
Полная версия:
К свету
Ивановская то и дело приходила в какое-то возбужденное повышенное состояние: ее чувства, желания, настроения, взгляды, понятия о людях, ее симпатии и антипатии очень часто менялись. Ее нельзя было назвать ни умной, ни глупой, ни злой, ни доброй. В настоящее время ее, вероятно, считали бы психопаткою, но тогда этот эпитет не был еще общераспространенным, и тот, кто ее близко знал, называл ее истеричкою.
Мы, подруги Ивановской, находили ее внешность эффектною, думали, что она будет нравиться. И действительно, с первого взгляда она казалась привлекательною. Она была среднего роста, худощавая, но пропорционально сложенная, с тонкою, красивою талиею, с густыми, черными как воронье крыло волосами и с такими же черными, густыми бровями дугой. Но, приглядевшись к ней поближе, в ее наружности обыкновенно открывали много дефектов. Одни говорили, что черты ее лица так мелки и что резец ее творца так мало углубил их, что она уже в среднем возрасте будет представлять стертую монету. Других поражали ее голубые, слишком светлые глаза, лихорадочно блестевшие во время нервного возбуждения, а в более спокойные минуты не имевшие никакого выражения, точно они были из фарфора, разрисованного чересчур водянистою голубою краскою. Но более всего поражал бледно-молочный, без малейшего румянца, цвет ее лица, которое резко выделялось из рамки черных волос, за что с первого ее появления у нас ее прозвали «мухою в молоке».
Аня переоценивала свои внешние и психические качества, подозревала каждого, кто подольше останавливал на ней свой взгляд, что она пронзила его сердце стрелой Амура, и начинала с ним кокетничать напропалую, говорить еще более фразисто, все это обыкновенно кончалось тем, что она производила дурное впечатление.
Наша совместная жизнь приносила и Ивановской и нам множество неудобств. Неаккуратная и рассеянная вообще, а тем более в нашем доме, где она не имела собственного угла, она всюду разбрасывала свои вещи, беспрестанно умоляла прислугу отыскать ей то одно, то другое. Поздно вставая по утрам, она мешала нам пить чай в столовой и много прибавила хлопот и работы служащим, которым она вообще пришлась не по душе. Ни обязанностей, ни занятий у нее не было в это время: она любила читать и читала, но книга, как всякая работа, скоро ей надоедала. Тогда она шла к кому-нибудь из нас: поговорив с нею несколько минут, как я, так и Тоня (когда дело касалось болтовни, Аня забывала антипатию к ней) отделывались от нее чем-нибудь в таком роде: «А ты не читала такой-то статьи? Непременно прочти, очень интересная», – и совали ей номер журнала. Она отправлялась к Василию Ивановичу: «Пожалуйста, поговорите со мною», – упрашивала она его. Он имел привычку так уходить в свои занятия, что не видел и не слышал, что делается вокруг. Но когда она повторяла свою просьбу во второй и третий раз, он отрывался от своей рукописи, смотрел на нее непонимающими глазами и как-то испуганно спрашивал: «Что, что такое случилось? Ах, поболтать… Хорошо. Очень рад!» Он быстро вставал, набивал свою трубку и, покуривая, начинал шагать по кабинету. «Пожалуйста, Анна Петровна, говорите, я вас слушаю…»
– Что же я могу сказать? Вы все знаете обо мне? Я не скрыла от вас, что до сих пор жила при условиях, убивающих всякую мысль.
– Но вы достаточно уже имели времени, чтобы создать надлежащее содержание для своей жизни, обдумать, к чему вас более всего влечет, и начать серьезно и систематично работать в этом направлении.
– Я не лентяйка. Работаю, но работать с утра до рассвета – слуга покорный… Знаете ли, во что вы превратили свою жизнь? В фабрику писания, в фабрику чтения, в фабрику работы без просвета и отдыха! Работая так, вы скоро разучитесь и думать.
– Нельзя сказать, чтоб мы работали без отдыха: у нас приемные дни, и мы сами, хотя, правда, очень редко, но все же посещаем знакомых. А что много приходится работать, что же делать? Знаете пословицу: не так живи, как хочется, а как бог велит.
