скачать книгу бесплатно
«Вот это отважный был человек, рыбные консервы в сельпо брать», – выступил на поминках сын. Его отец прожил чуть больше полувека.
«Рано ушел, ой рано»! – всплакнул на поминках его бывший коллега по работе. Он, видимо, не знал, что в долгом казачьем роду моего друга ни один мужчина не пережил пятидесяти. Кого война забирала до срока, кто в полном здравии утонет в речке, а кто оставит жену и детей горевать просто так, безо всякой на то видимой причины – оторвется тромб, или остановится сердце. Так что мой друг оказался долгожителем – если мерять по их семейной линейке…
К чему это я? Наверное, к тому, что он верил в бога, а в церковь не ходил. И если молился, то на ходу, не опуская лица к полу, и не вознося к долу. Мог иногда вместо «Отче наш» сказать «Аллах акбар», а мог обратиться к Нему и на его языке, по-арамейски.
«Исходное слово надо бы слышать. А то переписчикам, да на латынь, да на греческий, с чего нам верить? Покажи мне человека, который перепишет книгу на свой язык без изменений, не внеся хоть запятую по своему разумению»…
А теперь я стою на месте другого кочевника, который что-то просил у бога, прислонив лоб к коврику, прикрывавшему ледяной асфальт. На каком он говорил с Ним языке? На киргизском? Или, по-нынешним правилам, на кыргызском?
Я набираю полные легкие студеного и тяжелого, как в марте первая талая вода, воздуха, и что есть силы выкрикиваю: «Эй!» Больше мне, оказывается, нечего «туда» сказать. Это не столько утверждение, сколько вопрос к самому себе.
Мне не по себе. Я знаю, что испытываю страх после того, как расстаюсь с «эй». А что, если эхом меня сдует с крыши? Высоко. Я подхожу к самому краю крыши, мягким носочком кроссовки касаюсь ранта. Я вешу около восьмидесяти. Какой силы должен быть порыв ветра, чтобы сдернуть, как выдох «эй», такого вот человечище, такую материальную массу, и превратить в листок, в кочевника? Нужно при расчете учесть парусность, пятьдесят два сантиметра размаха плеч, сто восемьдесят – от земли до макушки. Что еще? Я знаю, что расчеты растворяют страх, как кофе растворяет белый кусковой сахар. Страх смерти – не самый страшный страх, его легко растворить, как рафинат. Я помню, как командир БМП Батыр Косанов растворял ужас перед атакой приказом толкать бронированную машину под зад руками.
Я не успеваю… Меня в самом деле настигает эхо. «Эй»! Я поднимаю глаза в сторону нашего больничного корпуса. Он высок, закончен и скучен. Сер в сумерках. Ни фиолета, ни сирени. Есть такое слово, фиолет? А слово «кыргыз» есть? Какая разница! Оттуда, с седьмого этажа, я только что спустился и поднялся сюда.
Но что это!? Мне мерещится? На крыше, на самом краешке, над двенадцатым этажом – человеческий силуэт. Фигура. Там человек, и он видит меня. И то не эхо, то его отзыв, его отклик. Чтобы увидеть меня, того, кто тревожит небо с пятого этажа, он заступил на самый край. Он не боится? Или у него ниже парусность?
– Миха, эй, Миха! Ты видишь то же, что и я?
Но Миха по-прежнему занят поисками коврика. Его зрачки заблестели в подступающей темноте, как-будто в его голове, как в тыкве на Хэллоуин, зажегся фонарик. Но этого фонарика не хватает для того, чтобы рассеять мглу, которая с каждой минутой накрывает юг Москвы. Наверху посветлее, чем на дне, чем у самой земли.
Отвернувшись от Михи, я уже ничего и никого не смог увидеть на крыше нашего корпуса. Путь назад станет млечным, стоит нам провести здесь еще пять минут. Михе с его больным глазом понятно, что пора в обратный путь. Ему зачем-то надобно найти коврик. Зачем? Загадка для меня. Но Миха все же сдается и оглашает команду к окончанию поисков.
В буфете нам казалось, что мы – в бане, так там после крыши тепло. И нам это нравилось. Нравился кофе, нравился чай, нравилась шоколадка с мелко дробленым лесным орехом. Отогревшись от темноты, Миша обрел восприимчивость к свету и стал щуриться.
– Опять светлячки, черт бы их!
Он отпил глоточек и улыбнулся:
– А ты с чего кричал?
