
Полная версия:
Князь Никита Федорович
Аграфена Петровна взглянула на знакомый, неясный почерк отца и с первых же строк поняла, в чем дело, Петр Михайлович писал, что ему нынче положен запрет в Курляндском герцогстве вступаться в тамошние управления и таможенные сборы и других всяких доходов, и велено отнюдь ни до чего не интересоваться, кроме одних местностей, определенных вдовствующей герцогине. Жалованья он-де получает немного, да и не в срок, а потому выслать денег не может и не знает, когда вышлет.
– А ты ждал денег от батюшки? – спросила Аграфена Петровна.
– Конечно, ждал.
– Значит, мы не можем заплатить за свечи? У нас их много вышло, я велела еще взять, это необходимо.
Никита Федорович пожал плечами.
– Зерно, крупа, кажется вышли, – неуверенно произнесла Аграфена Петровна.
– Нет, зерна и крупы хватит еще, – утвердительно произнес князь Никита.
– Ну, а как же я заплачу за локоны? – спросила вдруг Волконская.
– Какие локоны?
– Да по счету там нужно заплатить сто пять рублей, кажется… вот тебе и счет, чтобы ты не думал, что я лгу.
Никита Федорович, который вовсе и не думал, что она лжет, взял из рук жены золотообрезную бумажку, на которой было четко и красиво написано:
«Щет, коликое число сделано про сиятельную княгиню и милостивейшую государыню Аграфену Петровну, княгиню Волконскую, локонов и протчего камердинером ее императорского величества Петром Вартотом.
Февраля 8 дня 8 малых машкаратных локонов – 25 р.
Машкаратные же турецкие длинные волосы – 10 р.
Фаворитов 8 пар – 16 р.
4 штуки долгих волос – 8 р.
2 поручки маленьких длинных – 32 р.
За переправку локонов – 12 р.
Итого – 03 р.
Pierre Wartot».
Волконский, просмотрев счет и наморщив лоб, стал, придавливая, тереть его, точно у него чесалось там внутри головы.
– Как же это? – проговорил он наконец. – Знаешь, Аграфенушка, это все чересчур – так мы не проживем, пожалуй.
– Ах, опять ты за старое! – заговорила, начиная уже волноваться, Аграфена Петровна. – Сколько раз я тебе говорила, что мы живем так скромно, как только можно! Только самое необходимое… Ведь не могу же я не быть окружена обстановкой, соответствующей моему положению? – сверкнув глазами, добавила она.
– Да все-таки можно бы сократить кое-что.
– Что, что сократить? ты скажи, ну, назови!
– Да я не знаю… ну, вот хоть для Миши опять новые башмаки купили; ну, зачем ему столько башмаков? – слабо возразил Никита Федорович.
Аграфена Петровна рассердилась за то, что он так скоро нашел свой пример и, дернув плечами, ответила: «Ведь не водить же мне его босиком?» – и отвернулась, недовольно надув губки.
Волконский давно привык к манере жены отвечать, когда она сердилась, всегда преувеличивая слова говоривших с нею, и потому только укоризненно тихо произнес:
– Аграфенушка, ну, когда же я говорил, чтобы ты водила его босиклм?
Когда он говорил «Аграфенушка», все шло еще ничего, но при второй половине его фразы Аграфена Петровна вдруг обернулась к нему и нервно, с внезапно поднявшеюся злобой, заговорила, торопясь словами, точно боялась, что сердце пройдет у нее раньше, чем она кончит говорить:
– Да что это ты выдумал читать мне наставления, словно кто дал тебе право? Я – не батрачка, не подлая тебе раба, я не в неволе у тебя… и сама могу иметь свою волю… Если ты сидишь в одном месте и ничего не хочешь делать – так я не могу так. Понимаешь, я хочу и буду делать, что мне нравится… Да, вот что! Не нужно мне твоих денег, слышишь, не нужно! – встав уже с места и возвысив голос, сердилась она и, не найдя, что сказать еще, скорыми шагами вышла из комнаты, хлопнув дверью.
Никита Федорович грустно опустил на руки голову и задумался.
Эти вспышки жены, казавшиеся как будто беспричинными, обыкновенно до глубины души огорчали его. Но он всегда старался объяснить их себе и, разобрав подробности, всегда находил роль последовательных причин и оправдывал свою Аграфену Петровну.