Но трубка была уже выкурена, и Василий Иванович садился за свой стол. «Вы, пожалуйста, продолжайте говорить, Анна Петровна… я буду вас слушать. Мне нужно только одну строчку дописать». Но как только он садился в кресло и наклонялся над бумагой, так буквально ничего не видел и не слышал, не отвечал даже, когда Аня о чем-нибудь спрашивала его, не замечал и того, что в ее голосе слышались истерические нотки, что она укоряла его и весь свет в индифферентизме по отношению к ней и наконец, раздраженная невниманием, хлопала дверью кабинета и выходила.
Однажды я возвратилась из школы несколько ранее обеда. Няня объявила мне, что нет никого дома. Антонина Николаевна приказала передать мне, что она получила от крестного письмо и две корзины с гостинцами, которые ей доставил рассыльный. В одной из корзин были банки с вареньем, предназначенные для меня, а в другой – домашнее печенье и пряники для Тони.
– Эти четыре банки с вареньем и корзину барышня просила вас спрятать, а сама уехала к барыне, которая все это привезла ей. И подумайте только: когда за барышней захлопнулась дверь, а «она-то» и шасть в столовую…
– Кого же это, няня, вы называете «она-то»? – перебила я ее, прекрасно понимая, кого она имеет в виду.
– Да наша-то новая жиличка.
– Ведь вы же называете по имени Антонину Николаевну, а эту барышню должны называть Анной Петровной.
– Разве ж их можно приравнять друг к дружке? Антонина Николаевна наша как есть настоящая барышня, умная, деловитая, а ведь это же какая-то шалая!
– Прошу вас, няня, не говорите мне так о ней.
– Да как же ее так не называть? Посудите сами: как только за нашей барышней захлопнулась дверь, «она» вытянула банку из корзины, схватила ложку и ну лакать варенье, как кошка молоко. А я ей вежливо-превежливо говорю: «Как же это вы насчет варенья не соблюдаете никакой аккуратности? Ведь это не каша. Вот пообедаете, так к чаю варенье и будет подано». А она мне: «У вас все размерено, все рассчитано по линеечке да по ниточке, а я этого терпеть не могу!» Ну, и нахлебалась же «она», – больше фунта сразу отхватила…
– Стоит об этом говорить! – И я, чтобы унять поток няниных речей, направилась в свою комнату.
– Нет, уж как хотите, Елизавета Николаевна, а чтоб не вышло чего, вы уж разберите нас с нею.
– Кого и с кем разбирать?
– Да меня и кухарку Варвару с Анной Петровной. Прибежала это она к нам намедни в кухню, и ну нас упрашивать дать ей взаймы рублей шесть. Как ни уговаривала она нас, как ни божилась, что отдаст на будущей неделе, а все-таки не уломала ни меня, ни Варвару. Видим, что барышня ветрогон, чего ради нам деньги наши терять! Ушла. Бегает по комнате сердитая такая, к барину пристает: «Тоска душу мою иссушила…» И бессовестная же она: не стыдится даже барина беспокоить, а он из-за работы по ночам не спит…
– Чего только вы не наплели, няня! Кончайте же то, что вы начали…
– Так вот она опять прибежала к нам, держит в руках два платья, бросила их на Варварину кровать и говорит: «В долг не хотите дать, так вот я вам их продаю по три рубля за каждое. Давайте шесть рублей, и оба платья ваши. Сделаны они мне этою осенью, пятьдесят рублей за них дадено, а я вам за шесть рублей уступаю. Одевала я их не больше как по два, по три раза». Подумали мы, подумали с Варварушкой и рассудили: лифа-то не годятся для нас, она уж больно щупленькая, а юбки можно приноровить: материя дорогая. Дали мы ей шесть рублей, да потом нас думка взяла: как бы с ее какого греха не нажить. И решили мы вам все рассказать.
– Эти шесть рублей считайте за мной. Через недели две-три я или возвращу вам эти деньги и передам платья Анне Петровне, или ваши деньги останутся у нее, а вы будете делать с вашею покупкою, что вам заблагорассудится. А до тех пор прошу вас не дотрагиваться до этих платьев.
