banner banner banner
Мирное время-21. Премия им. Ф. М. Достоевского
Мирное время-21. Премия им. Ф. М. Достоевского
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Мирное время-21. Премия им. Ф. М. Достоевского

скачать книгу бесплатно

– Сын сказал? – спрашиваю я, чтобы поддержать разговор.

– Нет, «Эхо»…

Я не сразу понял, что речь – о радио. О том самом «Эхе Москвы». Мне пришел на ум Нагибин и коллекция «эх». Мальчик, бегущий за автобусом, стремительно отъезжающим из детства, и на губы отстающего напыляющий скрипучий песок и соленый вкус вины.

– Вирус вины, – себе под нос произнес я, сам толком не зная, что имею в виду.

– Не вирус виноват, власть такая, – превратно понял меня художник.

Слово «власть» заставило меня сосредоточиться, как заставила бы подобраться ледяная капля с крыши, упавшая точно за шиворот. До меня дошло, о каком «Эхе» сказал мой собеседник. Не то «Эхо», не мое.

– А тут все ровно, персонал при деле, нас вот лечит. Даже Вас пускают, пусть и карантин, – уточнил я.

– Вот и я про это. Всеобщий бардак, блат и вседозволенность – для тех, у кого связи. Вон для тех!

Мой новый знакомый указал туда, где, по всей видимости, расположен Кремль. Но Кремля-то как раз я и не вижу. Это удивило. «Сокол» виден, а Кремль – нет.

– Так это не «Сокол». Это гостиница «Ленинградская» у Трех Вокзалов, – поправил меня художник. Там, внизу, пивная, мы вчера собирались нашей мастерской, отметили открытие выставки.

– Передвижников?

– Нет, «Новый москвошей», – спокойно соотнесясь с насмешкой, пояснил художник. Но на меня напал бес иронии. Уж не «Эхо ли Москвы» навело порчу?

– А как же карантин и самоизоляция? Москвошеи вируса не боятся? В Европе-то уже никаких выставок… Одни маски-шоу. Сидят по домам как миленькие. В упаковочках.

Говоря, я обернулся. Меньше всего на крыше хотелось вести спор о политике, тем паче – с незнакомым человеком. Бог его знает, что там на уме, да с такими руками и переносицей… Скажешь «Крым наш», а он тебя – курлык за борт! Хотя, по гамбургскому счету, не в том дело. Разговор такого рода приземляет высокий лад; политика – словно вирус, который стремится к телу, чтобы укорениться в ней и заставить служить ему. Только тело тут иное, не из кожи, мышц и костей составленное – а тело души. Я давно заметил – ошибочно считать, что вирусы сплетни, вирусы попсы, вирусы навета и неверия в свои силы среди нас, людей русского общества, липнут ко всякому без разбора, хоть горбоносому, хоть лицо пуговкой. Нет, вирус приглядит себе как раз того, у кого лоб повыше… Отчего так, пока мне не ведомо. Может быть, от высокого ума иммунитет души слабнет? А еще мне пришло в голову, что с Михой ни разу мы не заговорили о политике.

– Что москвошеи… – серьезно и с грустью отозвался мой визави, – Я все время думаю о вирусе. Жена его боится. И сын боится, но не за себя, за нее. На нее ведь дунь – и угаснет свеча. Рак – дело такое. А я, собака невоспитанная, все бегаю за вирусом, то в художку, то на выставку, а то и на крышу.

– А как же он Вас к ней сам проводит, если знает, какой Вы суть главный в семье вольный дух и вирусный диссидент… Сам на крышу водит, на самые ветра? Или Вы ото всех вирусов заговоренный?

– Упаси боже. Хвораю почаще их. Печень дряблая, горло хлипкое.

