Читать книгу Московский попаданец. Жалованная грамота на Wi-Fi (Владислав Дмитриевич Надточий) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Московский попаданец. Жалованная грамота на Wi-Fi
Московский попаданец. Жалованная грамота на Wi-Fi
Оценить:

4

Полная версия:

Московский попаданец. Жалованная грамота на Wi-Fi

А над всем этим, совсем близко, за крышами, на холме, белели стены. Не красные кремлёвские, которые я сто раз видел на открытках, а белые, каменные, местами осыпавшиеся, местами залатанные деревом, с башнями, похожими на шахматные ладьи. И над стенами, в лесах, в деревянных переплётах, поднимался огромный белый собор с золотыми, ещё не до конца обшитыми главами. Леса облепили его со всех сторон, по лесам ползали люди, крохотные, как муравьи, и на одной из глав солнце уже горело так, что было больно смотреть.

Я стоял и смотрел, и в голове у меня, как назло, звучал голос Изольды Марковны: «Построил собор за четыре года. Освятили его в тысяча четыреста семьдесят девятом, в августе».

— Так, — сказал я вслух. — Объясняю на пальцах.

Я поднял руку и начал загибать пальцы.

— Первое. Это не Солянка. Второе. Это не кино, потому что в кино не стали бы так натурально мазать навоз. Третье. Связи нет. Четвёртое. Собор в лесах. Пятое…

На пятом пальце меня дёрнули за жилетку.

Рядом стоял мальчишка лет пятнадцати, худой, вихрастый, загорелый до черноты, в рубахе, которая когда-то была белой, а теперь была цвета этой самой улицы. Босой. На плече у него сидел голубь, белый, с чёрной полосой на хвосте, и смотрел на меня тем же внимательным взглядом, что и хозяин.

— Дядька, — сказал мальчишка, — ты пошто пальцы гнёшь? Ворожишь?

— Считаю, — сказал я.

— А чего считаешь?

— Сколько у меня проблем.

Мальчишка посмотрел на мою руку. На руке было загнуто пять пальцев.

— Мало, — сказал он с уважением. — У меня больше.

Он засунул два пальца в рот и свистнул. Это был тот самый свист, от которого у меня минуту назад зазвенело в ухе. Голубь на его плече вспорхнул, сделал круг над улицей и вернулся. Откуда-то сверху, с крыши соседнего двора, к нему спикировали ещё три.

— Василий я, — сказал мальчишка. — Кочет. Голубей держу. А ты кто будешь, дядька? Ты от Евсеева подклета вылез. Я видал. Там у Евсея сукно и мёд. Ты сукно крал али мёд?

— Ничего я не крал. Я… кабель тянул.

— Кого тянул?

— Провод. Верёвку такую. Для связи.

Василий посмотрел на обрывок витой пары, который всё ещё висел у меня в руке, серый, с синей полоской.

— Верёвка-то худая, — сказал он со знанием дела. — На ней и курицу не повесишь.

Тут на крыльцо выбежал хозяин дома. Крупный, рыжебородый, в синем кафтане, с полотенцем на плече: видно, отобедал и отдыхал, а тут шум. За ним выскочили баба в платке, ещё одна баба в платке, двое работников и, кажется, вся дворовая собачья стая.

— Кто таков?! — заорал хозяин. — Из моего подклета?! Кузьма! Держи вора!

Кузьма, тот самый мужик с телегой, не стал меня держать. Кузьма сидел на телеге в безопасном отдалении и крестился, теперь уже в четвёртый раз, видимо, на будущее. Работники хозяина бросились ко мне, но, добежав, остановились в двух шагах. Я понимал их. На мне была оранжевая жилетка со светоотражающими полосами, светящийся налобный фонарик и сумка, из которой торчала обжимка, похожая на маленькие клещи для пыток. Я бы тоже остановился.

— Здравствуйте, — сказал я хозяину. — Я из «Ладушек». По вызову. У вас в подвале, извините, не было сигнала.

— Сигналу? — переспросил хозяин.

— Связи. Интернета.

— Чего?