В эту минуту раздался звонок, и я увидала входящую Аню, нагруженную тюрячками и корзиночками.
– У, какой собачий холод! Совсем окоченела… а ты бери и наслаждайся… – тараторила она, бросая покупки на стол и подвигая их ко мне. – Чудеснейшие финики, а здесь миндаль, шептала, все сладости, которые я обожаю! А вот это божественные копченки! У, как холодно! Нянечка: не в службу, а в дружбу, отыщите мой теплый платок, целую горсть сладостей за это получите. А ты, принцесса, почему ни до чего не дотрогиваешься?
– Отчего ты так озябла? Ведь твое пальто на пуху?
– Что же делать, когда оно меня не согревает! Говорила «фатеру», чтобы шубу купил, ну, да он, по обыкновению, пожадничал.
– А что за нужда была тебе сегодня выходить?
– Ну, милая моя, ты никогда не поймешь, что человек от тоски у вас может ошалеть! Вот я побегала по Гостиному двору, заглянула в кое-какие магазины, прокатилась, ну и размыкала грусть-тоску. – И она отправилась в кухню с своими тюрячками и корзиночками и высыпала няне и кухарке в передник и на стол столько гостинцев, что почти опустошила свои сверточки.
Наконец возвратилась Тоня. Вот что она нам сообщила: Елена Павловна Ермолаева с двумя девочками и с своим мужем, который служил в Воронеже, жили в этом городе, где обе ее дочери 11-ти и 12-ти лет учились в частном пансионе. Лето они проводили в нескольких верстах от города, в своем имении, куда к ним из Петербурга обыкновенно приезжал их сын Александр Петрович Ермолаев, окончивший курс в одном из петербургских юнкерских училищ. В настоящее время он офицер, человек лет 26–27.
Когда Тоня произнесла эту фамилию, она улыбалась и с крайним удивлением смотрела то на меня, то на Василия Ивановича.
– Да разве вы забыли, что это тот самый Александр Петрович Ермолаев, который оказался моим спасителем и рыцарем? Это удивительное совпадение меня крайне поражает! Неужели, Василий Иванович, вы не согласитесь, это что-то крайне таинственное и непостижимое в моей судьбе?
– Час от часу не легче! При ваших институтских понятиях и бреднях вы еще ударяетесь в мистицизм! Только этого и не хватало! А между тем это подтверждает только одно: вместе с допотопными предрассудками вам внедряли еще и суеверный страх перед самыми обыденными явлениями.
– А вот я, – гордо заметила Аня, – не придаю ни малейшего значения приметам: меня не одолевают ни предрассудки, ни суеверия.
– Но ведь ты ни малейшего значения не придаешь здравому смыслу! – насмешливо возразила Тоня.
– О чем же ты сегодня разговаривала с твоим рыцарем? Знает его мать о том, что он явился твоим спасителем? – спросила я ее.
– Оказывается, что как только он услыхал от матери мою фамилию и о том, что она приглашает меня в качестве учительницы к его сестрам, он только тогда рассказал ей о приключении со мной. Ведь это тоже говорит в его пользу! У него, значит, нет привычки хвастаться своими подвигами. Когда madame Ермолаева условилась со мною насчет моих занятий с ее дочерьми, она позвала своего сына. Я тут только в первый раз рассмотрела его как следует. Ведь тогда я была в таком волнении, что у меня все было в тумане… Увы, увы, в этом рыцаре, к сожалению, нет решительно ничего привлекательного. Когда я вспоминала этот злополучный инцидент, Ермолаев всегда представлялся мне не иначе как в самом благородном свете, сиял передо мною своею геройскою доблестью. Может быть, все это так и есть, но в его наружности, в его словах, улыбке, в манере говорить, – одним словом, решительно во всем, он мне показался таким незначительным, таким неумным человеком… Да, полное разочарование!
– Почему же Ермолаева именно тебе предложила урок?