На этих словах художник шагнул ко мне и легонько подвинул за плечо. Я, видно, изрядно ослаб от палатной жизни, и это движение развернуло меня на запад, как порыв ветра развернул бы флюгер. Помню, ребенком я мог бесконечно наблюдать, что творит морской северный ветер с хищным клювом боевого петуха-флюгера на башне Старого Томаса в Таллине. Или не так. Так разворачивает и заставляет застыть стрелку компаса магнит. Я обнаружил себя наклонившимся над опасной кромкой крыши, с чужой рукой на плече. И гляжу я на красного кочевника. Он подо мной. Согбенная спина хорошо различима над зеленым ковриком. Плоскость под плоскостью и над плоскостью. Параллели, которые никогда не пересекутся.

Я осознал, что как следует испугался, только когда выпрямился. Испуг взбодрил меня, он прошил мозг почище глотка коньяка.

***

Михи еще не было в палате, и я, вместо того, чтобы улечься на кровать, принялся за гимнастику Воробьева – упражнения этой советской системы были выдуманы для советских конторских тружеников, и их можно выполнить на месте. За прогибом в пояснице меня застал сосед. Ему досталось от врачей. Он долгим стеклянным глазом взирал на мои экзерсисы. Ему было больно, он стал похож на подранка-грача.

Он просидел на койке, болтая тапками, минут десять, после чего возьми да скажи:

– А все-таки человек человеку рознь. Только так говорится, что мы, люди, все от одного Адама. И душа в одного одна налита, а в другого – совсем другая. Тут темное, там светлое, тут фильтрованное, а там нет. В одной бутылке «Балтика», в другой баварское. И грипп разный. В русском он один, в армяне и не грипп вовсе, а пневмония какая-то…

Мне не хотелось услышать какую-нибудь гадость про армянский грипп, и я сделал вид, что не слышу. Но Мишина мысль брела иной тропой.

– Джульетта Спартаковна Саркисян. У меня зрачок черный, а у нее вдвое. Что тебе воронье крыло. У меня с два рубля, у нее – с пятак. Вот смотрим мы друг дружке зрачок в зрачок, и – до меня дошло, прямо торкнуло в висок – это ведь не вполне человек… В том смысле, что не вполне, если человек – я.

– Тебе наркоз вводили? – уточнил я, усевшись напротив Михи и машинально повторив за ним болтание ног – ученые люди говорят, что за наше обезьяничание отвечают зеркальные нейроны…

– А как же, делали! Знаешь, как в глаз лазер лезет больно, зараза… Но ты послушай, дело не в том. А вот то, что человек человеку – не Человек – это…

И Миша вставил крепкое слово. Слово разрезало палатный воздух, как восклицательный знак, в наших беседах прежде не участвовали такие слова. Фигура речи побудила меня перейти к той степени откровенности, которой не было и на первых порах нашего с Михой знакомства.

И я рассказал ему о встрече на крыше. Почему я сходу приврал, описав Михе художника? Не знаю. Мне захотелось представить его замечательным творцом, которому с крыш города открыта душа в ее геометрической сложности и в новизне. Откуда я это взял? Зачем? Миха, впрочем, отмел мои фантазии одной фразой про Малевича, который в его глазах – и зрачок его грозно сверкнул вороненной сталью – который в его глазах просто Мазевич… И тогда я выдал чужую тайну про одуванчик.

Из моих уст Миха узнал, что жена художника дышит на ладан. Про то, что, навещая ее, он берет на себя смелость и идет на риск – ему бы с себя пылинки сдувать, и не дай бог с его рук микроб перепрыгнет на ее лицо, – но он, художник, зная про опасность, не готов отказаться от тяги творчества и от привычки жизни. Лучше смерть, чем капитуляция…

Вот тут Миха выслушал меня со вниманием. Я решил, что его тронули творческие мотивы художника, со всей трагедией его выбора в пользу риска, и сюжетом про человека, который не желает плыть в общем потоке. Но я ошибся.

– Всемирный потоп… – задумчиво произнес мой сосед, и к чему он это сказал?

Безо всякой логической связи с предыдущим Миха толкнул новую историю.

