откладывала поход в магазин за одеждой, бормоча что-то о незаконченных делах. Это было предательством по отношению к той сильной женщине, в которую он влюбился. Предательством, которое она совершала сама над собой.
Он поставил кружку на стол. Фарфор встретился с деревом твёрдо и чётко, как точка в конце предложения. Звук заставил её поднять глаза.
– Анжелика, – сказал он. Голос был ровным, спокойным, как поверхность озера перед штормом. Её имя всегда звучало для него немного чуждо и бесконечно родно.
– Что, Семён? – Она не отложила нож, только приостановилась.
– Но я вижу, что тебя что-то гложет. И я знаю что. Твои любимые джинсы пылятся на полке. Ты вздрагиваешь, когда я кладу руку на твой бок. Ты перестала носить то платье, в котором мы ходили в театр. Ты недовольна собой. А я, – он сделал паузу, давая словам осесть, – не могу на это смотреть. Не имею права.– Ты у меня самая красивая, – начал он. Это была не уловка и не комплимент. Для него это был такой же неопровержимый факт, как восход солнца. Он видел, как её плечи напряглись, как взгляд стал осторожным, ожидающим подвоха. Он не стал его устраивать.
Она опустила нож. Он упал на тарелку с глухим, недовольным стуком. В её глазах вспыхнул тот самый огонь – обидчивый, колючий, готовый сжечь любые претензии.
– То есть я растолстела? Так и скажи, – её голос был лезвием. – Приехали. Надоела, да?
Семён не отвёл взгляда. Не смягчил его улыбкой, не попытался обнять. Это была бы ложь, а ложь между ними давно стала самым страшным преступлением. Он смотрел прямо в зрачки, в которых плескалась обида.
– Да. Немного. Для тебя – заметно. Но дело не в сантиметрах, Анжелика. Дело в том, что это ест тебя изнутри. Ты стала злее к себе. Ты меньше смеёшься. Это уже начинает съедать и нас. Наше пространство. Нашу лёгкость. Я не хочу, чтобы ты пряталась. Ни от меня, ни от себя. Поэтому я предлагаю решение.
Он выдохнул и продолжил, уже без пауз, выкладывая чёткий план, как карту операции.
– Я записался в спортивный зал. Нашёл тренера, Сергея. Мы служили вместе. Он профессионал и не будет нести чушь. Я договорился, что мы приходим вдвоём. Три раза в неделю. Ровно в семь вечера. Я оплатил первые два месяца. Не для тебя. Для нас.
Она смотрела на него, и гнев в её глазах начал странным образом таять, превращаясь в недоумение, а затем в смутное, недоверчивое любопытство.
– Ты… всё уже решил? Без меня? – спросила она, и в голосе не было прежней колючести, только чистое изумление.
– Я принял решение, – поправил он твёрдо, расставляя точки над «i». – Решение действовать, когда вижу проблему, которая мучает человека, которого я люблю. Я не буду стоять в стороне и делать вид, что всё хорошо. Я не буду тебя убаюкивать словами. Это предательство. Если тебя это гложет, значит, это рана. А раны лечат. Жестко, последовательно, до конца. Иначе какой смысл?
Молчание повисло между ними, густое и звонкое. Потом уголки её губ дрогнули, и она рассмеялась. Это был не тот смех, что бывал сейчас, – сдержанный, будто через силу. Это был её старый, громовой, всезаполняющий хохот, от которого дрогнула даже тяжёлая кружка на столе.
– Боже правый, Павлинцев. Ты всегда бьёшь в лоб, как тараном. Ладно. Ты прав. Я уже сама с собой схожу с ума от этого. Но если ты через неделю начнёшь ныть или пропускать, я придушу тешь штанговым грифом. Честное слово.
– Договорились, – кивнул он, не улыбаясь. Дело было не в шутках. Дело было в правде и в действии.
Началось. Он не позволял ей жалеть себя. Когда она, вспотевшая и красная, пыталась бросить снаряд, он стоял рядом и одним лишь спокойным взглядом заставлял сделать ещё два повтора. Она, в отместку, злорадствовала, когда он, с напряжёнными жилами на шее, выжимал последний подход. В раздевалке пахло потом и железом, а их разговоры стали краткими, но насыщенными – о работе мышц, о дыхании, о простой, почти животной усталости, которая была честнее любых слов.

