banner banner banner
Мирное время-21. Премия им. Ф. М. Достоевского
Мирное время-21. Премия им. Ф. М. Достоевского
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Мирное время-21. Премия им. Ф. М. Достоевского

скачать книгу бесплатно

Мирное время-21. Премия им. Ф. М. Достоевского
Виталий Волков

«МИРНОЕ ВРЕМЯ – 21» – сборник любопытных рассказов о русском «лишнем человеке», выходце из 90-х годов, который, оказавшись в едином и неделимом открытом мире, познает его внутренние незримые границы, ищет утраченную связь с родиной и ее историей. Передвигая фигурки на гигантской шахматной доске в Баварском парке, он получает ответные ходы. Но кто его соперник и чем закончится их партия?

Мирное время-21

Премия им. Ф. М. Достоевского

Виталий Волков

Благодарности:

НП "ЛИТЕРАТУРНАЯ РЕСПУБЛИКА"

Директор издательства: Бояринова О.В.

Руководитель проекта: Крючкова А.А.

Редактор: Петрушин В.П.

Вёрстка: Измайлова Т.И.

Обложка: Дондупова С.Ж.

Книга издаётся в авторской редакции

Возрастной ценз 18+

Печать осуществляется по требованию

Шрифт Old Fashioned

ISBN 978-5-7949-0887-9

Издательство

Московской городской организации

Союза писателей России

121069

Россия, Москва

ул. Б. Никитская, дом 50А/5

2-ой этаж, каб. 4

В данной серии издаются книги номинантов

(участников) конкурса им. Ф.М. Достоевского,

проводимого

Московской городской организацией

Союза писателей России

Электронная почта: litress@mail.ru

Тел.: + 7 (495) 691-94-51

Будем рады сотрудничеству!

© Виталий Волков, 2021

ISBN 978-5-7949-0887-9

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

МИРНОЕ ВРЕМЯ – 21

КРЫШИ

Они сговорились еще летом, на юбилее у легендарного полковника К. Моя жена и героический генерал Л. переглянулись и поняли друг друга. Шелестела перед глазами речка Тихая, и они, как говорится, поплыли в одном направлении и на одной волне.

– Знатный он у тебя парень, а оболтус. Пол века прожил, а здоровье не научился беречь. А с такой женой (он хотел сказать, женщиной, но воздержался) – о здоровье бог знает как нужно печься.

И пусть у героического генерала зрачок лукаво играл на солнце, жена угадала – на сей раз им движет не насмешка, а забота, и забота эта сильнее двусмысленности. Не о муже, а о ней. Случайность ли, или нет, но так уж вышло, что едва знакомый герой и орденоносец всех известных и неизвестных войн брежневской эпохи сначала допустил ее к совместной готовке знаменитых Л-ских щей, что вызвало несказанное удивление хозяина, полковника К., чью жену генерал столько раз отправлял восвояси, сколько та набивалась в помощницы к сановному гостю («А ты пока мужа поучи щи варить», – с ехидной усмешкой осаждал он хозяйку, и ус топорщился, что у бойцовского кота). Щи в четыре руки, впрочем, удались, Л. был в настроении, и вечером, раскормленного, выпившего за здравие и на здоровье, они меня, тепленького, отловили, усадили в беседке, и взяли обещание. Но не просто взяли слово, а совершили обряд. Генерал Л. провел возле моего лба ладонью, заглянул поочередно в оба зрачка и вынес вердикт: проверять будем сердце… «Теперь обещай, что подаришь мне пять дней жизни. Об обследовании по ускоренному графику я с моими эскулапами договорюсь. А ты там будешь как на работе, скучать не придется».

Что заставило меня согласиться, я не знаю, но клятву я произнес.

Я обещания держу, такой уж я слабак. И вот я в палате. Светло. Широкие окна, высокие потолки, серьезные доктора в гладких выстиранных халатах. У героического генерала репутация. В клинике, кажется, нет отделения, где бы он ни лежал. То чеченский осколок попросится наружу, то афганский кинжал даст о себе знать остроконечной памятью почки, то эхом северных морских широт отзовется сердечко… Так что врачи ко мне внимательны.