И я поймал себя на том, что в тепле, за кофе, не хочу говорить с Михой про человека на крыше и, тем более, про свой страх. Вместо этого я рассказал ему другую историю. Я рассказал об эхе. Есть у Юрия Нагибина крохотная новелла. Так она и названа: «Эхо». Мальчик проводит каникулы в Крыму, в Синегории. Там он на пляже знакомится с девочкой. Оба еще тощеногие подростки. Девочка считает себя такой уродкой, что купается голышом. Зато у нее есть тайна – она хранит коллекцию эх. Или эхов. Высоко в горах, куда она ведет мальчика, она показывает, как по-разному звучат отклики на его голос, пропущенный сквозь уши разных ущелий.
– Кто была первая дева?
– Ева, Ева, Ева… – отвечало первое ущелье.
Так возникла дружба. Но однажды мальчик предал девочку. Он не спас ее, голенькую, от насмешек местных мальчишек, он не заступился за нее, когда она, прикрывшись ладонями, в мурашках, старалась выйти из моря, обойти их кодлу. Хуже того, гораздо хуже того – он сам откупился от них ее тайной. Он повел их в горы, на тайное их с девочкой место, и принялся вызывать эхо. Но – горы молчали…
Вот такую историю я пересказал Михе. Он задумался.
– Мы с мамой были на Темрюке. Должно быть эхо. Куда ж без него? Это же физика! Но нам сейчас в Абхазию ездить нравится.
И Миха вступил в подробный рассказ о некоем дяде Арсене, сын которого служит в Абхазии на таможне, и из «Дьюти Фри» таскает для дяди не паленый, а шотландский виски. Больничная жизнь постепенно вернулась, втекла в меня с его словами, как мельдоний втекал из капельницы. Но по пути наверх, в палату, на опустевшей лестнице, Миха, обогнавший меня на три ступеньки, вдруг развернулся и поинтересовался, чем же закончились каникулы у мальчика?
«Девочка-то простила? У нас в литературе все всем прощают. Кроме Раскольникова».
А девочка из рассказа – она уехала. На автобусе. И глядела на мальчика в заднее окно. И тот бежал за автобусом, бежал-бежал и вдруг увидел сквозь стекло, как она красива! Но я не стал этого всего сообщать Михе. Вместо этого я ему напомнил, что Раскольникова, по сути, тоже простили…
***
После нашего восхождения на крышу жизнь в палате неуловимо и бесспорно изменилась. Миха нет-нет, а спрашивал, где же все-таки кочевник спрятал коврик. Обращался он не ко мне, а к самому себе. Славный мой сосед стал рассеянным и задумчивым… Изменился и я. Утратив былой интерес к его историям, я то и дело бросал взгляд в окно. На воле потеплело, снега подтаяли, поле и пруды почернели. И, кажется, столь значительные перемены в мироздании произошли в течение одного дня.
Чтобы снова сойтись, мы с Михой ощупью, но быстро и по взаимному согласию обозначили общий интерес… к выпивке. Да, нас обоих стало тревожить желание вместе принять по сто граммов или пригубить пивка; желание нам очертило перспективу.
– Эх, выйдем на волю, дай бог, установим видеосвязь, и выпьем на удаленке верхнесолодового, – отходя по сну, мечтательно произнес он, глядя в потолок.
Дело в том, что после ужина Миха пообщался с сестрой, и принес новость – в Европе вирус разбушевался, и в Италии жителей каких-то городов посадили на карантин и запретили ездить друг-другу в гости. Так что Миха глядел не только в потолок, но и в будущее. Над больницей нависла угроза долгой изоляции.
Ночью мне скверно спалось. Меня отвлекал от сна не Михин художественный храп, а это самое будущее. Оно было как острое перо в подушке, куда ни повернись – колет. Вроде бы, не испытывая страха перед новой инфекцией, которая, словно огонек по сухому мху, побежала в нашу сторону по мшистой земной коре, я все-таки испытал глубокую тревогу. Природа ее так и осталась мне неведомой. Мне вспомнилось, как родится захватывающая тошнота страха на качелях. Взлетаешь ли ты до пика «солнышка» на махе вперед, или на махе назад слепым затылком достигаешь высшей точки. Нынешняя ночная тревога мне показалась дальней родственницей того страха, пускающего бежать волны мурашек от затылка по спине.
