
Полная версия:
Московский попаданец. Губернатор из Чертаново
Я выключил телефон и убрал его обратно в пакетик. Тридцать один процент. Когда-то на аварии я научился беречь фонарик, если не знаешь, сколько тебе сидеть в коллекторе. Тут, похоже, было что-то вроде коллектора. Только очень большого.
По улице, от церкви, ко мне шёл человек. Человек был огромный. Таких я видел только на стройке, среди монтажников-высотников, и то не каждый день. Метра два, плечи как дверной проём, рыжая борода лопатой. На нём был чёрный мундир с медными пуговицами, на боку висела шашка, на голове фуражка. Шёл он неторопливо, как ходят люди, которые знают, что их всё равно все увидят.
Подойдя, он остановился, посмотрел на меня сверху вниз, потом на свинью, потом снова на меня.
— Клеопатра, — укоризненно сказал он свинье. — Опять?
Свинья хрюкнула и спряталась за мои сапоги.
— Это ваша свинья? — спросил я.
— Это свинья матушки Агриппины, — сказал великан. — Отца протоиерея супруги. Сбегает. Третий раз за неделю. А вы, сударь, кто такой будете?
Сударь. Меня тридцать два года называли «начальником», «мастером», «Ильичом», «этим из управы» и один раз, на собрании, Римма Эдуардовна назвала меня «товарищем полковником», хотя я никогда не служил выше сержанта. Сударем меня не называли никогда.
— Я Брагин, — сказал я. — Пётр Ильич. Из Москвы.
— Из Москвы, — повторил великан. Он медленно оглядел мой жилет. Жилет был оранжевый, светоотражающий, с серебряными полосами. На утреннем солнце полосы сверкали. — А это на вас что?
— Жилет, — сказал я. — Рабочий.
— Рабочий, — повторил он. — А почему такой... рыжий?
— Чтобы видно было.
— Кому видно?
— Всем, — сказал я. — Чтобы не задавили.
Великан подумал. Видно было, что он думает основательно, всерьёз, ничего не пропуская.
— А кто вас тут задавит? — спросил он наконец. — Тут только гуси.
— Гуси тоже могут, — сказал я. — Если их много.
Он посмотрел на гусей. Гуси шли мимо, гогоча. Их действительно было много.
— Это правда, — признал великан. — Прошлым годом гуси отставного майора Сухова с ног сбили. Он с тех пор с палкой. Ладно, сударь. Пожалуйте со мной в участок.
— За что?
— Для выяснения, — сказал великан. — Человек вылез из канавы в рыжем, свинью матушкину увёл, документов при нём, я так понимаю, нет. Для выяснения, сударь. Исправник разберётся.
— Документы у меня есть, — сказал я.
— Вот исправнику и покажете.
Я посмотрел на него. Он был спокойный, вежливый, огромный, и спорить с ним было так же бесполезно, как с несущей стеной. Несущие стены я уважаю. Их нельзя сносить без проекта.
— Как вас зовут? — спросил я.
— Тит Пантелеевич Колода, — сказал великан. — Городовой.
— Пойдёмте, Тит Пантелеевич, — сказал я. — Только свинью возьмём. Её, наверное, хозяйка ищет.
Колода посмотрел на меня с некоторым уважением.
— Это вы правильно, — сказал он. — А то матушка в прошлый раз на меня жалобу благочинному писала. Что я её Клеопатру в непристойных местах оставляю.
— В каких местах?
— У питейного заведения, — сказал он мрачно. — Она сама туда пришла. Её там хлебом кормили. С пивом.
Мы пошли по улице втроём: я, Колода и свинья. Свинья шла с удовольствием, иногда забегала вперёд и оборачивалась. Колода шёл рядом со мной и молчал. Гуси расступались перед ним, как жильцы перед председателем, когда тот идёт с бюллетенями.
Я шёл и смотрел по сторонам. Глаза у меня привыкли к одному: тридцать два года я ходил по участку и видел дефекты. Трещину в отмостке. Протечку на козырьке. Отслоение штукатурки. Неправильный уклон. Засор в ливнёвке. Я не хотел смотреть, оно само смотрелось.