Оказалось, что Ермолаевы хорошо знакомы с ее опекуном, который нередко посещал их дом, и члены этой семьи очень любили его. Когда умер муж Елены Павловны, ел пришлось продать имение и переселиться в Петербург. Она желает жить вместе со всеми детьми и отдать дочерей в гимназию во второй и третий класс. Вот она и решила взять учительницу, которая бы подготовляла девочек в гимназию. Она очень рада, что опекун Тони, которого она привыкла считать добросовестным человеком, рекомендовал ей свою крестницу как надежную учительницу для ее дочерей. Ермолаева предложила Тоне 40 рублей в месяц за три часа ежедневных занятий, – такое вознаграждение считалось в то время превосходным. Тоня с восторгом приняла предложение. На эти занятия у Ермолаевых она смотрела как на великое счастье, свалившееся на нее с неба. Она сейчас же принялась совещаться с Василием Ивановичем о том, что следует ей почитать по разным предметам гимназического преподавания, чтобы с большею подготовкою приступить к занятиям.
– А знаешь ли, – сказала мне Тоня, – я ведь на тебя в большой обиде. Я рассчитывала, что ты отнесешься с восторгом к счастью, которое так неожиданно выпало на мою долю, а ты приняла это почти равнодушно. Даже не поболтала со мною об этой поразительной встрече с Ермолаевым. Ведь при Василии Ивановиче нельзя об этом говорить.
– Это правда, Тонюша… Но что же мне делать, когда я до такой степени поглощена теперь Аниными делами. Предчувствую, что она наделает нам много хлопот с своими авантюрами, втянет нас в какую-нибудь скверную историю… – И я рассказала о продаже Анею платьев прислуге, о сластях, накупленных на вырученные деньги, передала ей мой страх, что она не сегодня завтра продаст свою дорогую шубу, чтобы иметь деньги на покупку конфект, беспокоила меня и мысль о том, кому принадлежит эта шуба.
– Хотя бы ты съездила поговорить о ней с ее отцом, с сестрами, с теткой. Это могло бы тебе что-нибудь выяснить, заставило бы поговорить с нею серьезно о том, почему она без основательной причины, в чем я не сомневаюсь, убежала от отца. А ты относишься ко всему пассивно, но не потому, что ты пассивна по натуре, а потому, что у тебя ложное представление о деликатности или, короче сказать, ты тряпка и еще тысячу раз тряпка!
Я не могла протестовать против этого столь нелестного обо мне мнения потому, что находила в нем много справедливого.
Не разогнал тоску Ани и «вторник», на который она возлагала преувеличенные ожидания. Она надеялась потанцевать, но танцы не состоялись, мечтала встретить Ушинского, но он не пришел. Единственным результатом первого собрания у нас после ее переселения было то, что пан Шершневский всецело овладел ее вниманием. Так как она просидела с ним целый вечер, то я и спросила ее, какой матерьял она могла найти для разговора с ним.
– Сначала он, по обыкновению, говорил мне комплименты, а затем прибавил: «Вы не знаете, какой я несчастный человек! Ни одна женщина до сих пор не позволяла мне добровольно поцеловать ее. Будьте же вы моею Эгериею, моею прекрасною феей, которая первая пожалеет меня!» – и он сказал это с такою грустью, что я до сих пор не могу забыть. Мне так стало его жалко… Знаешь, мне кажется, что вы слишком сурово относитесь к нему.
– Единственное сочувствие, которое он желает вызвать, это чтобы женщины его целовали. Следовательно, и ты отнеслась к нему безжалостно.
– Вот еще! Целоваться с таким уродом, да еще при всех! А я вот что надумала: не предложить ли ему фиктивный брак со мной? Тогда во время бракосочетания мы должны будем поцеловаться… Что же… в благодарность за его согласие, да еще ради такого случая, и только один раз, я могу дать ему возможность поблаженствовать…
– Аня! Ты просто приводишь меня в ужас! Для того чтобы осчастливить его своим поцелуем, ты готова вступить с ним в фиктивный брак! Это слушать даже страшно! Я знаю несколько таких браков, и все они кончались не только очень печально, но в большинстве случаев и трагично! К тому же ведь их заключают вследствие каких-нибудь препятствий со стороны родителей: когда не отпускают дочь учиться, не соглашаются на ее брак с любимым человеком. А ты никогда не говорила нам ни о чем подобном…
– Мне необходим фиктивный брак, чтобы навсегда развязаться с «фатером». Он толкнул меня на постылое место гувернантки, он и в других отношениях может выкинуть что-нибудь подобное. Вот я и хочу выйти замуж, хотя фиктивно, чтобы навсегда избавиться от какого бы то ни было насилия и самодурства со стороны отца.