— Евсей Мироныч, — сказал Василий, протиснувшись вперёд. — Он не вор. Он верёвки для связи тянет. Худые.

— Какие ещё верёвки? — Евсей Мироныч побагровел. — Сторожу зовите! Пущай сторожа разбирает, что за верёвки!

Собралась толпа. Это я умею определять безошибочно: за свою жизнь в поле видел все виды толп, от собрания жильцов по поводу шлагбаума до очереди за справкой в МФЦ. Толпа на Великом посаде была самая лучшая из всех, которые я видел, потому что она не снимала меня на телефоны. Она просто стояла, смотрела, крестилась и комментировала.

— Немчин, — сказал кто-то.

— Не, не немчин. Немчины в штанах узких. А этот в портах широких.

— Фрязин. Фрязины к нам ныне едут. Вон, Аристотель-фрязин церковь кладёт.

— А огонь на лбу пошто?

— Чтоб в подклете видать.

— Глянь, глянь, у него на пузе написано!

— Чего написано?

— А я почём знаю, я грамоте не учён. Отец Варсонофий, прочтите!

Из толпы вытолкнули священника, молодого ещё, лет тридцати, с русой бородкой и строгими глазами. Он подошёл ко мне, прищурился на мою жилетку и медленно, по складам, прочёл:

— «Ла-ду-шки… Те-ле-ком…» — Он поднял на меня глаза. — Ладушки — это я разумею. «Ладушки, ладушки, где были? У бабушки». А «телеком» — это что?

— Это… — я замялся. — Это фамилия.

— Странная фамилия. А ниже? «Мы со-е-ди-ня-ем сер-дца». — Отец Варсонофий нахмурился. — Это ты, выходит, сводник? Сердца соединяешь?

Толпа ахнула и подалась назад. Видимо, к сводникам на Великом посаде относились хуже, чем к ворам.

— Нет, нет, — сказал я. — Это наш отдел маркетинга придумал. Я соединяю провода. Не сердца. Сердца это… это фигура речи.

— Фигура? — переспросил отец Варсонофий с подозрением. — Чья фигура?

Я понял, что каждое моё слово рождает три новых вопроса, и решил замолчать. В этот момент толпа расступилась, и появилась сторожа.

Сторожа состояла из четырёх мужиков с топорами на длинных ручках и одного крупного, плечистого, с бородой лопатой и с лицом, на котором было написано, что он видел всё и что ему всё надоело. На поясе у плечистого висела сабля, а на голове была шапка, отороченная мехом, несмотря на июль.

— Сотник Онфим Глазов, — сказал он, глядя на меня сверху вниз. Он был выше меня на полголовы, а это редкость: во мне метр восемьдесят два, и в нашей бригаде меня зовут «антенна». — Чей ты, откуда, по какому делу, и пошто в подклете у гостя Евсея Шерстобита сидел?

Шерстобит. Мне эта фамилия показалась смутно знакомой, но обдумывать её было некогда.

Я раскрыл рот, чтобы ответить, и понял, что не знаю, что отвечать. Сказать правду, что я из две тысячи двадцать шестого года, монтажник из Бирюлёва, упал в подвал за Солянкой? Солянки, судя по всему, ещё не было. Бирюлёва тоже. Две тысячи двадцать шестого года, тем более.

Тогда я решил сделать то, что делаю с самыми сложными клиентами: начать с вопроса.

— Простите, — сказал я сотнику, — а какое сегодня число?

Сотник посмотрел на меня так, как смотрят на человека, который в бане спрашивает, где тут раздевалка.

— Шестнадцатое июля, — сказал он. — Пятница. Ты что, пьян?

— Не пью, давление. — Пятница, подумал я. Утром у меня был четверг. Где-то по дороге я потерял сутки, и это было, как потом выяснилось, самое мелкое, что я потерял. — А год какой?

Тут уже не выдержала толпа.

— Года не знает! — радостно сказал кто-то. — Точно фрязин! У фрязей своё лето!

— Лето шесть тысяч девятьсот восемьдесят седьмое от сотворения мира, — сказал отец Варсонофий торжественно. — А от Рождества Христова, как фрязи считают, ежели тебе так понятнее, тысяча четыреста семьдесят девятое.