– А хранитель Британского музея – дядька тот еще, с бородой как у Маркса, прочел клинопись. Там тот же Ной, только называется хитро, попросишь произнести – после наркоза и без пол литра не справлюсь – а ему вавилонский бог из камышей нашептал, как спастись и как изготовить Ковчег, и такие дал точные инструкции, зашибись…

И Миха пустился в долгое и подробнейшее описание модели Ковчега, переданной богами во времена Гельгамеша. Мне технические детали были так же понятны, как описание стиральной машины на казахском языке. Меня раздражает, почему эти описания даются исключительно мелким шрифтом… Режим глубокой отжимки белья… Берлим-бердым…

Михиному рассказу про ковчег Гельгамеша едва не помешала птица. В стекло с глухим стуком, больно ткнулся голубь. Звук был – как от мокрой тряпки. Голова голубя оставила грязный след на плоскости окна. Это происшествие отвлекло меня, и я вспомнил школу, и то, как с другом кидали в доску меловую тряпку, пользуясь правом дежурных во время перемен оставаться в классе, с окнами нараспашку. Однажды я промахнулся и вместо доски попал в окно. Тряпка вылетела на волю и там чудесным образом рухнула на лысину немолодого солидного человека с портфелем. Он направлялся к нашему директору не просто так, а по делу, потому что служил в министерстве просвещения и своим начальством был направлен к нам в школу в качестве проверяющего. Он шел с лучшими намерениями, потому что школа числилась на хорошем счету. Получив мокрую меловую тряпку в качестве чепца, чиновник пришел в дурное расположение духа и потребовал найти злоумышленника. Меня обнаружили и, к ужасу моей бабушки, у которой я вырос, выгнали из школы. И тогда я попал в другую школу, где литературу преподавал молодой человек, уволенный из солидного научного заведения за вольнодумство. Как он успел попасть в опалу сразу после распределения? Судьба и бабушка свели нас, и вот я – литератор, писатель…

– А в камыши ихний Ной пошел, чтобы пописать, – тем временем развил свою мысль Миха, на которого голубь не произвел никакого впечатления, – пописал он против ветра, разбудил бога, узнал от него секрет и построил Ковчег. Твой художник тоже из этих. Которые против ветра. Был у нас в команде один такой. «Восьмерка» наша. Никогда не сделает, как прописано. Ты уже открылся, ждешь паса на выход или распасовочки в стеночку, как на тренировке отработали, а он, как назло, водит мяч, мотает жилу. Уже устанешь его матюками околачивать, уже защитнику до тебя дела нет, потому что ты – фигура, оказывается, бесполезная и никчемная, и его в сон клонит, тебя держать, а тут-то он как-то из-под полы раз-двас, и мячик тебе летит, прямо на щечку, принимай да забивай. Уж как его тренера под формат катали, а он в локоть курнет и хмыкнет, что, мол, не в цеху прокатном, а на поле перекатном…

Я с удивлением узнал, что Миха гоняет в футбол за команду ветеранов подмосковного города Н., и за ним закреплен достойный номер 10. Вот почему мне за ним не угнаться в наших спусках и восхождениях по трактовой лестнице.

– И чем закончил отщепенец? Изгнали или закатали? Под формат.

– Ни два, ни полтора. Сломал ногу, ушел в бильярд шары катать.

Печально. Я представил себе хромого бородача в шерстяном, широкой вязки, свитере, который прокурен до мелких, как от моли, табачных дыр. Бородач опирается о крепкий битый угол бильярдного стола. В руке – кружка пива. В другой – кий. Чисто русский пейзаж.

– Спешить не будем со слезами. Он тихо-тихо, а сеть бильярдных и боулингов открыл, и проводит там бои без правил на сукне. Нас звал поиграть, только я не пошел.

– Что так?

– А мне тоже не все по холке. Мог бы в команду вложить пять копеек. Так нет, к себе тоже не за бесплатно пригласил. Ребята сказали, только за пиво проставился.

– Что же ты хочешь, вы же его катали, а он с талантом под каток не лез, за что затаил на вас в душе некое хамство – так Зощенко писал.

– Брал книжку, но мне не понравилось. У нас на таможне юмористы такие – что там твой Зощенко!