Однако сколько он ни думал теперь, ничего не мог найти в оправдание сегодняшней вспышки. Главное, он не знал, почему жена так скоро рассердилась и почему пришла уже раздраженною, готовая встретить целою бурею малейшее возражение.
Очевидно, у нее было что-то свое, скрытое от Никиты Федоровича, волновавшее ее, чего он не знал, и не вполне еще побежденный недавний бес снова проснулся в нем.
Волконский встал из-за стола и быстрыми шагами заходил по комнате. Оба они теперь – Аграфена Петровна на своей половине, он у себя в кабинете, – чувствовали, что поссорились, и никто не хотел идти мириться.
Кончился день, и на другое утро они встали с окрепшею, принявшею уже известную форму, злобою. Никита Федорович не пошел на половину жены; она не шла к нему.
Над Петербургом разразилась первая весенняя гроза, и давивший с утра жаркою тяжестью воздух разрядился и, словно промытый дождем, благоухал распускавшимися почками зелени.
Князь Никита открыл окно и с удовольствием вдохнул этот воздух. На него повеяло свежестью еще холодновато-сырого вечера, но эта свежесть была приятна, и Никита Федорович, облокотившись на подоконник, стал смотреть на расстилавшийся пред его глазами широкий, своеобразный вид сравнительно недавно возникшего Петербурга.
Из-за низких крыш наскоро устроенных мазанок виднелась торжественная, огромная река своею гладкою, озаренною красным огнем заката поверхностью, с профилем крепости, где высилась тонкая, красивая колокольня собора. Оголенные еще деревья Летнего сада причудливою, темною сеткой вырисовывались на терявшем с каждой секундой свою лазурь небосклоне. Вечер был совсем весенний, не петербургский, напоминавший Никите Федоровичу далекую деревню.
У Волконского отек, наконец, правый локоть, на который он упирался, и он машинально перегнулся на левый, но это свое движение он заметил лишь потому, что ближайшие предметы передвинулись у него направо. Теперь Бог знает откуда торчавшее деревце заслоняло своими тощими, голыми веточками часть крепостной колокольни. Он подвинулся еще чуть левее, и колокольня почти совсем заслонилась.
«Странно! – мелькнуло у князя Никиты:-как это ничтожный пучок прутьев может вдруг заслонить то, пред чем он – такое ничтожество! – И невольно у него это деревце получило связь с тем, на что целый день были направлены сегодня его мысли. – Неужели, – пришло ему в голову, – могут минутные размолвки с женою заслонить счастье стольких лет супружеской жизни?»
Он закрыл окно и почувствовал, что давно уже перестал сердиться на жену и что сейчас же должен пойти к ней, посмотреть на нее, посмотреть ей прямо в глаза и рассмеяться в ответ на ее улыбку, которою она наверно встретит его.
Аграфена Петровна была в маленьком кабинете – своей любимой комнате, очень уютной. Здесь стояла привезенная еще из Митавы легкая мебель желтого тополя, а стены были расписаны по холсту французскими художниками, приехавшими вместе со знаменитым Леблоном, по проекту которого строился и сам дом Волконских. Комната, освещенная двумя окнами, в которые слабо гляделись сумерки угасшего дня, была полутемна.
Никита Федорович, войдя, сейчас же увидел профиль жены, темневший пред одним из окон. Она сидела у своего столика и была, очевидно, занята чем-то очень серьезно.
Князь Никита сделал шаг вперед. Аграфена Петровна считала деньги. Часть лежавших пред нею золотых монет выравнялась уже в аккуратные стопочки, остальные – лежали еще порядочною кучкой.
Волконский предполагавший, что жена ждет его примирения, что ее сердце так же, как у него, и так же, как это бывало прежде, давно прошло – и она только первая не хочет идти мириться, ждал совсем другого; он никак не думал, что Аграфена Петровна совсем забыла о нем в эту минуту, что он может каким-нибудь образом помешать ей. А между тем она обернулась, и по ее холодному, недовольному лицу он видел, что действительно она в эту минуту вовсе не думала о нем, и он помешал ей.
Но откуда при всем этом были у нее деньги?
«Что это? Долг, сделка, продажа каких-нибудь вещей? Рабутин!» – вспомнил Никита Федорович.
И вдруг небывалое бешенство охватило все его существо, он задрожал всем телом – и не своим, сдавленным голосом проговорил, чувствуя, что не он сам, но бес владеет им:
– Откуда… откуда деньги?