В моем вещмешке – сборник рассказов Чехова. Сборник тонкий, с мизинец, его составило для школьников по советской учебной программе минское издательство «Юнацтва» в 1982 году. (Я хорошо помню тот год. Летом я перечитал «Дом с мезонином», «Крыжовник» и «Даму с собачкой». Осенью, в ноябре, падал снег и умер Брежнев, а зимой, впервые в жизни, я отправился на каникулы в дом отдыха под Звенигород, чтобы ходить там на лыжах, укреплять легкие и приобщаться ко взрослой студенческой жизни – много сосен и елей, много снега, много юношей и девушек, которые радовались жизни, и думать не думали про Брежнева. Странно, что генерал Л. в то самое время получил первое ранение в районе Баграма, на трассе, что соединяла аэродром с Кабулом… Я покинул дом отдыха досрочно, по собственному желанию, а, вернее, из-за невозможности там оставаться – охватила меня глухая, что дупло в дубе, искренняя и ни с чем и ни с кем не связанная тоска. И оставила она мою душу, как только забрезжил на горизонте неприглядный городской пейзаж тогдашней московской окраины, как только задребезжал вдали колокольчик московского трамвая. Это было счастье – найти себя и свою родину под самый новый год, и не думать про то, как вот вот канет в Лету могучая эпоха. Помню, как в ту новогоднюю ночь мы с братом и с соседом Додиком Рабиновичем забрались на крышу нашей хрущебы-пятиэтажки, изваяли там снеговика размером с человека – Додик назвал его «СССР» и то и дело восклицал, что будет ежедневно ходить на крышу и ждать того часа, когда снеговик подтает, и тогда он, непьющий «отказник», накачается водкой до самых ушей. А я не возражал старшим, мне было весело, потому что я много лет не забирался на эту крышу, потому что с нее был видет весь наш убогий и чудесный двор, потому что Додик раздобыл настоящее «Советское шампанское», потому что брата не забрили в Афганистан, а Додика вообще комиссовали. А еще потому, что тремя этажами ниже накрыт стол, на нем скромное, по небогатым застойным временам, убранство, но есть и селедочка с лучком, и красная икра, и колбаска – финский «Сервелат» из маминого праздничного «заказа», и елка, украшенная шарами и блестками, сверкающими в свете фонариков, собранных в гирлянду. И все-таки было немного жаль снеговика, которому суждено растаять…) Итак, кроме «Юнацвы», еще были треники черные неведомой родословной и черная же майка. Тапочки. А еще – легкие, удобные немецкие кроссовки, на тот случай, если доведется выйти погулять на улицу. Пакет пряников «с ароматом меда» от фабрики «Фацер» из Санкт-Петербурга, и желтая банка меда горного натурального алтайского, что приехала из Барнаула.

С медом неувязочка вышла. Кто ж мог знать, что меня, здорового человека, которому только сердце проверить, а там уже, до кучи и бесплатно, все остальное, раз берут, то и разберут – соберут (так божилась жена, когда вместе с генералом брала с меня обещание) – кто ж мог знать, что меня определят в одну палату с диабетиком Мишей!

– А здесь потомственные. Я с диабетом, и до меня на этой койке – с диабетом, а на твоей до тебя – вообще фактор 15 лежал, не кашлял, – с нескрываемой гордостью произнес в качестве приветствия сосед по палате.

И мне стало неловко, потому что до поступления сюда я не был диабетиком.

– Я вообще-то здоров. Мне только провериться, – поспешил оправдаться я, и запихнул мед да пряники поглубже в тумбочку. Поспешность, с которой я это сделал, только усила неловкость.

– Это хорошо и даже отлично, – совершенно серьезно ответил сосед и добавил: – Тогда будем вместе заниматься спортом.