Тут дефектов было столько, что у меня зачесались руки.
Улица была без мостовой и без тротуаров. Вдоль домов шли деревянные мостки, местами проваленные, местами вообще отсутствующие. Канавы вдоль улицы были забиты мусором и стояли полные зелёной воды. Водосточных труб не было ни на одном доме, вода с крыш лила прямо под фундаменты. У половины домов фундаменты были подмыты, нижние венцы почернели и прогнили. Заборы кренились. Ворота висели на одной петле. У одного дома угол крыши провис так, что я машинально прикинул, сколько ему осталось. Выходило, до первого снега.
А посреди улицы, ближе к площади, стояла лужа.
Это была не лужа. Это было водохранилище. Она занимала всю ширину улицы, от забора до забора, метров пятнадцать, а в длину была метров сорок. Вода в ней была коричневая, густая, как какао. Посередине торчала оглобля. На краю лужи, на деревянной скамейке, сидели трое мужиков в красных рубахах. Рядом с ними стояли две лошади в упряжи, с толстыми верёвками.
— А это что? — спросил я.
— Байкал, — сказал Колода.
— Что?
— Байкал, — повторил он. — Лужу так зовут. Её отродясь так зовут. Мой дед её так звал. Она не высыхает. Летом, бывает, чуть меньше становится, к Петрову дню. Но не высыхает.
— А мужики?
— Это артель, — сказал Колода. — Купца Мордасова. Вытаскивают.
— Кого вытаскивают?
— Кто застрянет, — сказал Колода. — Телеги, коляски. За гривенник вытащат. За пятиалтынный вытащат и обтрут. Мордасовские.
Я остановился и посмотрел на лужу. Потом на артель. Артель смотрела на меня. Один из мужиков, молодой, с рябым лицом, толкнул другого локтем и показал на мой жилет. Другой засмеялся.
— Тит Пантелеевич, — сказал я. — А почему её не засыплют?
— Кого?
— Лужу.
Колода посмотрел на меня так, будто я предложил засыпать Чёрное море.
— Так ведь Байкал, — сказал он.
Я понял, что объяснять бесполезно. Но в блокнот записал: «Лужа. Площадь около 600 кв. м. Причина: отсутствие водоотвода. Дополнительная причина: коммерческая заинтересованность». Колода смотрел, как я пишу.
— Это вы что, сударь, пишете?
— Акт осмотра, — сказал я.
— Какой акт?
— Обыкновенный. Что вижу, то пишу.
Колода подумал, потом отошёл от меня на полшага. Совсем немного, но я заметил. В его глазах появилось что-то новое. Я не сразу понял что. Потом понял. Это был страх. Не передо мной. Перед словом «акт».
Участок оказался каменным двухэтажным домом на площади, жёлтым, с белыми колоннами и с надписью над дверью: «Уѣздное полицейское управленiе». Перед домом стояла полосатая будка, а в будке никого не было. Колода привязал свинью к будке, отряхнул мундир и открыл передо мной дверь.
Внутри было темно, прохладно и пахло сургучом, табаком и мышами. В передней комнате за столом сидел маленький писарь с пером за ухом и что-то переписывал. Увидев меня, он перестал переписывать и открыл рот. Так он и сидел, с открытым ртом, пока мы шли мимо. Мой жилет на всех действовал одинаково.
Колода постучал в обитую дерматином дверь. Нет, не дерматином. Каким-то клеёнчатым материалом, чёрным, блестящим. Изнутри никто не ответил. Колода постучал ещё. Опять никто. Тогда он деликатно приоткрыл дверь и заглянул.
— Спят, — шёпотом сообщил он мне.
— Кто?
— Его высокоблагородие. Исправник. Евграф Кузьмич.
— А разбудить?
Колода посмотрел на меня с ужасом.
— Разбудить его высокоблагородие? — переспросил он. — Сударь, его даже пожар не будит. В прошлом годе Заречье горело, так он проснулся, только когда уже потушили. Вышел, посмотрел, сказал «ну и слава Богу» и обратно.
— А как же тогда?