И вот я не спал. Я то закрывал глаза, то глядел в окно. Ночное небо не выражало ничего. И постепенно ко мне пришло осознание странного факта: тревога моя как-то связана с человеком на крыше. Но с кем из двоих? Ночная память – она отличается от дневной. Тени под Луной совсем не те, что тени, набрасываемые Солнцем. И эхо от девичьего клича – совсем другой природы, нежели отраженный горами мальчишеский крик. Из двоих ночная птица создала одного Человека под Небом. Точнее, Человекаподнебом. Воображение создало его образ. Бородка с сединой, нос прямой, как по линейке. Высокий лоб, светлые глаза. Больше ничего не могу вам добавить. Кроме того, что все ж таки, намаявшись, заснул…
***
Следующий день, вроде бы, ничем не отличался от предыдущего. Так, на взгляд пассажира, не слишком чувствительного к русской природе, вид за окном скорого поезда, катящегося от Твери к Петербургу, не удивит яркими переменами. Зато какую палитру новых красок прощание со средней полосой даст любителю русской северной европейской части! Так и я, люблю мало заметные перемены… За завтраком сидели напротив друг друга перед картонными стаканами, наполненными обезжиренным кефиром, серым, что талый снег. И тут Миха, подмигнув, напомнил об уговоре. Мне бы обрадоваться, а только стало протяженно скучно, так скучно, как через год жизни в степи с напарником-кыргызом, тянущим весь год одну и ту же песню. Захотелось остаться одному. Странное желание посетило меня – взять ручку, расстелить перед собою лист чистой бумаги, которая несет в себе непередаваемый канцелярский вкус – расстелить чистый лист и написать на нем письмо жене. Без спешки, без sms, которые калечат слова и знаки препинания. Что же я напишу? О чем писать?
О чем писать
На то не наша воля.
Тобой одним не будет мир воспет.
Кто тему поля взял, кто тему моря,
А тему гор возьмет другой поэт…
Но если нет ни радости, ни горя
Тогда не мни, что звонко запоешь.
Любая тема, поля или моря
Иль тема гор – все это будет ложь[1 - Н. Рубцов.].
Так что же? Что достойно не прочерка во времени, не точки или тире в морзянке sms, а того старомодного письма, что будет выведено рукой, старательно, как в школе, потому что пальцы отвыкли от тонкой материи букв, по сути своей столь же благородных, что песчинки в песочных часах. Что жемчужные капли мельдония…
О том песчинки, что заскучал, и хочу домой? Это правда, но не полная правда, это не правда до края. Я еще не пресыщен одиночеством, я даже не глотнул его толком, я его едва пригубил, что худокровый кефир. Вот это – правда? Нет, ни о чем таком я не стал бы писать, не стоит оно того, чтобы марать бумагу.
– Ты по чем загрустил? Мечта о воле? Кефир остынет! – окликнул меня Миха. – Допивай, и пойдем вниз. Физзарядку никто не отменял.
Он выпил одним махом стакан диетического напитка, обтер белой салфеткой короткую верхнюю губу и отложил салфетку на стол, предварительно свернув её в аккуратный конвертик.
Слова про физзарядку он произнес нарочито зычно, и все женщины, которые собрались в столовой – а там раз за разом числом преобладал прекрасный пол, и это составляло статистическую загадку 7-го этажа, потому что женских и мужских палат тут было поровну – все женщины, кто с обритой головой, кто в коляске, а кто – с холдером на шее, обернулись и отметили Миху заинтересованными взглядами. «Всюду жизнь», – прошептал он мне после этого.
И тогда вниз мне тоже расхотелось. Я так и сказал Михе. А чего не сказал – что я хочу наверх. Но один. Без него. Мне померещилось, что я в состоянии рассказать нечто значительное листу бумаги посредством ручки. А бумага передаст рассказ моей жене. И она узнает про кочевника и про зеленый коврик, узнает, и поймет, отчего мне нужно наверх, на крышу недостроенного корпуса лечебницы для мужчин и для женщин.
Мы вернулись в палату. Я про себя отметил, что у Михи после завтрака изменилась походка. Он пошел бодро, как молодой. Сила женского взгляда? А я плелся за ним и даже стал прихрамывать, сам дивясь на собственные ноги, которые симулируют ущерб помимо воли их хозяина и правообладателя.
В палате я мешком опустился на стул и замер. Но у Михи нашлось другое сравнение. «Ты сейчас как испуганный енот». Он был мною недоволен. А я им. Узнав, чем знаменит испуганный енот, я не готов был согласиться с Михиным сравнением. Оказывается, енот, испытав чувство ужаса, симулирует смерть. Он лежит бездыханным тельцем и испражняется. Миха решил не настаивать. Он зрил в корень.
