
Полная версия:
Московский попаданец. Губернатор из Чертаново
Меня тридцать лет никто не кормил. Последняя, кто стояла надо мной с тарелкой, была мать. Тамара варила, но ставила тарелку и уходила к телевизору. Жанна не варила вообще, она считала, что мужчина должен есть в ресторане, а если не может в ресторане, значит, не мужчина. Я ел пельмени.
Доев, я по привычке полез в карман за деньгами. Тридцать лет одно правило: поел — заплати. В кармане нашлась мокрая сторублёвка и пластиковый проездной. Сторублёвку я положил на стол. Капитолина Власьевна взяла её двумя пальцами, посмотрела на свет и на картинку с театром.
— Это что за ассигнация?
— Сто рублей.
— Сто?! — Она села на лавку. — Пётр Ильич, за сто рублей у меня до Покрова жить можно. С Генералом вместе.
— Тогда я поживу, — сказал я.
Она прищурилась на номер серии, пошевелила губами, вернула мне бумажку и сказала, что фальшивых денег у неё в доме сроду не бывало и начинать она не станет. А проездной надкусила, как купцы кусают монету, и потом долго жаловалась, что у москвичей деньги невкусные.
— Спасибо, — сказал я, отодвигая третью тарелку. — Очень вкусно. Теперь пойдёмте в подвал.
— Да куда вам в подвал, вы отдохните...
— Капитолина Власьевна, — сказал я. — Сегодня понедельник. Вы сами сказали, по понедельникам завод воду гонит. Если сейчас не посмотреть, у вас к вечеру опять будет капуста плавать.
Она посмотрела на меня. Потом кивнула, коротко, по-деловому.
— Пойдёмте.
Подвал у неё оказался хороший, сухой у дальней стены, но у той стены, что смотрела на канаву, на кирпиче проступали тёмные пятна, а внизу, у самого пола, стояла лужица. Бочки с капустой были заботливо отодвинуты к сухой стене и подложены досками. Пахло квашеной капустой и сыростью. Я постучал по кирпичу, послушал. Пощупал раствор. Раствор крошился.
— Кладка хорошая, — сказал я. — Но гидроизоляции нет. Ничего, тут не беда. Беда снаружи. Пойдёмте на канаву.
Канава за забором оказалась такой, какой я её представил. Сначала она шла нормально, от тюринской трубы вниз, к реке. Потом, метрах в тридцати, её перегораживал завал: старые доски, битые горшки, тряпьё, конский навоз, дохлая кошка, что-то похожее на колесо от телеги и огромная куча соломы, видимо, со всего околотка. Вода перед завалом стояла озером. За завалом канава была сухая.
— Вот, — сказал я. — Вот ваш подвал.
— Это Барановы, — сказала Капитолина Власьевна, багровея. — Это Барановы со своего двора кидают. И Кочергины. И трактир «Лебедь». Я им говорила!
— Говорить мало, — сказал я. — Надо сначала расчистить, потом говорить. Тогда разговор короче.
— Кто ж чистить будет?
Я посмотрел на неё. Потом на двор. Во дворе стояли две телеги, при телегах двое ямщиков, при ямщиках работник Капитолины, долговязый Ефим, и Прохор с пирогами.
— Вот они, — сказал я. — И я.
— Вы?
— Капитолина Власьевна, — сказал я. — Я тридцать два года говорил слесарям: «Ребята, давайте». И если я сам не брал лопату, они тоже не брали. Это закон. Начальник, который не берёт лопату, получает слесарей, которые не берут лопату.
Мы чистили канаву два часа. Ямщики сначала отнекивались, потом Капитолина Власьевна посмотрела на них, и они перестали. Ефим копал молча и сосредоточенно, как Анатолий в Чертанове, и я подумал, что, видимо, в каждом времени есть свой молчаливый человек с лопатой и без него ничего не работает. Прохор таскал мусор в тачке и при каждой находке кричал на весь околоток: «Кошка! Ещё колесо! Лапоть! Ещё лапоть! Два лаптя, Капитолина Власьевна!»