— Ждать, — сказал Колода. — Они просыпаются в одиннадцать. Или в двенадцать. Бывает, к обеду.
Я посмотрел в щёлку. В кабинете, в огромном кожаном кресле, полулёжа, сидел полный человек в мундире, расстёгнутом на животе. Голова у него была откинута, рот приоткрыт. Он храпел. Храпел мощно, ритмично, с переливами, будто где-то внутри него работал старый компрессор. На столе перед ним лежали бумаги, стоял остывший стакан чаю в подстаканнике и ещё один, пустой.
— А сколько сейчас времени? — спросил я.
Колода достал из кармана медные часы-луковицу, открыл крышку.
— Без четверти восемь, — сказал он.
— А какое сегодня число?
Колода посмотрел на меня ещё внимательнее. Писарь в передней комнате тоже, кажется, перестал дышать.
— Двенадцатое мая, — сказал Колода. — Понедельник.
— А год?
Колода молчал секунд пять.
— Тысяча восемьсот семьдесят пятый, сударь, — сказал он наконец очень мягко, как говорят с больными. — От Рождества Христова.
Я кивнул. Я как-то уже знал. С той минуты, как увидел свинью с бантиком. Есть вещи, которые понимаешь сразу, а осознаёшь потом. Как с прорывом трубы: сначала знаешь, что прорвало, а потом уже бежишь.
— А город как называется? — спросил я.
— Дремов, — сказал Колода. — Уездный город Дремов. Н-ской губернии.
Дремов. Тысяча восемьсот семьдесят пятый. Люк.
Я сел на скамейку у стены. Ноги вдруг стали ватными. Колода тут же оказался рядом и протянул мне ковш воды. Откуда у него взялся ковш, не знаю. Вода была холодная, вкусная, колодезная.
— Вам плохо, сударь?
— Нормально, — сказал я. — Нормально. Тит Пантелеевич, а у вас тут завод есть? Чугунолитейный?
— Есть, — сказал Колода. — Захара Ермолаевича Тюрина. За рекой. А что?
— Он люки льёт?
— Чего льёт?
— Крышки. Чугунные. Для колодцев. Круглые, с надписью.
Колода покачал головой.
— Котлы льёт, — сказал он. — Чугунки. Сковороды. Решётки для кладбища. Колодцы у нас в срубах, сударь. Кто ж колодец чугуном закрывает? Чугун денег стоит.
Значит, люка ещё нет. Значит, его ещё не отлили. Значит, тот колодец, в который я упал, тоже ещё не сделан. Я попробовал разложить это в голове по пунктам, как раскладываю аварию: что случилось, где, причина, последствия. Что случилось, я знал. Где, теперь тоже. Причину не понимал. Последствия были передо мной: свинья, исправник и тысяча восемьсот семьдесят пятый год.
Ладно. На аварии главное — не стоять. Если стоишь, вода тебя обходит и заливает подвал.
— Тит Пантелеевич, — сказал я. — А нельзя его всё-таки разбудить? Я спешу.
— Куда?
Я подумал.
— Домой, — сказал я.
— В Москву?
— Дальше.
Колода перевёл взгляд с меня на дверь кабинета и обратно, как человек, который выбирает между двумя начальниками и боится обоих. В его лице шла борьба. Наконец он вздохнул.
— Я не могу, — сказал он. — Мне не по чину. Если я разбужу, он меня в Заречье переведёт. А там собаки.
— Тогда я сам, — сказал я.
— Не надо, сударь!
Но я уже встал. Я взял рупор, проверил, что он включён, приоткрыл дверь в кабинет, просунул туда раструб и сказал, не очень громко, вполсилы, как говорю во дворе по утрам:
— Внимание. Плановое отключение горячей воды.
Эффект был такой, что я сам испугался.
Исправник подскочил в кресле на полметра. Стакан с чаем полетел на пол. Бумаги посыпались. Евграф Кузьмич вскочил, запутался в расстёгнутом мундире, схватился за край стола и вытаращился на дверь. Глаза у него были голубые, круглые и совершенно ясные. Ни капли сна. Будто он не спал, а только притворялся.