Он сказал это не сразу, а сначала пошевелил губами, отнимая в уме, и я заметил, что считает он быстро. Надо будет запомнить. Человек, который так быстро отнимает пять тысяч пятьсот восемь, мне ещё пригодится.

Тысяча четыреста семьдесят девятый. Шестнадцатое июля. Собор освятят двенадцатого августа. Изольда Марковна в этот день печёт пирог с вишней.

Я сел на ступеньку крыльца, потому что ноги в коленях вдруг согнулись сами. Этому есть медицинское объяснение: в шестьдесят четыре года ноги сгибаются, когда хотят. Особенно когда им сообщают, что до ближайшей поликлиники пятьсот сорок семь лет.

— Плохо ему, — сказала баба в платке, жена Евсея. — Гляди, побелел. Может, водицы?

— Может, и водицы, — сказал я. — А лучше от давления таблеточку.

Я полез в сумку за таблетками. Сотник Глазов, увидев, что я лезу в сумку, тут же положил руку на саблю, а четверо его людей подняли топоры. Пришлось доставать таблетки медленно, двумя пальцами, как достают документы на посту ДПС.

— Это что? — спросил сотник, глядя на блистер.

— Лекарство.

— Зелье, — перевёл кто-то в толпе.

— Бесовское! — подхватил кто-то ещё.

— Ничего не бесовское, — сказал я. — Обычное. Аптечное. От давления. Вот, смотрите.

Я выдавил таблетку и проглотил. Толпа замерла и ждала, что я сейчас обернусь волком или хотя бы задымлюсь. Я не обернулся и не задымился, только запил водой, которую мне принесла жена Евсея в деревянном ковше. Толпа явно была разочарована.

— Сумку, — сказал сотник, протянув руку.

Отдавать сумку не хотелось. В сумке была вся моя жизнь, а также два телефона, роутер и бутерброды. Но сотник протянул руку так, что было понятно: руку эту лучше не задерживать.

Он открыл сумку и начал выкладывать содержимое прямо на ступеньку крыльца, перед толпой. Каждый предмет толпа встречала отдельным выдохом.

Обжимка. Выдох. «Клещи». «Для зубов». «Для пыток». «Для ногтей».

Отвёртки. «Шилья».

Тестер, жёлтый, с двумя проводками и стрелкой. Тут толпа загудела по-настоящему. Тестер был старый, стрелочный, советский, я его храню из сентиментальности, а стрелка на нём, когда тестер трясут, дрожит, будто живая. Сотник потряс, стрелка задрожала. Кто-то из баб завизжал.

— Живая!

— Ничего не живая, — сказал я. — Это прибор. Измеряет напряжение.

— Чьё напряжение? — спросил отец Варсонофий.

— Ваше, — сказал я, не подумав. — Вот сейчас, например, большое.

Отец Варсонофий посмотрел на меня долгим взглядом, и я понял, что в этом времени шутить надо осторожнее. Не все тут, как Изольда Марковна, в хорошем настроении.

Моток витой пары. «Верёвка». «Худая». Это сказал Василий Кочет, и сказал так, будто лично отвечал за качество моих верёвок.

Изолента. Синяя. Сотник потянул за конец, лента с треском отклеилась. Он отпустил, лента прилипла к его пальцу. Он попытался её стряхнуть, лента прилипла к другому пальцу. Через полминуты сотник Онфим Глазов стоял с синими пальцами, склеенными между собой, и смотрел на меня так, что я понял: если он когда-нибудь освободится, мне конец.

— Это клей такой, — сказал я быстро и помог ему отклеить ленту. — Для починки. Полезная вещь. Ею всё можно починить.

— Всё? — недоверчиво спросил кто-то.

— Почти всё. Кроме разбитого сердца.

Это толпе понравилось. Бабы переглянулись. Жена Евсея сказала соседке: «Вишь, а говорят, фрязи без души». Я решил, что с юмором тут всё-таки можно, но про сердца надо осторожно, а то снова запишут в сводники.