Аграфена Петровна встала, оперлась рукою на стол и, выпрямившись во весь рост, высоко закинув голову, грозно ответила:
– А тебе какое дело до этого?
Ее лицо было искажено злобою и гордостью и отталкивало от себя Никиту Федоровича.
– Что? Какое мне дело?… мне? А такое мне дело, что я знаю, откуда эти деньги! – Он все больше и больше задыхался, его сердце билось до боли сильно, грудь сдавилась, словно тисками. – Знаю, что они от Рабутина! – вдруг выкрикнул он и, упав в кресло, закрыл лицо руками.
Он не помнил уже, что говорил и делал. Он боялся отнять руки, открыть глаза и посмотреть, что с женою; он не понимал, как язык повернулся у него нанести ей это оскорбление, и не мог сообразить, что должно случиться теперь.
Но Аграфена Петровна оставалась совершенно спокойною, все также опершись рукою на стол и гордо закинув голову.
– Да, от Рабутина… «вы» угадали! – подтвердила она.
Князь Никита ожидал всего, но только не этого. Он отнял руки от лица и остановился на жене долгим, бессмысленным взглядом своих вдруг помутившихся, необыкновенно широко открытых глаз. Его лицо стало изжелта-бледным и губы посинели.
«Господи, что с ним?» – мелькнуло у Аграфены Петровны.
И вдруг правая щека князя Никиты часто и судорожно задрожала, жила на левой стороне шеи стянулась, рот дрогнул и скривился, плечи заходили мелкою дробью, и кисти рук неудержимо замотались в разные стороны.
Смятение, страх, раскаяние и жалость, главное – жалость, охватили Аграфену Петровну, и она, забыв уже всю свою гордость, обиду и злобу, кинулась к мужу.
– Милый… родной… погоди! Что ты? – проговорила она голосом, в котором звучала неподдельная нежность. – Воды тебе, постой!
Она принесла мужу из спальни воды, заставила его выпить и, положив ему на плечи руки, смотрела на него испуганная, но снова любившая и потому по-прежнему прекрасная.
Князь Никита тяжело дышал. Судорог в лице у него уже не было, только руки вздрагивали.
Он силился улыбнуться и успокоиться. Ему было довольно взгляда жены, ее ласкового слова, чтобы вновь почувствовать радость и жизнь.
– Да что ты так… что? – спросила Аграфена Петровна. – Ну, скажи все, что с тобою было?
Она села мужу на колена и обняла его одною рукою.
Спокойствие почти вернулось к нему. Своим чувством любви, которое никогда не обманывало его, он уже знал, что жена ни в чем не виновата пред ним, что все объяснится, и его Аграфена Петровна останется чиста, как прежде. Он постарался подробно рассказать ей все свои тревоги последних дней, сообщил о письме и о Рабутине. При упоминании этого имени он было снова заволновался, но Аграфена Петровна перебила его вопросом:
– Да ты знаешь, зачем он приехал в Петербург?
– Говорят, что заключать какой-то договор.
Волконская улыбнулась.
– Да, это так говорят, а на самом деле он здесь, чтобы хлопотать за великого князя.
– Петра Алексеевича?
– Ну да! Видишь ли, – заговорила Аграфена Петровна, – императрица хочет сделать наследницею престола одну из своих дочерей. Герцог Голштинский, муж старшей царевны Анны Петровны, входит теперь в мельчайшие подробности правления, словно будущий супруг будущей государыни. Они хотят обойти великого князя. Ну, а это не так-то легко, – у него тоже есть преданные люди, да и со стороны своей матери он – родня Гамбургскому дому; значит, для этого дома весьма важно, чтобы русский престол занимало лицо, находящееся в близком родстве с ним. Вот австрийцы и послали…
– И ты в числе преданных людей великому князю? – спросил Никита Федорович.
– Это – старая история; брат Алексей уже давно в сношении с австрийским двором, еще с тех пор, как в Вене скрывался от своего отца царевич Алексей Петрович.
– Значит, вы играете в руку австрийцам?
– Как, в руку австрийцам? – встрепенулась Аграфена Петровна, вставая от мужа. – Желать, чтобы в России царствовал коренной русский государь, единственный мужской потомок Романовых, родной внук императора, и всеми силами противодействовать воцарению женщины, рожденной от иностранки и вышедшей замуж за иностранца же, который придет и будет господствовать над нами, – по-твоему, значит, играть в руку австрийцам? Пусть австрийцы теперь пока помогают нам с их Рабутиным, а потом увидим еще, будут ли они иметь возможность сесть нам на шею.