Когда мы разобрали завал, вода из запруды ушла вниз, к реке, с таким шумом и бульканьем, что из соседних дворов вышли люди. Стояли у заборов, смотрели. Женщины в платках, бородатые мужики, дети. Пёс какой-то лаял.
— Это кто там? — спросил кто-то.
— Москвич, — ответил кто-то другой. — Свешниковой постоялец. Рыжий.
— А зачем он канаву роет?
— Говорят, по казённой надобности.
— По какой казённой?
— Говорят, у него бумага с фотографией. Цветной. Говорят, он записывает.
Тишина. Я выпрямился, опираясь на лопату, и посмотрел на соседей. Соседи посмотрели на меня. Потом на мой нагрудный карман, где торчал блокнот. Потом, все разом, будто сговорились, отступили от заборов на шаг.
Я знал этот шаг. Это был тот же шаг, который сделал утром Колода, когда я сказал «акт».
К обеду о москвиче знал весь город. К вечеру знал весь уезд.
Слухи, как я понял потом, расходились по Дремову так же, как вода по засорённой канаве: медленно, со всеми остановками, захватывая по дороге всякий мусор. На почте сказали, что я приехал из Москвы с секретным предписанием. В трактире «Лебедь» сказали, что из Петербурга. На базаре сказали, что я переодетый генерал. В церковной сторожке, говорят, считали, что я тайный старец, потому что хожу в рыжем, как в рубище, и не пью. К вечеру меня видели одновременно у заставы, у собора и в бане, причём в бане я, по слухам, пересчитывал шайки.
А Капитолина Власьевна получила к ужину шесть визитов.
Первым пришёл купец второй гильдии Свиридов, хозяин кожевенной лавки. Он постоял в воротах, снял картуз, поклонился мне в окно и ушёл, ничего не сказав. Вторым пришёл почтмейстер. Он сказал, что «по случаю», спросил, не ожидаю ли я писем, и оставил на столе бутылку мадеры. Третьей пришла вдова майора Сухова с вареньем. Четвёртым пришёл человек, которого я не знал, и молча поставил на крыльцо корзину с яйцами. Пятым пришёл мальчик от трактирщика с запиской: «Его высокородию господину москвичу от трактира "Лебедь" нижайше. Мусор впредь кидать не будем». Записка была без подписи.
— Капитолина Власьевна, — сказал я. — Что происходит?
Она стояла посреди горницы, глядя на мадеру, варенье и яйца с выражением женщины, у которой на глазах её собственный постоялый двор превращается в приёмную.
— Пугаются, — сказала она.
— Чего?
— Вас, — сказала она. — Пётр Ильич, вы на себя посмотрите. Приехали ниоткуда. Одеты не по-нашему. Говорите громко. Бумага с гербом. Пишете. Канаву раскопали. Прямо всё видите, где течёт. Тут, Пётр Ильич, уездный город. У нас тут каждый знает, что у него где течёт. Только говорить про это не принято.
Я сел на лавку.
И тут до меня дошло.
В школе, в восьмом классе, у нас была литература. Литературу у нас вела Изольда Марковна, маленькая, строгая, в очках на цепочке, и я её боялся больше, чем завуча. У меня по литературе была тройка. Твёрдая, железная, как чугунный люк. Я плохо помню, что мы проходили. «Муму» помню, потому что жалко собаку. «Тараса Бульбу» помню, потому что там дрались. И ещё одну пьесу помню, потому что Изольда Марковна заставила меня читать вслух роль городничего, и весь класс смеялся.