Компас. Сотник открыл его, и стрелка тут же повернулась на север. Сотник повернул компас, стрелка повернулась обратно. Сотник повернул ещё раз. Стрелка, как упрямая коза, снова уставилась в одну сторону.

— На полночь смотрит, — сказал сотник медленно.

— Матица, — сказал отец Варсонофий. — Это я знаю. Корабельщики такую имеют. Чтобы в море путь держать. Ты что, корабельщик?

— В некотором роде, — сказал я. — Я по сетям.

— Рыбак, — понял сотник.

— Ну… почти.

Тут он достал из сумки мой телефон.

Я понял, что сейчас будет самое трудное. Телефон был выключен, чёрный, гладкий, в чехле. Сотник повертел его в руках, постучал по экрану, понюхал. Ничего не произошло.

— Это что? Зерцало?

— Зеркало, — согласился я. — Но не только.

— А что ещё?

Вот он, момент истины. Я тридцать лет объяснял людям, что такое смартфон. Обычно я начинаю так: «Это телефон, но в нём ещё есть фотоаппарат, интернет, будильник, калькулятор и все ваши внуки». Но здесь не было ни интернета, ни будильников, ни внуков. Здесь даже телефона не было.

— Это… — сказал я. — Это картинки. Можно смотреть.

Я протянул руку, сотник подумал и отдал мне телефон. Я включил его. Экран загорелся, заиграла короткая мелодия приветствия, и толпа отпрянула назад на целую сажень. Кто-то упал. Кто-то закричал «огонь!». Гуси в корзине у мужика заорали так, будто их режут. Голуби Василия разлетелись.

На экране появилась заставка. На заставке у меня стоит фотография с прошлого Нового года: все пятеро внуков на диване, в колпаках, с бенгальскими огнями, а сзади, на спинке дивана, сидят три моих бывших жены и смеются, а я где-то сбоку, в свитере с оленем, держу торт.

Сотник Онфим Глазов уставился на фотографию. Толпа, осмелев, придвинулась и тоже смотрела из-за его плеча. Даже Евсей Мироныч, хозяин подклета, смотрел.

— Это кто? — наконец спросил сотник.

— Внуки мои, — сказал я. — Пятеро. А сзади жёны.

— Жёны? — сотник поднял брови. — Три?!

— Бывшие.

— Бывших жён не бывает, — строго сказал отец Варсонофий. — Брак есть таинство.

— У нас бывает, — сказал я. — Мы в Москве живём.

Толпа загудела снова, теперь уже возмущённо: москвичи, видимо, не согласились, что у них такое бывает. Но на фотографию смотрели жадно, тянули шеи, кто-то тыкал пальцем в близнецов, кто-то в торт.

— Огни у детей в руках, — сказал Василий, протолкнувшись снова вперёд. — Как звёздочки. А мне можно такой?

— Это бенгальские огни, — сказал я. — На Новый год.

— Новый год у нас в сентябре, — сказал отец Варсонофий. — На Семёна-летопроводца.

— А у нас в январе.

— Точно фрязин, — сказали в толпе снова, уже с облегчением. Всё необъяснимое здесь, видимо, объяснялось этим словом. Удобно. У нас для этого есть слово «нанотехнологии».

Сотник отобрал у меня телефон, как отбирают игрушку у ребёнка, выключать не стал, потому что не знал как, и сунул его обратно в сумку. Экран так и горел у него в сумке, и сквозь брезент пробивался мягкий голубой свет. Сотник покосился на сумку, будто в ней сидела кошка.

— Пойдёшь со мной, — сказал он. — К дьяку. Пущай дьяк решает, какой ты фрязин и чей.

— А к какому дьяку?

— А какой первый попадётся.

Первым попался дьяк Кондрат Фомич Хрипунов.

Он попался буквально: шёл по улице со стороны Торга, с двумя подьячими по бокам и с конюхом сзади, и попался нам навстречу, как камень на дороге. Был он невысок, плотен, с округлым брюшком, туго перетянутым кушаком, с бородой клинышком, кончик которой он постоянно покусывал. На груди у него на шнурке висело несколько печатей, бронзовых и свинцовых, и они побрякивали при каждом шаге, как ключи у завхоза.