***

Да, с Мишей мы с хода нашли общий язык. По четыре раза на дню мы спускались с седьмого этажа вниз, пили кофе в буфете и возвращались наверх. Так Миша сбивал сахар перед регулярными замерами, а я, то оснащенный увесистым холдером, что болтался на бедре, то налегке, выполнял указание доктора и ставил задачи наблюдаемому органу – сердцу. К холдеру я быстро привык, формой и тяжестью он мало чем отличался от магнитофона Soni, которым меня во времена оные вооружала редакция, отправляя на репортерскую работу. Работу такого рода я терпеть не мог. Что за радость тыкать в зубы занятым людям редакционный микрофон, обутый в затертый пыльник, источающий неистребимый запах пота!

Ходить с холдером выходило куда веселее, чем с магнитофоном. Миша оказался человеком не ширпотребовского пошива. Он сходу предложил называть его Михой. Миха был не вполне москвич. Он проводил жизнь в деревне под Москвой, говорил не быстро, и досконально, а не по верхам, разбирался абсолютно во всем, чего ни коснись. Мне интересно было слушать истории о служивых таможенных псах, которым поручено искать деньги и наркотики в проходящих грузах, – чем, к примеру, алабай может выгодно отличиться перед умнейшей бельгийской овчаркой – я люблю собак – но то, как одухотворенно Миха излагает особенности организма автомобиля, с какими любовными деталями он рассказывает о моторах BMW, странным образом вызывало во мне, совершенно безразличном к технике, жажду слушателя. В моторах Миха был не патологоанатомом, а блестящим терапевтом, способным, казалось, простучать автомобиль по ребрышкам грудной клетки, прощупать его печень, ухом распознать самый сложный недуг. «Автоматы не люблю. Это как жена с искусственной грудью», – порадовал меня, литератора, ярким и понятным сравнением Миша. И, конечно, Михе не могло быть равных в знании, как готовить чай из трав, пиво из хмеля, самогон из хвои и кашу из топора…

Я проходил курс лекций, не стараясь, впрочем, запомнить и вникнуть в суть того, как произвести лучший первач на свете, и при каких условиях должно хранить хмель. Я был в роли того телезрителя, который завороженно слушает Капицу, хотя уверен, что никогда не станет физиком.

Лекции иногда прерывались – Миху отводили на кровь или его забирала родная сестра, женщина с таким же вытянутым, усталым лицом. Только Миха был худ, а сестра имела склонность к полноте. Она служила врачом на нашем этаже, и я мог быть уверен, что Михе с точки зрения довольствия нет оснований завидовать меду в моих закромах. На вторые сутки я поймал себя на том, что когда Миху забирают доктора, я жду его возвращения и даже скучаю. Жду так же, как в камере кельнской тюрьмы ждал, когда вернется с занятий спортом мой сокамерник, колумбийский наркобарон и король коротких сюжетов об индейцах и о горных озерах. Колумбийцу, когда меня отпускали, я оставил на память свою тельняшку. А через пол года, когда освободился он, я получил по почте пакет из Гамбурга. В нем был колумбийский кофе. Кофе того давно нет, а запах все еще услаждает мою память…

А Михе я подарил Чехова. Он принял книгу на две ладони, словно это каравай горячего хлеба. Он смерял ее на вес, а затем попросил подписать на память. А когда я, польщенный, полез за ручкой, он положил на мою застеленную, дембельскую подушку целлофановый пакет.

Миха родился не в Боготе, а во Фрязино, там нет ни плантаций коки, ни кофейных деревьев. Я раскрыл пакет. Из него густо, свежо, выстрелил Иван-чай.

– Возьми на память, не жалей, на воле еще передам. Сам размалывал, тут важно, как волокна дробить… У нас с женой вся округа берет, только раздавать успеваем, – такими словами сопроводил свой подарок Миха. И добавил, чтобы я не понял его превратно: – Только мы не продаем.

И я его услышал. Ему чай – что мне Чехов. Это родное, заветное.