Жизнь Ивановской у нас с каждым днем все более пугала меня: она у всех нас занимала деньги и с такою же просьбою обращалась к нашим знакомым. Одним из них она говорила, что забыла деньги дома, а ей необходимо поблизости зайти в магазин, других уверяла, что пришлет свой долг завтра. Я наконец решилась сказать, что ей необходимо искать работу и поговорить об этом с Ушинским. Она отвечала, что постоянно думает об этом, но не решалась беспокоить Ушинского, а теперь, по-моему совету, через дня два отправится к нему.
На другой день после завтрака, когда кроме меня никого не было дома, я вдруг услышала из своей комнаты, как кто-то вскрикнул. Я бросилась в столовую и вот что увидала: бархатная шуба на черно-бурой лисице была разостлана на столе. Ивановская с ножницами в руках утке отрезала от нее снизу одного полотнища с четверть аршина (мех вместе с бархатом). В эту минуту неожиданно вошла в столовую няня Ани, вскрикнула и, с ужасом всплеснув руками, оттолкнула ее от стола и схватила шубу.
– Пресвятая богородица! Да что ты, Анночка… И взаправду совсем рехнулась! Ведь это шуба как твоя, так и твоих сестер!
Нужно заметить, что няню Ивановских знали все подруги Ани. Она нередко приходила в институт на свидание с нею и оказывала нам всевозможные услуги: бросала в почтовый ящик письма тех из нас, кто не желал их показывать классной даме, исполняла наши маленькие поручения относительно покупок. Мы все были чрезвычайно признательны ей, и она оставила в нас о себе одно из лучших институтских воспоминаний как о необыкновенно добром, милом существе, бесконечно любящем свою Анночку.
– Да что же это она с нами делает? – заговорила няня после того, как мы расцеловались с нею. На одну руку она набросила шубу, а другою вытирала платком катившиеся по щекам слезы и села на стул возле меня. – Пошла жить к чужим людям… Здесь-то ведь нет таких ребят, чтобы ты могла обучать (обращалась она к Ане). Здешняя прислуга сказывала мне, как ты им продала за шесть рублей свои дорогие платья, а теперь ты к шубе подобралась! Папенька утром привел покупателя на эту шубу и велел мне показать ему ее. Я туда-сюда, а шубы нет как нет. Спасибо сестрицы надоумили: «Наверно, говорят, Анночка с собой захватила». Анночка, детка моя дорогая! – вдруг подбежала к ней няня, не выпуская из рук шубы и обнимая ее другой рукой. – Да кто же тебе дома чем поперечил? Ведь если кто тебя когда и побранит, так только я одна…
– Ах, нянечка, – сквозь слезы проговорила Аня, страстно обнимая и целуя свою няню в глаза, лицо, хватая целовать ее руки, которые та отнимала – Ты святая! Ты во всем нашем доме единственно хорошая! Я больше всех люблю тебя!