— Онфим, — сказал он сотнику, — это кого ведёшь?

— Да вот, Кондрат Фомич, фрязина какого-то в подклете у Шерстобита взяли. Огонь у него на лбу, зерцало с внуками и клей синий.

— Фрязина? — Хрипунов оглядел меня с ног до головы, медленно, внимательно, как оглядывают лошадь на ярмарке. Взгляд его задержался на моей груди, где у меня на шнурке висел бейдж «Ладушки-Телеком», пластиковый, с фотографией, с моей фамилией и с серебристой полоской голограммы. Голограмма на солнце переливалась.

Хрипунов побледнел. Потом покраснел. Потом прикусил бороду.

— Пайцза, — сказал он хрипло. — Онфим, ты глянь. У него пайцза.

Сотник посмотрел на бейдж. Подьячие посмотрели на бейдж. Конюх посмотрел и на всякий случай отошёл к лошадям.

— Какая ещё пайцза? — спросил я.

— Ты кто таков? — Хрипунов понизил голос. — Ты от кого? От хана? От Ахмата? Гонец?

Я не сразу понял. Потом вспомнил: пайцза. Что-то такое Изольда Марковна говорила. Или нет, это из фильма. Ордынские послы носили на шее металлические пластинки, пропуска, по которым им везде давали лошадей и кормили. Ханский мандат. Что-то вроде служебного удостоверения с правом бесплатного проезда.

А у меня на шее висело ровно то же самое: удостоверение. С правом проезда. В офис «Ладушек» на Каширке.

— Нет, нет, — быстро сказал я. — Я не от хана. Я от… провайдера.

— От кого?

— От Рустама. Он диспетчер.

— Рустам, — повторил Хрипунов, и было видно, что это имя не успокоило его ни на копейку. — Татарин, стало быть.

— Башкир. Из Уфы. Хороший парень.

Хрипунов совсем побледнел и посмотрел на сотника. Сотник посмотрел на Хрипунова. Между ними состоялся молчаливый разговор, и, судя по лицам, этот разговор был обо мне и о том, куда меня девать так, чтобы никто ничего не узнал.

— Вот что, Онфим, — сказал Хрипунов, кашлянув. — Дело тут ямское. Пайцза, гонец, лошади. Это моё ведение. Я дьяк ямской, мне его и допрашивать. Ты ступай, а мы его заберём.

— Ямское? — сотник почесал бороду. — Так он из подклета вылез. Какой ямской? Ямские на конях приезжают.

— А вот я и выясню, на чём он приехал, — сказал Хрипунов. — Сумку оставь.

Сотник Глазов посмотрел на сумку у себя в руке, из которой всё ещё сочился голубой свет, на дьяка, на меня. Он был, как я понял потом, человек грубый, но честный, и такие люди не любят, когда у них из рук забирают вещи с таким вот лицом, какое было у дьяка.

— Сумку, Кондрат Фомич, я сам донесу, — сказал он. — Куда велено. А куда велено, это я ещё не знаю. Может, к тебе. А может, повыше.

— Повыше? — Хрипунов прикусил бороду так, что я испугался за неё. — Это к кому повыше?

— А хоть бы к Аристотелю, — неожиданно сказал Василий Кочет, который, оказывается, всё это время шёл за нами. — Раз он фрязин, пущай фрязин его и признает. Свой своего, чай, узнает.

Все посмотрели на Василия. Василий не смутился, только свистнул вполголоса, и голубь с чёрной полосой на хвосте снова сел ему на плечо.

— А верно, — сказал сотник. — Аристотель-фрязин тут рядом, у собора. Пусть глянет. Ежели его человек, так и с плеч долой. А ежели нет, тогда, Кондрат Фомич, разговор будет иной.

Хрипунов хотел возразить, но не нашёлся. Так мы и пошли к Кремлю: впереди сотник с моей светящейся сумкой, за ним я, за мной Хрипунов с подьячими, а за всеми нами, на почтительном расстоянии, толпа человек в сорок, Василий с голубем и, кажется, гуси.