После этого мы с Михой помолчали. Зрачок его пришел в обычное состояние, и тапками он уже не болтал, зато прилег бочком, голову притулив к подушке, по-детски подложив обе ладони. Видно, крепко утомило его лечение. Или накатило воспоминание о воле, о футболе, о мячике и о зеленом поле, на котором ему еще бог знает, бегать ли? Но нет, его мысль, оказывается, удерживала первоначальную инерцию. Сосед обратился к мне:

– В Германии твоего художника оштрафовали бы за замки на крыше тысячи на полторы, а дальше будь свободен и твори себе. Если гроши есть. А больничку бы ободрали тысяч на десять. Чтобы в карантин таких богоборцев не пропускали на проходной. Немцы не мы, лахмудеи…

– Осуждаешь?

– Кого? Нас, немцев, или богоборца? Да не дай мне бог. Просто в мире есть кошки, а есть собаки. Вроде и живут рядом, под одной крышей, а суть у каждого своя, и нет там общего знаменателя, кроме жратвы. Так и мы. Есть Миха Богомолов, а есть Джульетта Спартаковна Саркисян…

Не знаю, создаст ли гений искусственного интеллекта такую систему, которая вот так, как это происходит с нами, интеллектами естественными, вдруг изменяет русло наших мыслей так, что этой перемены не разъяснить никакой логикой, кроме логики души, логики ее формирования папой, мамой, бабушками, школьным учителем литературы, видом осенних кленов в твоем московском дворе, где балкона касаются их ветки, и поскрипывают при ветерке по ночам, а днем скрипа не услышать, потому что под окном – большая улица, а там и машины газуют и покрикивают друг на дружку гудками клаксонов, и трамваи, позвякивающие на стыках рельсов, словно у них есть хвосты, и к ним привязаны консервные банки – надеюсь, что этого не произойдет, что гению не суждено воссоздать в металле и пластике мою душу, а андроид, задумавшись о кошке и собаке, не выдаст неожиданное и, в отсутствии рюмки водки, единственно понятное мне в тот жизненный момент предложение:

– Ну что, хватит лениться, пойдем вниз-вверх!

Конечно, можно встроить в электронный мозг андроида сложный генератор случайных решений – но разве можно сравнить этот взбалмошный механизм с логикой души, мне столь понятной, что я немедленно согласился. Может быть, механизм немца возможно воспроизвести в форме голубоглазого рационального самоеда-андроида, но за нас с Михой я отвечаю – нас умом не понять.

Словно прочтя мою эмоцию про рюмку водки, Миха поднялся и пересел на мою койку, подле меня.

– Я, вообще-то, вируса боюсь. Махонький такой, хрен различишь. Невидимый, как бог. Тоже карает нас, грешных. Вон, парень на зеленом коврике бога боится больше вируса, а я – наоборот.

– А как же твой крестик, – указал я ему на грудь, где находился увесистый слиток из металла.

– Ах, об этом? Так крест на груди – еще не бог впереди…

И снова его душа совершила скачок кузнечиком.

– А что, сгоняем после намаза, поищем зеленый коврик? Может, сегодня свезет? Ну не дает мне его нычка покоя… Пока не найду, не успокоюсь.

Коврик в моих глазах уже не представлял большого интереса. Но я не стал отказывать Михе, хотя, стоило нам после ужина покинуть палату, как меня охватило странное предчувствие, что, найди мы этот коврик, как нечто у нас с соседом закончится в отношениях – в понимании, и вообще. Что это такое – «вообще»? Не жизнь же? Тогда откуда идет тревога?

Ответа я так и не получил, поскольку на крышу попасть нам было не суждено. Не успели мы выйти на лестницу, как на все проходные поступил указ о новых строгостях карантина. Мишина сестра немедленно позвонила брату и предупредила, чтобы он не вздумал нарушать новый порядок. «Выпишешься враз. И я не выручу. С понедельника начинаем „грязных“ принимать, и всякой свободной койке начальство счастливо, как госпремии».

– Ну что, рисканем? Где наша не пропадала! – подтолкнул меня в плечо к авантюре Миха.