– Ведь вот всех вас троих вынянчила, всех растила, за всеми ночей недосыпала, все вы точно клещами в сердце мое впились. Стрясется с вами что неладное, и все мое нутро переворачивается… А все же из вас-то троих сестер мне тебя жальчее всех… Да чего мне за сестер твоих изнывать? Катюша – девица разумная, только двумя годиками постарше тебя, а уж давно поставила себя по-настоящему. Шутка ли сказать, от своих трудов в хозяйство тридцать рублей каждый месяц вносит! А в этом году не позволила тетке в гимназию за Олечку платить, все до копеечки сама внесла. На свои трудовые денежки обувает, одевает себя и вас, сестер, и меня, старуху, то и дело одаривает. Да и за Олечку нет у меня страху: все больно похваливают ее за учение, к родителю своему она почтительна, к тетке внимательна, вижу – вся пошла в старшую сестру. Ведь ты одна У нас, Анночка, какая-то неудачница, точно вроде как шалая какая… Девица ты взрослая, а сердчишко-то и ум У тебя ребячьи, что ни час – подавай тебе новенькое, а разум-то плохой, чтобы рассудить, что худо, что хорошо. И, господи боже мой, до чего ты злосчастная!.. Детка моя родная! Ну, как же мне тебя больше всех не жалеть? Головушка твоя беспутная, ветром набитая!.. Сколько мук мученических ты еще примешь, сколько горя ты себе еще наделаешь! – Последние фразы няня уже как-то мучительно выкрикивала, рыдая, обливаясь горючими слезами.
Я взглянула на Аню, вот-вот ожидая от нее вспышки или резкого отпора за сказанное. Я думала, что она непременно вскипит, отрежет какую-нибудь дерзость своей няне за ее до невероятности простосердечные и наивные слова, которые могли так мало польстить самолюбию и тщеславию Ани. А она вдруг бросилась перед ней на колени, уткнула в них свою несчастную голову и рыдала, рыдала.
Только при словах этой простодушной, любвеобильной старушки я поняла всю глубину несчастного характера Ани. Тот, кто знал ее, находил, что все свои дикие выходки она считает незаурядными, красивыми, а каждый благоразумный поступок – мещанским, лишенным поэзии. В таком духе она постоянно оправдывалась перед нами в своих бесчисленных странностях. Вот это-то более всего и раздражало меня и скопляло в моей душе против нее порядочный груз неудовольствия. Но сцена, только что происшедшая перед моими глазами, тяжкие рыдания Ани на коленях перед нянею красноречиво подсказывали мне, что она отлично знает цену своим словам и поступкам. Но ей не дано силы воли и энергии изменить, переделать свой характер, неустойчивость которого, вероятно, сильно зависела от истерии. Все фибры ее души всегда были напряжены, взвинчены или вконец расшатаны; ее выходки не сожаление возбуждали в нас, а одно раздражение. Только няня, эта полуграмотная старуха, глубоко поняла ее своею чуткою, любящею душою, своею бесхитростною мыслью. И вдруг страстная жалость к ней охватила мою душу, и я выбежала в другую комнату.
– Да встань ты, не убивайся, детка, никто как бог: может, он тебя еще и выправит. Скажи ты мне, какая же это в твоей головенке мыслишка завязла, что ты вдруг взяла да и откромсала эдакой кусище от дорогой шубы?
– Мне холодно на улице: моя шубка мало греет. Хотела завтра ехать к одному господину работы просить, да боялась замерзнуть.
– И разум же у тебя какой плохой! Сама рассуди: уж ежели резать решила, так отдала бы хорошему портному, он бы и обрезал и подшил… А то вдруг сама! Себе передника скроить не умеешь, а тут взялась хозяйничать над драгоценным мехом да бархатом. Я ведь давно тебя ищу: у тетеньки чуть не каждый день справлялась, к твоей подружке на Фурштадтскую бегала и всюду ношу с собою пуховый платок, – знаю, что ты в такие холода всегда мерзнешь. И сюда его притащила. Да поедем мы с тобой, Анночка, домой! Чай, ведь ты чужим людям давно в тягость!
– Нет, нянечка, ни за что! Подумай, что мне отец за шубу сделает…
– Ах, Анночка, Анночка, вот ведь какая ты: блудлива, как кошка, а труслива, как заяц! И чего тебе папеньку-то опасаться? Не драчун он, не сквернослов, и строгости-то в нем нет никакой. А что по головке не погладит – это верно. Так ведь сколько ты ему неприятностей и срамотины наделала: в чужой дом ни за что ни про что сбежала, а теперь опять с драгоценной шубой – детским достоянием всех вас троих сестер… ты каких делов наделала? Ну, и смирись, проси у отца прощения. Он простит: знает, что ты не по своей воле чудишь.
Но на все ее уговоры Аня отвечала отрицательно.