– Мастер, а больничка тебе не на пользу. По приходе ты был полегче. И это после крыши. Так что, пойдем? Подобное – подобным?
По прошествии многих дней, будучи дома, я вспомнил тот короткий разговор, и поймал себя на том, как же у простого русского человека бывает точна душа, когда и если она еще не изъедена всеобщим скепсисом и сарказмом. А тогда я не обратил внимания на реплику соседа. Я выглянул в окно. Помню, что я сделал это в надежде увидеть кочевника. Этого не могло быть – ведь до вечернего намаза оставалось еще много и много минут, и наш кочевник, несомненно, трудится в поте лица. Ему надо кормить семью. Здесь ли, в Бишкеке ли, в Оше ли…
Действительно, крыша нового блока была пуста. Нет, ложь. Ничто не бывает пустым, даже пустая крыша. То ли воздух нынче был яснее вчерашнего, то ли утренний глаз острей вечернего, не суть важно, но я различил там живое тело. Была бы это птица, голубь или ворона – куда ни шло, но как на месте молитвы нежится под лучами огромная рыжая кошка? Это было вызывающе жизнеутверждающе. Кошка – самое земное из существ.
В тот самый миг я понял, чего хочу. Чего хочу даже больше, чем остаться в одиночестве и вывести первые слова: «Здравствуй, моя…»… И бог везения сразу же услышал меня. Дверь палаты растворилась, в темном проеме возникло личико шустрой дежурной сестры, с бравой татуировкой над бровью – то был крохотный дракон, я его успел рассмотреть раньше, в первый же день, пока сестра склонялась надо мной, чтобы проткнуть вену иглой. У нее это вышло не с первого раза, и дракон ожил, он перемещался вслед за ее бровями, туда сюда.
А теперь сестра-дракон пришла по Мишину душу.
– Вам к окулисту и прям сейчас. А Вы, – она перевела взгляд на меня и, не признав, перепросила: – это Вы? Что-то Вы как-то это, – девушка не нашла образа и бросила фразу, перескочила на следующую, – короче, Вас прокапают после обеда. Пока свободны.
Я – свободен! Господи! Откуда в человеке берется энергия? Уж не из полупроцентного ли кефира? Стоило остаться одному, я надел волшебные кроссовки и взбежал на двенадцатый этаж. В моем движении не содержалось ни цели, ни перспективы, но было желание и энергия, как в шампанском, которое долго держали в тепле. Двенадцатый этаж – онкология… Если идти к символам, это банально и не точно – тогда на двенадцатом этаже должны поселиться инфаркт или пневмония…
Но сам этаж не представлял для меня никакого интереса. Мне нужен был ход на крышу. Вот решетка, за ней ступени на чердак. На решетке – замок. В жизни сам не вскрывал замков. Я пожалел, что сбежал от Михи. Уверен, он бы справился с этим запором легким движением руки. Что сей предмет против мотора производства Bayerische Motor Werke! Но я один. Что делать? Озираясь и изображая невинность, улучаю момент, подскакиваю к решетке гигантским кенгуриным шагом, хватаюсь обеими руками за замок и изо всех сил тяну на разрыв. Все-таки еще недавно, на воле, я отжимался сто раз от паркетного пола на кулаках… Хотя, конечно, безнадега.
И тут руки разлетаются в стороны, что гусиные крылья, свободные ладони бьются в кровь о рифленые прутья. Оказалось, замок только притворялся запертым, силы не нужно. Чертыхаясь, я проскакиваю за решетку, аккуратно прилаживаю замок за спиной. Неожиданно в нем что-то предательски щелкает. Но мне сейчас нет до этого дела. Я вижу люк. Еще миг, и в лицо бьет свежий воздух. Он пахнет радостью, как вкус свежей бумаги. Как же быстро забываешь, что есть счастье! Что счастье есть. После палаты, на крыше, где носятся ветра, этот запах – единственная сущность, которая ответила на вопрос, в чем оно, простое, как золотое яичко, счастье… Простое человеческое счастье.
Но касание с ветром оказалось кратким, и оборвалось так же неожиданно, как началось. Путь на крышу мне преградило тело. Чтобы быть точным, сначала мне в лоб и немного в нос больно попало колено, и на миг слезы застлали мой взгляд. Я отступил вниз, с силой протер глаза, но попал свежей царапиной о бровь и вскрикнул.