***

У Михи сахар подточил глаз. Искривилась там сетчатка. Ему стали видеться крохотные черные мушки. Перед сном они светятся, как южные светлячки в траве, когда глядишь на них с крыши, где летней ночью можно спутать, где оно, небо – там где тихие звезды, или там, где сверчит. Но по утрам звезды слепы и черны… Итак, Мишин левый глаз пострадал из-за пристрастия к сладкому. Зато правый стал изумительно видеть даль. Моя койка – возле окна, выходящего на южную окраину города – как на ладони развязка Окружной, а чуть за ней – поля в инее, едва отличимые от подмерзших прудов. Поля ровно покрашены в серое, а на поверхности прудов маляр небесный изобразил неповиновение, как-будто и в самом деле мороз схватил волны за чубы и остановил их на скаку… За полями да прудами – церковка золотится единственным шлемом.

Лежа на койке, после долгой дневной капельницы, я нет-нет, а ловлю взгляд соседа Миши. Он устремлен в небо. Там, в чертогах, готовится сытный ужин, очаг солнца багровеет, мясным паром над ним густеет туча, и поля, и пруды, и голова церкви, и жуки-машины на Окружной, замершие в пробке – обретают двойников в собственных тенях. Двойственность оптики. Шагал и Кирхнер по-разному познали этот эффект. Влюбленные в облаках и расщепленные шпили кирх на сыром небе холста. Художники… То ли дело физики: для них и волны и корпускулы – единая материя. Лежа под капельницей, хорошо думается о физике и лирике. Чем абстрактнее и бессмысленней предмет, тем легче двигаться мысли. Но еще проще замереть так, чтобы слышно стало, как летит капля в колбе. Сверху вниз, как песчинка минуты в колбе часов, похожей на разжиревшую букву Х. Однако Миха мне не позволяет сосредоточиться на тишине. Нам с ним обоим вливают мельдоний, но отчего-то в его вену допинг раз за разом заплывает быстрее, чем в мою. Миша приподнимается на худом локте, затем встает и, неся за собой капельницу, подходит к окну. На губах его улыбка. Что он видит? А он манит меня к себе.

– Вставай, Леонидыч! Бери капельницу, только не за талию, а повыше, и ко мне, ать-два.

Я повинуюсь, и он показывает мне, куда глядеть. Перед моим взглядом – огромный больничный двор. Но Мишин палец указывает на недостроенный корпус. Это будет могучее здание, выше нашего, но сейчас его крыша – под нами. А на крыше, меж лесов, крохотный человек раскладывает коврик. Коврик можно различить на сером, он еще удерживает цвет спелой июньской травы. Это дневной зеленый цвет. Майка на человеке тоже заметна, она алая, как советский стяг. Волосы черны, как головка сгоревшей спички. Я опираюсь локтем о подоконник. Он холодный. Прижимаюсь лбом к стеклу. Отставляю капельницу, словно я караульный, а она – карабин. Я хочу получше рассмотреть одинокого человека на крыше. Кто он? Чем он привлек внимание Михи? Я складываю из пальцев призму, чтобы заострить взгляд.

– Сидит как богомол! – тем временем говорит Миха. – Нашел свою Мекку.

– Киргиз? – уточняю я.

– Почему не таджик? – интересуется Миха. Я уже успел заметить, что он никогда не спорит.

– У кочевников посадка совсем другая, – объясняю я. Азия… Хоть в чем-то я разбираюсь не хуже, чем Миха в алабаях.

– Понял. Тоже дело. Значит, кочевник. Ай, молодца. И вирус наш ему ни по чем. Сейчас у нас что?

– Что?

– Второе нашествие Чи. Чингизхана. А вирусобезумие – самое для них выгодное время. 22 июня, так скажем. Согласен, Леонидыч?