Там был уездный город. Там все чиновники боялись, что приедет ревизор из Петербурга. И приехал. Только не ревизор, а молодой пустой человек, который проигрался в карты. А они его приняли за ревизора, носили ему деньги, кормили, сватали за него дочку городничего. А он брал. И деньги брал, и дочку почти взял. А потом уехал, и выяснилось, и приехал настоящий. Немая сцена. Изольда Марковна сказала, что это гениально. Я тогда подумал, что это просто про нашу управу, но вслух не сказал, а то бы тройки не было.
Хлестаков. Вот как его звали.
Я сидел на лавке в горнице постоялого двора «Три сазана», смотрел на мадеру, корзину с яйцами и банку варенья и чувствовал, как у меня по спине бежит холодок. Не от страха перед уездными чиновниками. От другого. Я шестьдесят один год прожил честно. Я ни разу не брал на лапу. Ни разу. Даже когда было можно, даже когда все брали, даже когда мне предлагали за то, чтобы я подписал приёмку подвала, который потёк через неделю. И я не собирался на старости лет оказаться в пьесе. Тем более в роли, за которую у меня в восьмом классе была тройка.
— Капитолина Власьевна, — сказал я. — Это всё надо вернуть.
— Кому?
— Всем. Мадеру почтмейстеру. Варенье майорше. Яйца... чьи яйца?
— Это, кажись, лавочника Пестова.
— Пестову. Я ничего не беру.
Она посмотрела на меня с таким удивлением, будто я сказал, что не ем.
— Пётр Ильич, это ж гостинцы. Так принято.
— Знаю я, как принято, — сказал я. — Сначала гостинцы. Потом конверт. Потом дочку сватают. А потом приезжает настоящий, и все стоят столбом.
— Какую дочку?
— Неважно, — сказал я. — Это я из школы.
И тут пришёл шестой визитёр.
Он был маленький, щуплый, юркий, в длиннополом сюртуке, в начищенных до блеска сапогах и с напомаженными волосами, разделёнными пробором точно посередине. Лицо у него было узкое, с острым носиком, глаза бегали. Таких я видел в управляющей компании десятками. Обычно они работали в отделе по работе с подрядчиками и всегда первыми узнавали, кто кому что подписал.
— Сысой Кутьин, — представился он, кланяясь так низко, что пробор оказался у меня перед носом. — Приказчик Епифана Лукича Мордасова, купца первой гильдии. Епифан Лукич кланяются и велели передать.
Он положил на стол конверт. Белый, плотный, с сургучной печатью.
Ну вот, подумал я. Вот и конверт. Быстро у них тут. В Москве на это уходит минимум неделя согласований.
— Что это? — спросил я.
— Епифан Лукич велели передать, — повторил Сысой, улыбаясь. — В знак уважения. По случаю благополучного прибытия.
— А что внутри?
— Уважение, — сказал Сысой.
Я взял конверт, сломал печать и вынул содержимое. Внутри было две бумажки, сиреневая и розовая. Я в деньгах тысяча восемьсот семьдесят пятого года не разбирался, но цифры на бумажках прочитал: двадцать пять рублей и десять рублей.
— Тридцать пять рублей, — сказал я.
— Уважение, — повторил Сысой и сделал шаг к двери.
— Стоять, — сказал я.
Сказал я не громко. Но так, как говорил на аварии слесарю, который собирался открыть не ту задвижку. Сысой остановился.
Я достал блокнот. Вырвал из него чистый лист. Достал ручку. Ручка была шариковая, синяя, с надписью «Чертаново-Комфорт». Сысой смотрел на неё, как на змею.
Я написал. Писал я крупно, разборчиво, печатными буквами, потому что так меня учили писать акты:
«РАСПИСКА. Я, Брагин Пётр Ильич, 12 мая 1875 года получил от Кутьина Сысоя, приказчика купца Мордасова Е. Л., 35 (тридцать пять) рублей ассигнациями в конверте с печатью. Назначение платежа: "уважение". Деньги возвращены в полном объёме в присутствии свидетеля. Свидетель: Свешникова К. В. Подпись получателя: Брагин. Подпись вернувшего: _____».