По дороге случилось происшествие. Мужик с гусями, который шёл за нами в толпе, зазевался, корзина опрокинулась, и шесть гусей вырвались на свободу. Гуси, как известно, существа с характером, а эти, видимо, решили, что во всём виноват я. Они развернулись строем и пошли на меня в атаку, шипя и хлопая крыльями. Я отступил за сотника. Сотник отступил за Хрипунова. Хрипунов отступил за своих подьячих, а подьячие, у которых отступать было некуда, полезли на забор. Толпа хохотала так, что, по-моему, слышно было в Кремле. Спас положение Василий Кочет: он засвистел в два пальца, гуси от неожиданности остановились, и хозяин успел накрыть их корзиной.

— Видал? — сказал Василий с гордостью. — Меня все птицы слушают.

— А люди? — спросил я.

— Люди хуже, — признал Василий. — Люди свистка не боятся.

Хрипунов слез с забора, отряхнул кафтан и сделал вид, что ничего не было. Но я заметил, как он посмотрел на гусей. Так смотрят на свидетелей, которых хотелось бы убрать.

Кремль вблизи оказался совсем не таким, как на открытках. Стены были белые, но белизна эта была старая, серая, в потёках, а местами стена была заложена брёвнами, будто дыру заткнули чем попало. Ворота были деревянные, огромные, окованные железом. Внутри, за стенами, было тесно: церкви, деревянные терема с резными крышами, крыльца, переходы, сараи, огороды, коновязи, лужи. Отовсюду стучали топоры. В воздухе висела пыль от кирпича и известки. И посреди всего этого, огромный, белый, высокий, стоял он: собор. Он был совсем почти готов. Леса снимали с одной стороны, с другой ещё ставили. Внизу, у стен, на огромных досках лежали груды кирпича, длинного, узкого, и стояли бочки с раствором.

У одной из бочек, спиной к нам, стоял человек и ругался.

Ругался он на нескольких языках сразу, и ругался красиво. Я узнал итальянский: в восьмидесятые мы с Людмилой слушали Челентано, и некоторые слова из его песен звучали точно так же. Узнал латынь, потому что отец Варсонофий рядом со мной вздрогнул. И узнал русский, потому что в самом конце человек сказал совершенно отчётливо: «Ты, Микифор, косорукий, как все бесы».

Микифор, каменщик, стоял перед ним, опустив голову, и держал в руках криво уложенный кирпич.

— Аристотель, — сказал сотник Глазов громко и почтительно. — Не прогневайся. Человека твоего привели.

Человек обернулся.

Ему было, по виду, примерно столько же, сколько мне. Седые волосы до плеч, коротко подстриженная седая борода, лицо загорелое, в глубоких морщинах, нос крупный, с горбинкой. Одет он был не по-московски: в тёмный камзол с рукавами, перепачканными известкой, и в узкие штаны, а на голове у него был берет, тоже в известке. Глаза у него были живые, чёрные, насмешливые. И стоял он так, как стоят строители, у которых сорок лет колени болят от лесов: чуть расставив ноги и немного перенеся вес на левую.

Я так стою тоже. Только у меня правое.

— Мой человек? — сказал Аристотель Фиораванти с сильным акцентом, растягивая гласные, как будто пробовал каждое русское слово на вкус. — У меня нет такой человек.

Он подошёл ближе и оглядел меня. Особенно долго он смотрел на мою жилетку, на светоотражающие полосы, на фонарик на лбу, который я так и забыл снять. Потом посмотрел мне на ноги, на мои рабочие ботинки с металлическими носами.

— Нет, — сказал он. — Не мой. Мои люди так не одеваться.

— Вот видишь, Онфим, — сказал Хрипунов, оживившись. — Не его. Ну, стало быть, мой. Давай сумку.

Мне нужно было что-то сделать, и быстро. Я посмотрел на Фиораванти, на его ругань, на кривой кирпич в руках Микифора, на бочку с раствором, на отвес, висевший на верёвке у ближайшей стены. И вдруг понял, что мне надо делать. То же, что я делаю с любым сложным клиентом. Найти общий язык. Не русский, не итальянский. Наш.