Я непроизвольно совершаю чрезмерное движение, которое мгновенно отдается болью в вене. В нее вколот шприц. По шприцу все еще течет мельдоний. Шприц напоминает, что я все-таки больной. Это напоминание тошнотворнее боли. Я чем-то болен, а вот тот человек на зеленом ковре – он на воле, и он готовится испросить что-то у своего бога, глядя в небо, а не в стекло. Но не надо думать, что я позавидовал человеку на крыше. Нет, напротив, боль и ущерб мне даже в радость. Во мне созрела убежденность в том, что здоровому телу в оседлой Москве не дано испытать благодать… Доктор Чехов что-то другое имел в виду, когда писал про здоровое тело и здоровый ух. То есть дух. Непобедимый дух – это нечто иное, чем непобедимый мотор БМВ. Или это вообще не Чехов? А Чехов – это про прекрасные мысли, душу и тело?

Как же важно иногда оказаться больным и уязвимым! Обычный человек, не юродивый и не святой, только в болезном (так и говорили когда-то, «болезный») состоянии тела – этого нашего хитинового бронежилета от воздействия тонких и слабых полей – только в болезном состоянии может рваться туда, на крышу, под багровеющее твое светило, которое вот-вот проглотят сумерки.

– Сгоняем? – услышал я, и отдернул лоб от стекла.

– Зачтем себе как ходьбу с нагрузкой, Леонидыч? Переход туда от нас уже сляпали, он со второго этажа. А на крышу – взберемся как-нибудь. Он ведь забрался, к тому же с ковриком.

Михино лицо светилось. То ли последние лучи солнца грели его бледную кожу, то ли жажда движения и познания. Видимо, он наблюдал на моем лице то же свечение.

– Пошли, я вижу, тебе надо, душа на волю просится.

– А у тебя?

– А я сахарок сброшу. Как капельницы от нас отстегнут, переоденемся в штатских – и туда. Пока совсем не стемнело. А то через час будет, как в глазу у негра.

– Не будет. Видишь, месяц прорисовался. Но обратно как вернемся? Переход не запечатают? – состорожничал я.

– Где наша не пропадала! – озорно подбодрил меня Миха и отсалютовал капельницей, которая издала ржавый звякающий звук, будучи трижды вздернутой в воздух.

Мы снова улеглись и стали ждать, когда в мои жилы закатятся последние капли лекарства. Появилась сестра-освободительница. Она малого роста, и, сживляя опустошенную колбу с крюка, она приподнялась на носочках, так что икры проступили крепкими овальными мышцами.

– Сестричка, завтра потанцуем? – предлагает Миха.

– А что не сегодня?

– Сегодня у нас подъем в неизвестность! – загадочно отвечает он.

– Вот когда будете в известности, тогда девушку и танцуйте, – упрекает его она.

Ее губы, кажется, не знают такой штуки, как улыбка. Строгая сестра с округлыми икрами освобождает наши вены и исчезает. Мы провожаем ее долгими взглядами. И приступаем к подготовке путешествия. Переодеваемся, и тенями, по стеночке, минуя пост, выходим на тракт. На лестницу. Навстречу нам поднимаются медбратья и больные, у многих лица прикрывают маски. Пришла эпоха коронавируса… Я уже привык к виду людей с лицами, на которых что-то значат только глаза. Так отчего сейчас мне это показалось странным и даже неуместным?

Дойдя до второго этажа, Миха поинтересовался, не стоит ли сперва зайти в закусочную и подкрепиться хорошим кофе. Но тут уже я проявил настойчивость. В кафе – после. Мне жгуче хотелось оказаться там, на крыше недостроенного корпуса.

– Что ж, давай так. Торопишься ты к небесам. Главное, чтобы не на небеса, – легко согласился он.

И вот так мы оказались на высоте пятого этажа. Кто-то будет здесь лечиться. Станет ли его участь легче оттого, что над потолком этого лазарета на зеленом, цвета сочной травы, ковре парил над Москвой кочевник, молился муравей богу? И что тебе этот кто-то?