— Подпишите, — сказал я и протянул Сысою лист и ручку.
Сысой посмотрел на лист. Прочитал. Побледнел. Прочитал ещё раз. Позеленел.
— Это зачем? — спросил он шёпотом.
— Затем, что деньги я возвращаю, — сказал я. — А возврат без расписки не бывает. Вы же приказчик, вы знаете. Деньги взяли, деньги отдали. Всё записали. Чтобы потом не было вопросов, куда делись тридцать пять рублей. Вдруг Епифан Лукич спросит. Вот вы ему расписку и покажете.
— Я не могу показать Епифану Лукичу такое!
— Почему?
— Там написано... — Сысой ткнул пальцем в лист, и палец у него дрожал, — там написано «назначение платежа».
— Так вы же сами сказали: «уважение».
— Это ж... это ж нельзя писать!
— А давать можно? — спросил я.
Сысой открыл рот и закрыл. Капитолина Власьевна стояла у печки, скрестив руки, и я видел, что она еле сдерживает смех. У неё дрожали ямочки на щеках.
— Подписывайте, Сысой, — сказала она своим дьяконским басом. — Чего уж теперь. Я свидетель.
Сысой взял ручку двумя пальцами, как берут дохлую мышь. Ручка не писала. Он нажимал на неё, как на перо, сверху вниз, и шарик не крутился. Я показал ему, как писать. Он вывел внизу закорючку. Потом схватил конверт с деньгами, сунул его за пазуху и почти бегом выбежал во двор. Генерал у коновязи посмотрел ему вслед и шумно фыркнул.
Расписку он оставил на столе. Я аккуратно сложил её и убрал в блокнот.
— Пётр Ильич, — сказала Капитолина Власьевна, отсмеявшись. — Вы что наделали?
— Вернул взятку.
— Вы не взятку вернули. Вы Мордасову войну объявили.
— Это кто вообще такой?
— Епифан Лукич? — Она села напротив меня на лавку и вздохнула. — Это, Пётр Ильич, весь наш город. Ему принадлежит винный склад, два трактира, мельница, лавки в гостином ряду. Подряд на мост у него. Подряд на казённую соль у него. Половина гласных в думе у него в долгу. И Байкал у него.
— Как это, лужа у него?
— Артель у лужи его. Мордасовская. Вы видели. Они за день до трёх рублей с неё собирают, а в ярмарку и пять. Вы думаете, почему лужу сто лет не засыпали?
Я посмотрел в окно. За окном темнело. Где-то в конце улицы светилось одинокое окно трактира. Фонарей на улице не было ни одного.
— Капитолина Власьевна, — сказал я. — Я не ревизор. Вы это понимаете?
— Понимаю, — сказала она. — Ревизор бы взял.
На следующее утро я решил покончить с этим раз и навсегда.
Если тебя путают с кем-то, надо громко и ясно сказать, кто ты. Так меня учил отец. Однажды на стройке его перепутали с прорабом и чуть не заставили подписать акт приёмки на недостроенный дом. Он тогда вышел на середину площадки и сказал: «Я не прораб. Я шофёр. У меня самосвал. Я подписываю только путевой лист». И все отстали.
Я взял рупор и пошёл на базар.
Базар в Дремове был на соборной площади, рядом с гостиным рядом. Ряды были каменные, с арками, жёлтые, облупившиеся, и под арками торговали всем: тканями, сапогами, скобяным товаром, иконами, сбруей, баранками. На площади стояли возы с капустой, с мукой, с горшками. Бабы торговали яйцами, молоком, курами. Мужики торговали лошадьми и ругались. Цыгане торговали всем сразу. Гуси ходили между возами и воровали.
Я встал на пустую бочку из-под селёдки посреди площади, поднёс рупор ко рту и нажал на кнопку.
— Граждане! — сказал я. — Жители города Дремова!