– Что, сердце? – донеслось до меня. Человек с крыши оказался весь передо мной, ступенькой выше. Я упирался ему в грудь носом.
– Нет, рука! – зачем-то честно ответил я.
– А, рука! А я решил, что душа… Загадал, кто мне сюда на смену, художник, поэт или самоубийца? – произнес человек.
И мягкий голос, и доброжелательный взгляд говорили о том, что он рад встрече, будь я хоть художником, хоть поэтом, пусть и поэтом-самоубийцей.
– А почему не строитель? – уточнил я, хотя спросить-то хотел другое.
Мне показалось, что этот человек не вполне русский. Уж больно радушно и открыто он встретил незнакомца, прущего буром в его вотчину. Мне запомнилось, как мой товарищ из Германии, оказавшись в Москве, вынес вердикт: «Очень понравилось. Никто зазря не улыбнется».
В ответ на мой вопрос человек рассмеялся, отклонившись назад. Его голова вынырнула из люка. Есть люди, которые, изображая смех, хихикают себе в грудь, как-будто прячут смешинку. А этот – из тех, кто возносит смех к небу, потому что радости иначе мало места. В освободившееся пространство залетел свет, и я сумел рассмотреть моего нового знакомого. Так случается, пусть это большая редкость – увидеть человека именно таким, каким его себе представляешь. Это теория притяжения. Ты притягиваешь то, о чем думаешь. Данная нам в ощущениях физическая реальность – это только плоскость, а плоскость не так уж сложно свернуть в трубочку и перевязать поперек ленточкой мысли. Есть космос систем, в нем установлена иерархия, как в хорошей семье, и в иерархии систем наши мысли выше, чем наше рукоделие, дело рук наших. Двенадцатый этаж выше седьмого. Но как быть с пятым этажом недостроенной лечебницы? Он выше, потому что тоже – крыша? Отставить вопросы, их цепочки бесконечны, потому что замкнуты в кольца. А я тут, в больнице – не из-за них. Хотя кто знает, если допустить строгость Иерархии…
Стоп. Человек стоит передо мной. И он такой, каким я его вообразил себе накануне. Тот человек, которого я не разглядел на краю крыши. Бородка с сединой, нос прямой, как по линейке, с крохотной плоской площадочкой на переносице, свидетельствующей о сильном прямом ударе, полученном когда-то. Высокий лоб, веселые светлые глаза. Крепкая шея. Жилистые запястья. Так должен выглядеть художник.
– Я арендовал крышу до полудня. Неделю здесь хозяйничаю. А строителей ни разу не встретил.
Он присмотрелся ко мне и вынес вердикт.
– А рука Ваша – не строителя и не прораба.
– Но и не рисует.
Он просто протянул мне ладонь. Я пожал отданную мне руку, но заметил:
– Не боитесь вируса? Рукоприкладство не рекомендовано. Вы тоже пациент?
Признаюсь честно – ничто во внешности этого человека не говорило о расстройстве мозга или души, но мне отчего-то подумалось, а есть ли в этой больнице отделение для лечения космоса души? Неврология есть, она на одиннадцатом этаже…
– Человеку свойственно бояться того, чего он не видит и не понимает. До армии мне было страшно драться с дебилами. С тех пор я сам становлюсь дебилом и бью первым… А на крыше страшновато поначалу встать на рант и глядеть под ноги, держа в одной руке блокнот, а в другой – карандаш. Мозг – он такая собака невоспитанная, его то и дело нужно убеждать, что у тела есть опора. По жизни так. Не по себе без опоры, вот и тащимся от кормушки к кормушке. От конвейера к конвейеру.
– А в цеху художников тоже свои конвейеры? Я слышал, что художник начинает зарабатывать только после смерти, – попытался пошутить я, испытывая некоторую неловкость от нахождения на уровне груди человека, который явно настроился порассуждать о жизни.
– Заработки – не по адресу. Я – бездельник по жизни. У нас жена – трудоголик, а я просто рисую, то есть пишу. Разделение труда, – ответил художник и присел на ступеньку, так что теперь я оказался даже выше него.
Оказалось, волосы на затылке еще не поседели и создавали впечатление, что на голове крохотная кипа. И я заметил невпопад, что крыша у каждого своя, и для своей надобности, так что разделение труда – это в точку. Разглядев кипу, я вспомнил о кочевнике.
– А у меня тут жена лечится, – упредил он незаданный вопрос, – У нее ежедневная химия. По утрам и после обеда. Пока она там, я – сюда.