Он состроил при этом шкодливую ухмылку, и я вмиг представил себе, каким его видели приятели и учителя в школьные годы. Но я проявил осмотрительность и отказался. Я представил себе другое лицо – моей жены, в тот миг, когда она узнает о моем изгнании из медицинского ковчега. Лучше не видеть такого лица!

Миха не стал пускаться в уговоры.

– Что ж, плакал мой зеленый коврик. Значит, запечатали нас здесь. Вот загрузят сюда первого «грязного», и хана, сядем на карантин, что Пушкин в Одессе…

Как ни странно, упоминание Пушкина отвлекло меня. В Одессе застигла чума поэта, или в Кишиневе? И чума или холера? Память в последние годы нет-нет, а подводит меня, и вот я, отвернувшись от Михи, погрузился в напряженное вязание крючком в собственном мозгу. Все-таки, чума, или холера? От чумы все бы вымерли. А от холеры нет? А карантин, вероятно, в Одессе. Портовый город, матросы из Африки… Тем более, писал же он «Иль чума меня подцепит…». Хотя там же и про мороз. Я заплутал в поисках, шарф из памяти не вязался.

И тут меня окликнули. За моей спиной стоял художник. На бедре его висел пудовый старый мольберт с обитыми, облупленными краями. Каверны в лаковом покрытии казались мазками, небрежно и произвольно нанесенными широкой кистью.

– Вы не помните, Пушкина карантин держал из-за чумы или холеры? – задал я ему вопрос, который должен был показаться нелепым человеку, постороннему моей попытке вернуть цельность памяти.

Вы же не спросите инопланетянина, пролетающего мимо вашей планеты на космолете, читал ли он Лессинга! Хотя, может статься, что спросите… А уж «парень, который час», или «может, чмокнем по одной за знакомство» – так это за милую душу.

– В Болдино, от избыточной любви, – скороговоркой ответил мне художник на вопрос, который я не успел задать.

– А меня изгоняют из ада. Сказали так: либо тут бомжуй на крыше, и ни шагу вниз, либо на выход, будьте любезны. А койки лишней для лишнего человека нет, – доверительно сообщил мне он то, что лежало у него на сердце.

Тут из-за моей спины выглянуло лицо Михи.

– Вот это – мой сосед, Миша.

– Точно, Миша. Уже полтинник, как Миша. А ему, – он коснулся моего плеча подбородком, – Миха. Вот Вы, я вижу, художник, который живет на крыше? Кому свобода дороже почек? – не дожидаясь моего представления, вступил он в общение с новым человеком.

Он удивил меня – при первом знакомстве со мной он проявляя себя более осторожным собеседником.

Художник нахмурился.

– Это так здорово, когда твои идеи идут в народ, – наконец, парировал он, зыркнув из-под-бровей мрачно и коротко – взгляд его сразу же смягчился, видно, от новой мысли.

– А точно, ведь творчество – это жизнь, а только не всякая, а так, чтобы шажок в сторону – и с крыши кубарем. Я выбирал, выбирал, все где повыше, а сейчас взял да выбрал, так что теперь дома посижу. Вот тут край, тут мой край. Никогда не мог жить в ограничении, совсем ради семьи. А теперь так решил – в постриг иду, в затвор. Чтобы ни одного вируса на седую голову не село…

– Ну, уж в постриг! Жертва свободы во имя ответственности? Жертва коня ради пешки… Постриг тогда у меня – с моей «пилой», да тридцать лет под одной крышей, – заметил Миха, и, как мне показалось, невпопад.