— Кто?! — крикнул он. — Что?! Где отключение?
— Это я, ваше высокоблагородие, — сказал я, входя. — Брагин. Пётр Ильич. Из Москвы. Меня ваш городовой привёл. Для выяснения.
Исправник посмотрел на меня. На мой жилет. На рупор. На сапоги. Потом на Колоду, который стоял в дверях белый, как мел.
— Колода, — сказал исправник. — Это что?
— Задержанный, ваше высокоблагородие, — сказал Колода. — Из канавы у тюринской трубы. Со свиньёй матушки Агриппины.
— А что это у него в руке?
— Не могу знать, ваше высокоблагородие.
Исправник протянул руку. Я подумал и дал ему рупор. Он повертел его. Посмотрел в раструб. Нажал на кнопку. Рупор пискнул. Исправник вздрогнул, но рупор из рук не выпустил.
— Это что такое? — спросил он у меня.
— Это рупор, — сказал я. — Электрический. Для громкости.
— Электрический, — повторил исправник. Слово он, видимо, знал, но вместе с рупором оно у него не складывалось. — Как телеграф?
— Примерно, — сказал я.
— Из Москвы?
— Из Москвы.
Исправник осторожно положил рупор на стол, будто он мог взорваться, застегнул мундир, сел и сложил руки на животе.
— Документы, — сказал он.
Я полез в нагрудный карман и достал удостоверение. Тут надо пояснить. Паспорт у меня лежал дома, в шкатулке, вместе с документами на квартиру. С собой я ношу только одну корочку, красную, с золотыми буквами. «Удостоверение ветерана труда». Мне её дали два года назад, когда у меня вышел стаж. Ношу я её, чтобы бесплатно ездить в метро, и ещё потому, что она красная, с гербом, и действует на сотрудников управляющей компании лучше любого паспорта.
Исправник взял удостоверение. Открыл. Посмотрел.
И замер.
Внутри была моя фотография. Цветная. Пётр Ильич Брагин, в пиджаке, при галстуке, смотрит прямо, чуть хмуро. Внизу печать с гербом, круглая. Подпись. «Ветеран труда».
— Это что? — шёпотом спросил исправник.
— Фотография, — сказал я.
— Цветная?
— Цветная.
Исправник поднёс удостоверение к окну. Посмотрел на свет, будто искал водяные знаки, сличил меня с карточкой и позвал:
— Колода. Подойди.
Колода подошёл, глянул и перекрестился.
— Это ж вы, сударь, — сказал он. — Как живой. Только в галстуке.
— Ветеран, — прочитал исправник. Он читал старательно, по слогам, видно было, что новые буквы без яти его смущают. — Ветеран. Отставной, стало быть. Труда. Это какого труда?
— Обыкновенного, — сказал я. — Я тридцать два года работал. Потом вышел в отставку.
— Тридцать два года, — уважительно сказал исправник. — По какому ведомству?
Я подумал. Сказать «по ЖКХ» было бы бесполезно. Сказать «в управляющей компании» тоже.
— По хозяйственной части, — сказал я. — Городского хозяйства. Трубы, крыши, канавы, дороги. Чтобы не текло и не падало.
— Инженер?
— Техник.
— Техник, — повторил исправник. — Из Москвы. Отставной. С цветной... это как, говорите?
— Фотографией.
— С цветной фотографией, — сказал исправник и вдруг посмотрел на меня совершенно другими глазами. Глаза у него опять были ясные, острые и очень внимательные. Я понял, что Евграф Кузьмич Сонников может спать сколько угодно, но дураком он не был никогда. — А зачем же вы, Пётр Ильич, из Москвы, отставной по городскому хозяйству, с фотографией, вылезаете из канавы у нас, в Дремове, в семь утра, со свиньёй?
Хороший вопрос. Я бы сам его задал.
— Упал, — сказал я честно.
— Куда?
— В колодец.
— В какой колодец?
— В Москве, — сказал я. — Был прорыв трубы, я полез перекрыть, стенка обвалилась. Я упал. И вот.
— И вот вылезли у нас?