Выражение жены «австрийцы с их Рабутиным» было особенно приятно Никите Федоровичу.
– Но зачем же ты берешь от него…
– Деньги? – перебила Аграфена Петровна. – Затем… затем, что у нас их нет, затем, что они нам нужны, и что борьба без денег немыслима. Я смотрю на эти деньги, как на средство борьбы за благое дело. Это все равно. Отец в Митаве брал деньги даже у евреев, когда они ему были нужны… Я беру у австрийцев. Придет время – и отдам!
– Постой!.. Но при чем же тут ты? Отчего же ты являешься каким-то чуть не главным лицом здесь?
– Главным – нет, – скромно опуская глаза, но самодовольно улыбаясь, ответила Аграфена Петровна, – а одним из главных, может быть.
– Каким же образом? Для этого нужно все-таки иметь положение, ну, хоть при дворе.
– Я его уже имею или все равно что имею! – ответила она и, открыв средний ящик своего столика, достала одно из лежавших там писем. – Прочесть? – лукаво щуря глаза, спросила она мужа.
– Да ну! – нетерпеливо проговорил он.
И Аграфена Петровна, объяснив, что письмо от брата Алексея, стала читать.
«Как к Рабутину отсюда дано знать, – писал Алексей Петрович, – так я к великому двору, дабы он, Рабутин, инструктирован был стараться о вас, чтобы вам при государыне великой княжне цесарского высочества обер-гофмейстериной быть… Вы извольте с упомянутым Рабутиным о том стараться; что же касается меня, и я намерен потерпеть дондеже вы награждение свое, чин обер-гофмейстерины, получите, ибо награждение мое через венский двор никогда у меня не уйдет. Согласитесь с Рабутиным о себе, такожде и о родителе нашем прилежно чрез Рабутина стараться извольте, чтоб пожалован был графом, что Рабутин легко учинить может».
– Аграфенушка, так это – то самое письмо? – спросил Волконский, краснея.
– Ну, разумеется! А ты что думал?
Аграфена Петровна хотела еще сказать что-то, но муж не дал ей договорить и, вскочив, стал целовать ее.
– Так это ты будешь обер-гофмейстериной при Наталье Алексеевне?! – проговорил он наконец.
– Ну, да, при сестре великого князя.
Волконская сияла и вследствие состоявшегося примирения с мужем, и вследствие радостных надежд, которые теперь, при разговоре о них, снова взволновали ее. Она была искренне рада и ей захотелось увидеть сочувствие в муже, ей захотелось, чтобы и он радовался вместе с нею.
Но Никита Федорович только улыбался жене, как улыбается взрослый человек, смотря на восторг ребенка, восхищенного, положим, тем, что ему удалось состроить из чурок высокую башню. Точно так же, как князь Никита не мог бы искренне огорчиться, если бы башня эта развалилась во время постройки, или радоваться, когда она была сложена, – точно так же он не мог радоваться удавшимся планам жены или огорчаться, если бы они не удались.
– И неужели все это тебя тешит? – серьезно спросил он.
– То есть как, тешит? – с оттенком обиды спросила Аграфена Петровна.
– Ну, ведь мы же помирились! – сказал Никита Федорович. – Чего же ты обижаешься?
И он снова не дал ей говорить, начав целовать ее.
IV. Курляндское дело
У герцогини Курляндской Анны Иоанновны было много женихов, потому что она являлась одною из завидных невест, принося за собою в приданое курляндскую корону. Говорят, их было до двадцати, но свадьбе каждый раз мешали политические соображения.
Наконец, в 1726 году явился в Митаву молодой, красивый и ловкий граф Мориц Саксонский, прогремевший своими успехами чуть ли не при всех европейских дворах. Он, поддержанный незаконным своим отцом Августом, королем польским, приехал, как претендент на герцогский титул и как жених. С первого же взгляда, с первого же слова герцогиня Анна почувствовала неудержимое влечение к этому человеку, который хотел и мог стать ее мужем.
Казалось, счастье теперь улыбнулось ей. Главного препятствия – непреклонного, неодолимого запрета дяди-императора – не могло быть, потому что дядя уже умер.