Между обоими моими знакомыми сразу возникла неприязнь. Странное дело, как мы быстро становимся участниками игры. Игра – это когда ты вдруг «за» или «против», хотя только что твое дело было – сторона. Я это обнаружил, когда однажды поймал себя на том, как в голос ору на телевизор, а там незнакомые мне мужчины гоняют в футбол. Красные против желтых. Я был за желтых. Дело было за границей, и среди моих родственников и друзей никто не жил среди тех, кому положено болеть за красных. Или за желтых. Тогда почему я за желтых? Не знаю. Наверное, потому что мяч, этакий футбольный бог, должен отдать им предпочтение за их стремление сыграть красиво в пас. Но бог привечал красных, которые грубо, просто и твердо отражали атаки и навешивали мячи на своего гиганта-центрового. Это было не справедливо по отношению к мировой футбольной гармонии. Я горой встал за желтых. И вдруг мои желтые закатили мяч в сетку красных, и вот я ору от счастья! Есть справедливость! Она есть хотя бы на футбольном свете. Я ору в экстазе, и сжимаю в руке пульт. Случайно палец задевает кнопку «Стоп», и гаснет магический кристалл. О чудо! В один миг из моей жизни исчезли желтые и красные, их нет, а я – есть, и мое дело – сторона. Пока в ладони пульт – во мне – нравственный закон, а бог – над головой… Не футбольный, а мой. Как же много вокруг того, чего на самом деле нет! Игры. Вот и теперь, между Михой и художником, я уже был на стороне последнего. Почему? Смешно…

Художник оказался не из тех, кто уходит от. Да, от ответов. Вето. От вета. Он склонил плечо, став на пол головы ниже, сдвинул треногу на пол, и та опустилась с тяжелым стуком. Он расставил треноги, не обращая никакого внимания на людей, спешащих вниз, сдать пропуска и выскочить из мышеловки, которая вот-вот может захлопнуться – он расставил древнюю треногу и, со щелчком, распахнул замок, – Мы с Михой следовали взглядами за его движением, – и положил на щербатую поверхность лист бумаги. Он был мне знаком, я узнал чуть оборванный, обгрызенный уголок…

Еще в школе я удивлялся мировоззренческой пропасти между микроскопом и телескопом при их одинаковом устройстве. Осенью из школьного окна виден близкий лес. Роняет лес багряный свой узор… И листья – их нету в том узоре, там нет отдельного листика. А когда касаешься кромки леса, делая по дороге домой после уроков крюк, и набираешь охапку остроухих кленовых инопланетян, берешь их за перепончатые черенки и несешь бабушке – особым чувством, приданным подушечкам пальцев, ты отмечаешь любимый листик среди всех других, и уже не спутаешь его в букете… Это микроскоп. По-хорошему, именно так в один миг отметит и уже не спутает кожа души свою женщину…

Я безошибочно узнал листок и, когда бросил взгляд на него, уже знал, что увижу там обритую женскую голову. Сдутый одуванчик на краю пустоты. Но нет! Вместо пустоты на другом краю, уравновешивая пустоту, горела, оплывала свеча. Огонек кренился в ту сторону, что и стебелек – шея одуванчика, под единым дуновением ветра.

– Вот и все дела. Безо всякой ответственности.

– А вчера свечи не было, – констатировал я.

– Не было. Вчера многого не было. Самая нетленка в искусстве – это сиюминутовка. Остановил мгновение – отходи.

Миха тем временем из-за плеча художника посмотрел на рисунок и сделал свое умозаключение.

– Со свечой-то что-то не так. Оплыла не туда, куда ветер гнет пламя.

– А это дверь в будущее открылась, и ветер поменялся. На сквозняк, – невозмутимо объяснил художник техническую неувязку, на которую обратил внимание мой сосед.

Выдержав небольшую паузу, на случай, если Миха что-то возразит, но не дождавшись этого, человек продолжил, обратившись уже исключительно ко мне:

– Над Москвой увидел свечку, и все передумал про себя. То есть о себе. Говорят, что жизнь – свеча, светит, греет, но как сквозанет – может и задуть прежде срока. А ведь свобода – это свет. Не живопись, не творчество. Просто свет. Так что спешу я нынче домой, закроюсь там и буду беречься, как наложница персидского шаха. Вот такая будет моя новая жизнь – в профилактике сквозняков. Так что крайний раз поручкаюсь с тобой, «не строитель», и в путь. И в путь.

Художник состыковал верхнюю половину мольберта с нижней, захлопнул защелку, закинул ремень на плечо и протянул руку мне, за мной – Михе. Я сложил ладонь лодочкой, потому что помнил крепость этого рукопожатия. Миха познал ее сейчас.