Площадь замерла. Мужик, торговавший лошадью, выпустил повод, и лошадь ушла. Баба уронила яйцо. Гуси загоготали и разлетелись. Где-то упал горшок.
— Меня зовут Пётр Ильич Брагин, — сказал я. — Я из Москвы. Я отставной техник по городскому хозяйству. Довожу до вашего сведения, что я не ревизор. Повторяю: я не ревизор. Я не из Петербурга. Я не генерал. Я не переодетый. Я не старец. Я не по секретной части. Я никого не проверяю и ни на кого не пишу доносов. Гостинцы мне носить не надо. Деньги тоже не надо. Я человек частный. Я просто живу у Капитолины Власьевны Свешниковой. Спасибо за внимание.
Я слез с бочки.
Площадь молчала. Секунд десять было так тихо, что я слышал, как где-то вдалеке, у реки, квакает лягушка. Потом в толпе кто-то тихо, с огромным уважением, сказал:
— Инкогнито.
И вся площадь подхватила шёпотом:
— Инкогнито... Инкогнито... Сам сказал, что не ревизор. Ревизор так и говорит. Значит, точно ревизор. Из самого Петербурга. Слыхали? Сказал, что не генерал. Генерал...
Я стоял посреди базара с рупором в руке и понимал, что сделал всё в точности наоборот. Изольда Марковна была бы мной довольна. Хотя тройку бы, наверное, не исправила.
И тут кто-то закричал:
— Горим!
Дым шёл из-под крайней арки гостиного ряда, где торговали калачами. Калачник, толстый, в белом фартуке, стоял перед своей лавкой и махал руками, а из лавки, из открытой двери, валил серый дым, и по холщовому навесу над входом уже бежали маленькие весёлые язычки огня. Навес был сухой, старый, просмоленный, и огонь по нему побежал быстро, как кошка по забору. А над навесом, над аркой, была деревянная надстройка второго этажа. А рядом, под соседней аркой, лавка со сбруей. А рядом с ней лавка с дёгтем.
Я знал, что такое пожар в торговых рядах. Я знал, что такое навес над входом. Я не пожарный, но тридцать два года в управляющей компании учат бояться трёх вещей: газа, воды и огня. Газа тут не было. Вода, слава Богу, была. Огонь был.
Народ бежал. Кто от огня, кто к огню. Калачник орал. Баба с яйцами кричала: «Батюшки!» Какие-то мужики уже тащили вёдра, но тащили вразнобой, сталкивались, расплёскивали, ругались. Один мужик, самый решительный, плеснул ведром прямо в открытую дверь лавки, и оттуда пыхнуло паром и чёрным дымом так, что он отскочил с опалёнными бровями.
Я опять встал на бочку и нажал на рупор.
— Внимание! — сказал я. На этот раз во весь голос. — Слушать меня!
Ничего не изменилось. Все бегали. Тогда я вынул из-за пояса свисток и свистнул. Свисток у меня судейский, футбольный, металлический. В Чертанове от него разбегаются даже собаки Тимура. Тут от него замерли все.
— Мужики! — сказал я в рупор. — Встать цепью от колодца до лавки! Через одного! Вёдра передавать из рук в руки! Не бегать! Вы, — я ткнул в здорового парня с вёдрами, — первый у колодца. Вы, — в калачника, — уберите всех из ряда! Бабы, тащите всё, что есть сырого: мешки, рогожи, мочите в бочке! Дети, прочь от огня! Мальчишки, вы — к соседним лавкам, выносите дёготь! Дёготь! Чтобы его там не было! Навес рубить! Кто с топором? Навес рубить, чтобы на второй этаж не пошло!
Это было похоже на аварию в подвале на Кировоградской, когда у нас разом прорвало трубу, залило щитовую и заперло лифт с бабушкой внутри. Там я тоже кричал в рупор, только тогда у меня ещё не было рупора, и я кричал так. Всё происходит одновременно, и каждый должен знать, что делать ему. Если каждый знает, авария превращается в работу. Если нет, она превращается в панику.