У Морица был сильный заступник и покровитель – его король-отец. Следовательно, если только Морица выберут в Курляндии в герцоги, никто не посмеет помешать ее счастью. И курляндский сейм выбрал графа Саксонского. Мориц мог по праву взять за себя и так долго томившуюся в одиночестве Анну, но вдруг все счастливые грезы исчезают, мечты тают, как дым, а в действительности в Митаву приезжает из Польши Василий Лукич Долгорукий и объявляет выборы незаконными. Мало того, получается известие, что сам Меншиков уже подъехал к курляндской границе. Он сам захотел быть герцогом, и Анне Иоанновче хорошо было известно, что Александр Данилович – не такой человек, чтобы не достигнуть того, чего пожелает. Она уложила самые необходимые вещи и с одною лишь девушкой, в коляске, поехала навстречу Меншикову. Они встретились в Риге.
Однако из этого свидания ничего не вышло для Анны Иоанновны. В Петербурге было получено письмо светлейшего на имя государыни, которое стало известным и в котором Меншиков писал, что после разговора с ним герцогиня, убежденная его, Меншикова, доводами, согласилась, что ей неприлично выходить замуж за Морица, «сына метрессы», и что избрание графа в герцоги Курляндские причинит вредительство интересам российским.
Но почти одновременно вместе с этим письмом пришли в Петербург известия о том, как действует появившийся в Митаве Меншиков. Долгорукий писал своим родственникам, Бестужев – дочери. Левенвольд, имевший в Курляндии немало знакомых и приятелей, получил от них послание с ужасающими подробностями.
Меншиков явился в Митаву, собрал почти насильно депутатов курляндского сейма, грозил им Сибирью и, стуча палкою и крича на них, дерзко требовал своего собственного избрания. Граф Мориц вызвал Меншикова на дуэль, но тот прислал в Митаву 300 солдат арестовать Морица; однако тот отбился.
Обо всем этом в Петербурге заговорили, стараясь придать поступкам Меншикова характер чуть ли не покушения на правительственную власть.
Анна Иоанновна, потерпевшая неуспех в Риге, отправилась лично хлопотать в Петербург за своего «Морица». Она знала, что здесь, прямо у государыни, для которой Меншиков был сила, возведшая ее на престол, она, Анна «Ивановна», как звали ее при дворе, ничего не может значить, и ее непосредственное заступничество не принесет никакой пользы. Нужно было действовать через людей, имевших связи и хорошо знавших все ходы, чтобы бороться с волею временщика. Но к кому обратиться?
К заведомым врагам Меншикова – Долгоруким, Голицыным, Анна Иоанновна не решалась, потому что это значило стать в прямые враждебные отношения к светлейшему. Остерман? Но этот немец хотя и может многое сделать, однако постоянно ссылается на свои недуги и ни для кого ничего не делает, кроме самого себя. Прасковья Ивановна, родная сестра герцогини, у которой она и останавливалась обыкновенно в Петербурге, удалилась от двора с тех пор как вышла замуж за «приватного человека» Дмитриева-Мамонова, и ничем, кроме совета, не могла помочь сестре. В прежнее время Левенвольд мог сделать что-нибудь, но теперь он потерял значение.
– Да обратись к Волконской, княгине Аграфене Петровне, – вспомнила наконец Прасковья Ивановна, – ведь она – дочь твоего Петра Михайловича и может, по нонешним временам, многое сделать.
Герцогиня Анна поморщилась. Опять эта Аграфена Петровна становилась на ее пути, непрошеная, но, видимо, необходимая.
– Да разве она может что? – спросила Анна Иоанновна после некоторого молчания.
– Во всяком случае, – пояснила ей сестра, – если и не может сама сделать что, то укажет, как и к кому обратиться.
Анна Иоанновна долго старалась отстранить от себя необходимость ехать к Волконской. Но чем дальше она думала об этом и чем старательнее искала какого-нибудь другого выхода, тем настойчивее казалось ей, что кроме Аграфены Петровны нет другого лица, более подходящего для начала ее дела.
Герцогиня побывала при дворе, сделала визиты всем важным персонам. Везде ее приняли вежливо, но довольно сухо и не дали заикнуться о «деле».
Она не могла знать, что уже началась деятельная работа против ее теперешнего врага. Посвятить ее в эту тайну опасались из боязни какого-нибудь неловкого с ее стороны шага, и она думала с отчаянием, что время проходит даром, и что она ничего еще не сделала.