Слова про химию я пропустил мимо ушей, за что позднее корил себя. Наверное, причина в том, что в школе я ненавидел этот предмет настолько, что одно упоминание слова «химия» по-прежнему вызывает изжогу. Тем более, что я был увлечен воспоминанием о кочевнике.
– Вы рисовали парня в красном? Он молился под Вами, на соседней крыше…
– Кого?
– Вчера, перед сиреневым закатом.
Нет, он не помнил никого в красном. Хуже того, он не помнил сиреневого заката. Небо было малиновым, утверждал он, и в лице прорезалось выражение упрямства. Видя, что мое лицо поскучнело, он сообщил, что рисовал кошку на крыше. В подтверждение своих слов он принялся перелистывать блокнот. Оттуда выпал листок, и опустился мне прямо под ноги. Я поднял его. На бумаге – голова женщины с черепом, лишенным волос. Так выглядит одуванчик, когда с него только что сдули тычинки.
– Ни в чем не изменил себе одуванчик,
А как изменился![2 - А. Круглов.]
Художник двумя пальцами, как японскими палочками о-хаси, изъял у меня из рук рисунок. Выражение его лица изменилось, безмятежность уступила место крайней озабоченности или сосредоточенности. Я засомневался, не из того самого ли отделения все-таки мой собеседник.
– Вы туда, или Вы сюда? – обратился он ко мне, как к совершенно незнакомому человеку, загородившему ему дорогу вниз.
Что ж… Я разочарован. Я готов согласиться: на крышу – как-нибудь в другой раз. А Миха вот-вот вернется от глазника, или, как тут поправляют, от офтальмолога… Мы подходим к решетке, я пропускаю художника вперед. Он берется за замок, но тот защелкнут. Мы в ловушке.
– Ой, кто ж нас запер! Незадача. Незадача случилась на даче… Ай-ай-ай.
Я только глаза потупил, как поступал в школе, на уроках химии, когда химоза вызывала меня к доске. Цедваашпятьоаш.
В руке художника блеснул мобильный телефон. Надо же, еще кто-то пользуется старорежимной техникой, а не смартфоном. Неверно поняв мой заинтересованный взгляд, человек пояснил, что вызванивает он сына, который тут служит интерном. Пусть поднимется и выпустит, он парень рукастый.
– То есть Вы – не больной?
– Это как поглядеть, – серьезно ответил человек.
– Это я запер нас, – сорвалось у меня признание. – Случайно. Хотел смотреть на Москву с крыши.
– Да. Церковь и Замкадье… Понимаю… Все нам мало. Нам не найти зеленые цветы[3 - Зеленые цветы – стихотворение Н. Рубцова.]…
– Какие цветы?
– А давайте, пока сын дойдет, поднимемся на крышу? Мой дом с крыши можно разглядеть, самую его верхушку.
Упоминание о собственном доме, который художник наблюдает с крыши, побудило меня к согласию. А что, если я увижу и свой дом? Хотя бы верхний этаж? Хотя бы крышу? Ведь юг Москвы выше севера. Возможно ли это физически? Я плохо успевал не только по химии…
И вот мы наверху. Пока художник пишет сообщение своему сыну, в муках поиска нужных букв подушечками крепких пальцев (телефон он поднес близко к лицу, как делают люди близорукие, и я засомневался, как это он с таким зрением умудряется разглядеть кошку на соседней крыше, не говоря уже о доме в центре Москвы), я занимаю позицию спиной к югу. Солнечный шар – над моим затылком, но не печет. Голове зябко. Безразличный, чужой ветер волосы колышет, что камыш на озерце. Он не назойлив, он не забирается в зрачки, которые впиваются в городскую мощь, ища в сосредоточенном войске зданий точку на самом севере. Вот, кажется, шпиль высотки на «Соколе», он едва различим. А от него – еще четыре километра до моего дома. Я вспоминаю голос навигатора, который не раз сообщал этот факт таксистам из ближнего зарубежья. Кочевникам, довозившим домой подгулявшего москвича…
– Скоро нас выпустят. Сын на обходе, у них форс-мажор. Борьба с вирусом. Нам все врут, Москва не готова, пол города вымрет. Больницы уже битком, врачи бегут, – донеслось из-за спины.
Я слушаю в пол уха. Я привык верить своим глазам, и логике. В нашей (она уже, оказывается, стала «нашей»…) больнице нет никакой паники, и врачи на местах, да и куда им бежать из Ноева Ковчега!