Цепь встала. Не сразу, не ровно, но встала. Вёдра пошли из рук в руки, от колодца к лавке, полные туда и пустые обратно. Бабы мочили рогожи. Какой-то мужик с топором залез на бочку, рубанул по стойке навеса, и горящий навес рухнул вниз, на мостовую, где его тут же забросали мокрыми мешками. Мальчишки, во главе с Прохором, выкатывали из соседней лавки бочонки с дёгтем. Прохор кричал: «Раз-два, взяли!» так, будто занимался этим всю жизнь.
Рядом со мной вдруг оказался молодой человек. Худой, высокий, в студенческой тужурке, в очках, одно стекло которых было треснутым. Он был без шапки, светлые волосы торчали во все стороны.
— Что делать? — спросил он быстро.
— Внутри лавки что горит? — спросил я.
— Печь, — сказал он. — Он калачи в печи печёт. Видимо, заслонку не закрыл, угли выпали на солому.
— Воду в печь не лить! — сказал я в рупор. — Землёй! Песком! Есть песок?
— У собора, — сказал молодой человек. — Куча. Для дорожек.
— Ведите туда цепь!
Он кивнул и побежал. Он бежал так, будто знал, что делает, хотя видно было, что не знал, но очень хотел. Через пять минут вторая цепь, уже с песком, пошла от собора к лавке. Огонь внутри зашипел и начал сдаваться. Дым стал белым.
Через полчаса всё кончилось. Лавка калачника стояла чёрная, мокрая, без навеса, но целая. Второй этаж не загорелся. Лавка со сбруей не загорелась. Дёготь стоял посреди площади в бочонках, и вокруг него бегали гуси. Калачник сидел на мостовой и плакал, обхватив голову руками, а жена утирала ему лицо фартуком.
Я слез с бочки. Ноги у меня дрожали, как после долгого дежурства. Ко мне подошёл молодой человек в треснутых очках. Он был весь в саже, и мокрый, и улыбался.
— Аркадий Львович Шустов, — сказал он, протягивая руку. — Письмоводитель городской управы. Вы... вы как это сделали?
— Свистнул, — сказал я.
— Нет, я про цепь. Про то, что каждый знает... — Он запнулся, подбирая слова. — Это же организация. Самоорганизация масс. Это же, как писал...
— Кто писал?
Он смутился и понизил голос.
— Неважно. Это я из университета. Меня исключили. За чтение.
— За чтение исключают?
— За неправильное чтение, — сказал он и поправил треснутые очки. — Пётр Ильич, вы ведь Пётр Ильич? Из Москвы? Тот самый?
— Тот самый, — вздохнул я. — Только не ревизор.
— Я знаю, что вы не ревизор, — сказал Аркадий.
Я посмотрел на него с благодарностью. Первый человек в Дремове, который мне поверил.
— Ревизоры не тушат пожары, — объяснил он. — Ревизоры после пожара приезжают и пишут, кто виноват.
Вокруг нас уже собиралась толпа. Люди смотрели на меня. Не так, как вчера через заборы. По-другому. Калачник поднялся с мостовой, подошёл, не снимая с головы женину руку, и поклонился мне в пояс.
— Батюшка, — сказал он. — Спаситель. Я тебе калачей... Всю жизнь...
— Не надо калачей, — сказал я. — Заслонку закрывайте. И печь в лавке, под деревянным навесом, это нарушение. Её надо отодвинуть от стены минимум на аршин. И железный лист перед топкой. И бочку с водой у входа. Это я вам официально говорю.
— Официально, — прошептал кто-то в толпе.
И я опять услышал этот шорох, который бежал от человека к человеку. Только теперь в нём было не «инкогнито». Теперь в нём было другое слово.
— Начальник, — шептала площадь. — Пришёл начальник.