– Ух, ты! – уважительно воскликнул он, но не подался, а напрягся в ответ, аж желваки на скулах высочили. Так они с художником постояли, постояли, и одновременно выпустили друг друга из клещей.

– А как же зеленые цветы? – ни с того, ни с сего вырвалось у меня вслед уходящему человеку.

Тот на миг обернулся на звук, но глаза его блуждали, он словно уже не узнавал меня, поглощенный новым своим бытием, как пучиной океана.

Мы с Михой переглянулись и молча побрели обратно, в палату. Там нас ждала неожиданность: новый сосед, попавший к нам из 1990-х прямым ходом, миновав начало 21-го века. Он сидел на кровати, голый по пояс, с торсом, расписанным синим почище гжели. Увидав нас, он разразился матерным многочленом, который, видимо, должен был содержать и его имя, но оно для моего уха оказалось слишком тщательно спрятано. Новый постоялец больницы оказался знатным нытиком, он то и дело жаловался на врачей, сестер, ментов и бывших коллег из ФСБ, но я не находил в его жалобах последовательности, потому что с его слов выходило, что сам он – процветающая личность, еще недавно разъезжавшая то на БМВ, то на «Лексусе», между Сочи и Веной, где у личности фирма, и все было бы здорово, если бы ЦРУшники не выдумали коронавирус, а нынешние ФСБшники радостно не взяли под козырек и не захлопнули крышку над Россией. Миха сумел найти с ним общую тему благодаря БМВ, что избавило меня от необходимости соответствовать уровню беседы. Я, уже без стеснения, извлек на свет божий пряники. К вечеру расписного человека перевели на другой этаж, а нас с Михой через день выписали. «Грязные» стали поступать в больницу несколькими днями позже. Генерал «Л» мне рассказал, что первых инфицированных коронавирусом разместили аккурат на нашем этаже. Главный врач больницы у него, оказалось, в приятелях.

***

Дома меня ждал сюрприз, и не из приятных. Заболела мать жены, ее пробил жар, и моя спутница жизни помчалась на спасение, не подумав о том, в какое время мы все въехали. Врачи, осмотрев тещу, поставили тот самый диагноз, за который у нас в больнице будущим пациентам поставили обидное клеймо «грязные». В стационар тещу направлять не стали и оставили на попечение дочери – тем паче, что той все равно теперь покидать «нехорошую квартирку» запрещалось. Так что из больничной палаты на двоих я переместился в жилище на одного. Путь в тещину двушку, в которой витала тень коронавируса, мне был заказан…

Два дня я сиднем сидел за письменным столом. Мне казалось, что из-под моего пера вот-вот выйдет рассказ, который меня, наконец-то устроит как взыскательного читателя. Нечто бродило в моей душе, как в банке с виноградным соком, забытым надолго на подоконнике, под лучами солнца и над жаркой московской батареей. По несколько раз на дню я звонил жене и, когда слышал ее голос, разом забывал, зачем звоню, и раздражался оттого, что она не понимает моего молчания и пытает расспросами. Так часто бывает: чем ближе люди, тем труднее им общаться на расстоянии, общаться, как говорится, «от сердца к сердцу». Это заметно вечерами, перед отходом ко сну, когда ожидание фотонов любви и нежности особенно велико… В чем препятствие? Может быть, в том, что мы глазам больше верим, чем словам… Как бы то ни было, раз за разом мы желали друг дружке доброй ночи, и расставались до утра, не вполне друг другом удовлетворенные. Вот тогда, однажды, я набрал Михин номер. Тот как-будто ждал именно этого звонка. Он сидел у себя на кухне, за столом, а перед ним, как перед Брежневым на параде, выстроились высокие, широкие кавалергардские бокалы с черным пивом, а на лафитнице, на эдаком лимузине маршала Гречко, возлежала сельдь. Она командовала парадом. Миха так и сказал:

– Селедочка командирская, то есть капитанская. Тебя ждали. Потому что я знал – объявишься сегодня.