Я протянул руку к сотнику.

— Можно мне на минутку одну вещь из сумки? Не опасную. Честное слово.

Сотник подумал и протянул сумку. Хрипунов дёрнулся, но не успел. Я достал рулетку. Обычную строительную рулетку, пятиметровую, жёлтую, с фиксатором и магнитным крючком. Вытянул ленту на метр. Лента выскочила из корпуса с металлическим шелестом. Фиораванти вздрогнул и уставился на неё.

Я подошёл к стене собора, приложил рулетку к кирпичу, который клал косорукий Микифор, потом к соседнему, потом отошёл, посмотрел на отвес, нашёл в сумке строительный уровень, маленький, карманный, с пузырьком, и положил его на кладку. Пузырёк уехал вправо.

— Вот тут, — сказал я Фиораванти и показал пальцем, — завал. Три миллиметра на полметра. Ваш Микифор кладёт с уклоном.

Фиораванти посмотрел на уровень. Посмотрел на пузырёк. Потом взял уровень у меня из рук, перевернул, положил обратно на кладку, снова посмотрел на пузырёк. Пузырёк упрямо смотрел вправо.

— Bolla d’aria, — сказал он тихо, почти с нежностью. — Пузырь. В стекле. В воде.

— В спирту, — поправил я. — Чтоб не замерзал.

Он поднял на меня глаза. Насмешка из них куда-то делась. Вместо неё там было то, что я видел за свою жизнь много раз у других мастеров, когда они встречали инструмент лучше своего. Не зависть. Жадность. Хорошая, чистая профессиональная жадность.

— Можно? — спросил он и показал на рулетку.

Я отдал ему рулетку. Он вытянул ленту, отпустил, лента со щелчком уехала обратно. Он засмеялся, как мальчишка. Вытянул снова. Щёлкнул. Засмеялся. Посмотрел на деления.

— Это какая мера?

— Сантиметры. Сотая часть метра. А метр, это… — я задумался, как объяснить. — Это сорок миллионная часть земной окружности по меридиану. Через Париж.

— Через Париж? — Фиораванти поднял брови. — Почему через Париж?

— Так французы решили.

— Французы, — сказал Фиораванти с таким выражением, с каким Тамара говорит про мою третью жену. Потом он повернулся к сотнику, к Хрипунову, к толпе, которая уже набилась в ворота, и сказал громко и чётко, по-русски:

— Это не мой человек. Но это мастер. Я его беру.

— Как это берёшь? — не выдержал Хрипунов. — Он ямское дело! У него пайцза!

Фиораванти посмотрел на мой бейдж, на фотографию, на голограмму. Взял его в руку, покачал, посмотрел на просвет.

— Это не пайцза, — сказал он. — Это… — он поискал слово. — Это знак цеха. У нас в Болонье у каждого цеха свой знак. У каменщиков свой, у кузнецов свой. Здесь написано, кто он и какой мастер. Видите, лицо. Видите, имя. Это знак гильдии.

— Совершенно верно, — сказал я. — Гильдия монтажников. Очень древняя.

— Очень древняя, — повторил Фиораванти, и мне показалось, что он подмигнул.

Хрипунов прикусил бороду, покрутил на шнурке печать, и я понял, что это не конец. Такие люди не отступают, они отходят на заранее подготовленные позиции. В «Ладушках» у нас был такой же, Кирилл Аркадьевич, начальник отдела закупок. Он тоже всегда отходил на заранее подготовленные позиции, а потом из этих позиций лишал всю бригаду премии.

— Добро, — сказал дьяк. — Бери, фрязин. Только уж ты отвечаешь. Ежели он лазутчик, с тебя спросят.

— С меня спросят за собор, — спокойно сказал Фиораванти. — За него спросят, пусть. Я старый, мне не страшно.

Сотник Глазов отдал мне сумку. Свет из неё уже не сочился: телефон, видимо, погас сам, перешёл в спящий режим, как и положено умному прибору, когда вокруг слишком много шума. Я подумал, что правильно, и сам бы с удовольствием перешёл в спящий режим.

bannerbanner