Об этом я подумал, оказавшись на крыше. А по пути, карабкаясь за Михой по лесам, я шептал под нос бессмысленную речевку:

– Айн, цвай, драй, самурай, Эйн, цвей, дрей, азохенвей, три, два, раз – плексиглас.

Небо сквозь проемы в стенах, оставленных для окон, бросало на нас и вокруг нас огромные тени. Багровое на сером выглядело розовым, фиолетовое – сизым.

И вот мы – на крыше. В палате нет-нет, а свистело в окнах, и можно было догадаться, как там, на воле, гуляют ветра. А сейчас затылок и уши вспоминают, что воля – это сила! Но Михе ветра ни по чем. Они не треплют ему волосы на висках.

– Я перед укладкой заровнялся, – гладит ладонью стриженую ежиком макушку мой сосед. А в ушах у него, откуда ни возьмись, появились синенькие беруши.

– Тот, что до тебя был, так тиранил, басурманин, такого смачного храпака давал, хуже Иерихона, – пояснил Миха.

Он говорит со мной громко, перекрикивает ветер. А сам тем временем ищет коврик. Ему любопытно, из ткани он, или из пенополиуретана… А коврика нет.

– Вот кочевник, он что его, каждый раз с собой таскает? Я б не стал, – не спешит сдаваться Миха.

Ищет он профессионально, в нем проснулся сотрудник таможни. Он становится похож на служебную собаку. А я ничего не ищу. Мне воля обожгла глаза и щеки. Я едва вижу окрест себя, и мне страшновато, не сдует ли меня, сей скромный лепесток жизни, с этой крыши мартовский ветер. Я не в претензии к ветру, но он мешает мне, он вклинился между мной и последним солнцем. И тогда я пытаюсь помолиться.

Мне не ведомы слова молитв. Зато вспоминается мой покойный друг. Как теплело на Руси, он собирал пузатый рюкзак старого брежневского покроя, снимал со стенки байдарочку, что занимала пол комнаты в его крохотной квартире в Бирюлево, и уходил из этого Бирюлево в одинокое плаванье. От Москвы к северам, по рекам-венам. Плыл себе, поглядывал на бережки из-под прищура, а заодно вел дневник. И не карандашом писал-записывал, не шариковой ручкой, а чернильным пером. Когда он умер, сын его забрал лодку, бывшая жена – сберкнижку, на которой лежали двести горбачевских рублей, а я – тетрадь наблюдений. Помню, что среди заметок об отпуске 1987-го года, когда он по рекам добрался до Великого Новгорода, встретилась мне запись общего характера.

«Бывает так: идешь по реке, и на десять километров не встретишь человека. Ни рыбака, с которым можно перекинуться парой слов, из которых добре, если половину поймешь, ни деревенскую парочку, убежавшую к воде подальше от родительских глаз – этих лучше не цеплять словом. А сегодня, гляжу – человек замер с кистью, кисть – над мольбертом. Человек пишет с натуры. Тут уж я швартуюсь, схожу на берег и тихонечко, чтобы не спугнуть, встаю человеку за спину. Наблюдаю не за кистью, не за мольбертом, а смотрю туда, куда глядит он, прелестью привороженный. Что же видит в этом изгибе реки он, чего не увидел я? Вроде бы, обычный поворот, не красивее того, что я прошел только что. Ни порога, ни погоста. А уж в километре отсюда речка такое коленце описала – вот там красота, по моему разумению. Но он-то здесь, а, значит, видит то, чего пока не увидел я. И я учусь у него. Вот так и стоим вдвоем, молча, в кругом нас – леса да поля. Такой мой образ мысли, потому что я, кочевник, уважаю человека, замершего с кистью в руке. Это же надо найти в себе столько смелости, решиться остановить мгновение. Кому дано испытать удивление перед простотой природы, тому открыты ворота к богу».

Жена называла друга безбытным. Сам он, верный привычке посмеиваться над собой, окрестил себя кочевником. Друга давно нет. Он умер в пути, отравившись банкой рыбных консервов, что купил в придорожном сельпо.