На другой день утром кухарка доложила, что господин Ивановский желает видеть меня и Василия Ивановича и очень просит его принять. После первых приветствий он просил позвать его дочь. Я обошла все комнаты и нигде не нашла ее. Вдруг она выскочила из одного уголка, образуемого открытою дверью, и, чтобы нашего разговора не было слышно в столовой, потащила меня через коридор в другую комнату. «Скажи отцу, что я не выйду. Из моего угла мне отлично слышно все, что вы будете говорить», – прошептала она мне на ухо. Когда я передала Ивановскому, что дочь его не желает выйти, он сказал: «Я хотел при ней сообщить некоторые факты, относительно которых она могла бы возражать, если бы они были не совсем точно переданы мною. Впрочем, я не сомневаюсь в том, что она подслушивает у какой-нибудь двери. Так вот: две вещи ее особенно сильно раздражают. Считаю себя вынужденным сказать вам, что я лишь три последние года получаю по сто рублей в месяц. При нашей семье в пять душ это слишком скромная цифра, чтобы взрослым членам семьи можно было обходиться без работы. Если мы теперь, и особенно прежде, не испытали тяжелых лишений, то этим мы исключительно обязаны заботливости няни. Образование я дал моим дочерям только благодаря моей родной сестре, а их тетке. Получая девяносто рублей в месяц вдовьей пенсии, она более половины ее тратила на уплату в учебные заведения за своих племянниц, а моих дочерей. Сама же она до последнего времени жила совершенно по-студенчески. Старшая моя дочь, Катя, окончив курс консерватории, сейчас же принялась за уроки и большую часть заработка тратит на семью. Мне не пришлось напоминать ей об ее обязанностях: она сама все разыскала, сама рвалась к труду. Что же касается Ани, то прошло уже более полугода после окончания педагогического курса, она продолжала говорить о своем стремлении к свету, а сама не двигалась с места; только тогда я в первый раз напомнил ей, что пора взяться за дело. Я узнал от близких знакомых, что в одном порядочном семействе в пяти часах езды от Петербурга требуется гувернантка к десятилетней девочке. Я действительно настоял на том, чтобы Анночка взяла это место, и тогда же заметил, что это ее крайне раздражило. Анночка не должна оставаться без дела уже потому, что от безделья она особенно нервничает и чудит. Прожив три месяца гувернанткою, она бросила место. Хозяйка дома так объяснила мне ее уход: десятилетняя дочка этой дамы вдруг начала натирать свое лицо клюквой, и когда мать побранила ее за это, сказала: „Анна Петровна каждое утро красит свои щеки румянами, чтобы сделать их розовыми… У меня нет румян, а тоже бледный цвет лица, вот я и начала румяниться клюквой“. Имейте в виду, что хозяйка дома вовсе не отказывала Анночке от места, а заметила ей только, что в качестве гувернантки ей совсем не подобает румяниться, тем более в присутствии своей воспитанницы. Ответом Анночки был отказ от места. После этого она прожила дома еще четыре месяца. За день или за два до ее побега к вам я заметил, что ей бы следовало поискать каких-нибудь занятий. Так как она недовольна была местом гувернантки, которое я подыскал ей, то я просил ее искать работу уже самостоятельно. Вот это, видимо, так ее раздражило, что она, не простившись ни со мной, ни с сестрами, оставила родной дом. Катя и Оля, несмотря на множество занятий, все же находят время забежать иногда к тетке, которая, чтобы дать им образование, часто лишала себя самого существенного; они играют с нею в лото, картишки или читают ей что-нибудь. Их тетка в восторге от посещений своих племянниц. Только одна Анночка не находит для этого времени, а когда забежит как-нибудь раз в месяц, и то когда сестры застыдят ее, что она не желает проведать тетку. Она долго после этого ворчит, повторяя, что ей скучно проводить время с умственно убогою старухою. Когда я однажды услыхал это, – это было за день или за два до ее бегства, – я высказал ей, насколько жестоко и неприлично с ее стороны такое отношение к родной тетке. Вот две причины, которые могли повлиять на то, что Анночка бросила мой дом».