Вечером мы сидели в горнице у Капитолины Власьевны втроём: она, я и Аркадий. Аркадия она накормила, как меня вчера, и он ел так, будто не ел с прошлой зимы. Возможно, так и было. Жалованье письмоводителя, как он объяснил, составляло восемь рублей в месяц, из которых три он отдавал за угол, два посылал матери в Карачев, а остальное тратил на книги.
— Пётр Ильич, — сказал он, вытирая губы. — Вы понимаете, что сегодня произошло?
— Пожар, — сказал я. — Потушили.
— Нет. Вы понимаете, что в городе нет головы?
— Капитолина Власьевна говорила. На водах.
— Аристарх Ионович Ветлугин, восемьдесят лет, — кивнул Аркадий. — Уехал в Липецк на воды ещё в октябре. Прислал письмо, что останется до излечения. Мы ему отписали, что излечения в восемьдесят лет не бывает. Он прислал прошение об отставке. Значит, по Городовому положению, дума должна избрать нового голову.
— Какому положению?
— Городовому, — сказал Аркадий, и глаза у него заблестели. Я понял, что сел на его любимую тему, как Протокол садится на документы. — Тысяча восемьсот семидесятого года. Государь даровал. Теперь в городах сами жители выбирают гласных в думу. На четыре года. А дума выбирает голову и управу. А голова управляет городом. Хозяйством. Мостовыми, освещением, пожарной частью, водой, базаром. Самоуправление! Понимаете?
— Понимаю, — сказал я. Это было похоже на совет многоквартирного дома, только в масштабе города. И с той же проблемой. — А кворум у вас бывает?
— Что?
— Ну, сколько гласных приходит на заседание?
Аркадий погрустнел.
— Обычно человек двенадцать, — сказал он. — Из сорока. Остальные в отъезде. Или болеют. Или в трактире. Последнее заседание было в марте, по поводу свиней, и не набрали кворума. Отложили. В апреле тоже.
— По поводу свиней?
— Свиньи по улицам ходят, — сказал Аркадий. — Матушки протоиерея свинья по Дворянской ходит, как по собственной гостиной. Кто-то предложил запретить. Половина гласных сами свиней держат. Не пришли.
Я засмеялся. Первый раз с тех пор, как упал в колодец.
— Аркадий Львович, — сказал я. — Я у себя в Москве пять лет не мог собрать кворум по шлагбауму. Я вас понимаю, как никто.
— А что такое шлагбаум?
— Это такая... палка. Поперёк дороги. Чтоб чужие не ездили.
— Застава? — спросил Аркадий.
— Застава, — согласился я.
— У вас в Москве пять лет не могут поставить заставу? — Он посмотрел на меня с ужасом. — Значит, это везде так?
— Везде, — сказал я.
Тут в ворота постучали. Громко, требовательно, тремя ударами. Генерал во дворе поднял голову. Капитолина Власьевна выглянула в окно и сразу выпрямилась, будто проглотила аршин.
— Сам, — сказала она тихо.
— Кто сам?
— Мордасов, — сказала она. — Епифан Лукич. Собственной персоной.
Он вошёл, не дожидаясь, пока ему откроют дверь в горницу. Высокий, грузный, лет пятидесяти пяти, в длинном синем сюртуке, с золотой цепочкой от часов через весь живот. Борода у него была тёмная, расчёсанная надвое, волосы смазаны маслом, глаза маленькие, чёрные, живые. За его плечом маячил Сысой с прилизанным пробором.
— Ну-с, — сказал Мордасов. И щёлкнул пальцами. Громко, как будто хлопнул пробкой. — Вот, значит, вы какой.
— Какой? — спросил я.
Он не ответил. Он обошёл меня кругом, как обходят лошадь на базаре, разглядывая сапоги, жилет, блокнот. Потом остановился напротив и улыбнулся. Улыбка у него была широкая, весёлая и совершенно холодная.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
Всего 10 форматов