– Что ж, поеду уж! – сказала она сестре и отправилась к Волконской.
Аграфена Петровна видела из окна, как у ворот ее дома остановилась карета герцогини, как с козел соскочил гайдук и, пробежав по лужам широкого двора, скрылся в подъезде.
«Наконец-то! – мелькнуло у нее. – Давно пора!»
Она знала, что будет нужна Анне Иоанновне и нарочно здесь, в Петербурге, где титул «герцогиня» не значил ничего, не ехала к ней первая.
Аграфена Петровна, отойдя от окна, села на диван, развернув первую попавшуюся под руку книжку.
Лакей, по заведенному порядку, доложил о гостье. Волконская продолжала читать, как будто не слушая.
– Ну, да, просите! – наконец сказала она.
Она не вышла встречать герцогиню, но осталась на своем диване, как была, и только встала навстречу Анне Иоанновне, когда та вошла к ней в кабинет.
Герцогиня сильно изменилась на взгляд Аграфены Петровны, не видавшей ее с самого своего отъезда из Митавы. У нее была совсем другая прическа с буклями; правда, герцогиня делала ее себе еще при Волконской, но тогда эта прическа не бросалась так в глаза княгине, как теперь, после нескольких лет, как они не видались. Анна Иоанновна также очень потолстела, и ее лицо стало совсем круглым, с несколько неприятно отвислыми щеками. Прежде она гораздо больше подходила к немецким перетянутым барыням, которые окружали ее в Митаве, а теперь, несмотря на жизнь в иностранном городе, видимо, опускалась и становилась очень похожа на московских боярынь, не умевших одеваться в чужеземный наряд и носить шелковые робы с талией. Теперь немецкий титул «герцогиня» как-то особенно не шел ей.
Она вошла красная, тяжело дыша, и казалась взволнованною; она, видимо, чувствовала прием Волконской.
– А я к вам… – начала она и не утерпела, чтобы не прибавить «по делу».
Это значило, что иначе она не приехала бы.
Аграфена Петровна, наружно спокойная, любезно улыбнулась и, как власть имеющая, снисходительно ответила:
– Чем могу служить, ваша светлость?
«Я б тебя растерзала за этот тон», – подумала Анна Иоанновна.
– Вот что, – начала она, сдерживая волнение, – слышали вы, что у нас в Курляндии делается?
Аграфена Петровна давно рассчитала, что явившаяся в Петербург герцогиня, озлобленная Меншиковым, будет живым свидетелем против него и может, если ее направить как следует, быть очень полезною.
– Слышала, – ответила она, – это – ужас!
– Да как же не ужас? – заговорила герцогиня. – Избрали графа Морица… он имеет все права…
– Но ведь ваша светлость уже отказалась от брака с графом Саксонским.
– Как оказалась? – встрепенулась Анна Иоанновна. – Кто это сказал?
– Императрица получила от светлейшего собственноручное письмо, – и Волконская передала в нескольких словах содержание письма.
– Что-о? – воскликнула герцогиня. – Он это написал?… Это – неправда, это не так было!.. Вы знаете Данилыча – явился он ко мне в Риге таким, каким никогда я его не видала… Начал кричать, что Мориц – сын метрессы, что он – мне не пара… Ну, что ж я могла сделать?
– Ну, и вы согласились с ним?
– Да не знаю – говорил больше он, а я молчала. Наконец он сказал, что так и напишет все, как было.
– А видите, что написал он?!
– Так как же теперь быть? – упавшим голосом спросила герцогиня.
Аграфена Петровна пожала плечами. Ей весело было видеть, как эта женщина дрожала теперь пред нею за свое счастье, ожидая помощи от нее, самолюбие которой задевала в минувшие годы.
– Что ж делать, ваша светлость, нужно подчиниться воле светлейшего, – улыбнулась она.
– Как, подчиниться? – почти крикнула Анна Иоанновна. – Где ж это видано, чтобы подданный вертел так царским домом? Что же это? Этак, пожалуй, он и впрямь не только герцогство Курляндское получит, но захочет и еще большего.
– Ну, большего никто ему не даст! – меняя тон, заговорила Волконская, а затем, насколько было нужно, посвятила герцогиню в тайные подкопы против временщика и указала, с кем и как должна говорить Анна Иоанновна, и обещала ей, что со своей стороны сделает все возможное, чтобы помочь ей.