— И вот вылез у вас.
Исправник молчал. Колода молчал. Писарь в передней, судя по тишине, тоже молчал и слушал под дверью.
— Триста вёрст под землёй, — сказал наконец исправник задумчиво.
— Наверное, больше, — сказал я.
Евграф Кузьмич посмотрел в окно. За окном по площади шли гуси, и вид у них был такой, будто они тоже ждут решения.
— Знаете что, Пётр Ильич, — сказал он. — Я тридцать лет на службе. Я видел каторжников, конокрадов, фальшивомонетчиков, двух самозваных князей и одного человека, который уверял, что он внебрачный сын турецкого султана. Тот, кстати, был из Тамбова. Вы не похожи ни на кого из них. Вы похожи на человека, который упал в колодец. И это меня беспокоит больше всего.
— Почему?
— Потому что я не знаю, что с вами делать, — сказал исправник. — Если вы врёте, я должен вас посадить. Если не врёте, я должен вас отправить к доктору. А доктор у нас немец, он всех сначала моет. Вы хотите, чтобы вас мыли?
— Не очень.
— Вот и я так думаю.
Он побарабанил пальцами по столу. И в этот момент дверь в переднюю распахнулась, писарь ойкнул и отскочил, и в кабинет вошла женщина.
Точнее, не вошла. Ворвалась. Она была невысокая, плотная, в тёмно-синем платье с кружевным воротником, в платке, сбитом на затылок. Лицо красное, широкое, с ямочками на щеках, с решительным подбородком. В руке она держала деревянные счёты. Да, именно счёты, с костяшками. Она ими размахивала.
— Евграф Кузьмич! — сказала она голосом, от которого задрожали стёкла. Голос был низкий, мощный, как у дьякона на Пасху. — Опять! Опять подвал! Третий раз за весну! У меня там две бочки капусты, бочка огурцов и мука! Вы мне что обещали? Вы мне обещали, что голова распорядится! Где голова?
— Капитолина Власьевна, — сказал исправник с тоской. — Голова на водах. В Липецке.
— Он там с Покрова на водах! Сколько можно на водах?! У меня подвал тоже на водах!
— Капитолина Власьевна, я же вам говорил, это не по моей части...
— А по чьей?!
— По городской управе.
— А управа где?!
— Управа без головы.
— Вот! — торжествующе сказала женщина и стукнула счётами по столу так, что костяшки щёлкнули. — Город без головы! А вы, Евграф Кузьмич, вы что, не голова?
— Я исправник, — сказал Евграф Кузьмич.
— Вот и исправьте!
Тут она увидела меня. Посмотрела на жилет. На сапоги. На мокрые брюки. Нахмурилась.
— А это кто?
— Пётр Ильич Брагин, — представил меня исправник с видимым облегчением. Видно было, что он рад любой смене темы. — Отставной техник по городскому хозяйству. Из Москвы.
— Из Москвы? — переспросила женщина. Она посмотрела на меня внимательнее. — Мокрый.
— Упал, — сказал я.
— Куда?
— В канаву.
— В какую?
— У тюринской трубы, — подсказал Колода.
— У тюринской, — сказала женщина и вдруг прищурилась. — А это ведь, сударь, рядом с моим двором. Через забор. Вы оттуда, значит, вылезли?
— Оттуда.
— Мокрый?
— Мокрый.
— А вода откуда в канаве была?
Я подумал.
— Из трубы, — сказал я. — Из кирпичной. Она течёт.
— Вот! — сказала женщина, поворачиваясь к исправнику. — Вот! Слышали? Из трубы! А я вам что говорю? У меня в подвале вода из той же трубы!
— Капитолина Власьевна, это тюринский водоспуск, завод с горы сбрасывает...
— А куда он сбрасывает?!
— В реку.
— В мой подвал он сбрасывает!
Я встал. Я не хотел вставать. Я хотел сидеть, пить колодезную воду и думать, как попасть домой. Но тут было то, что я понимал. Это я понимал лучше, чем тысяча восемьсот семьдесят пятый год, лучше, чем исправника, лучше, чем свинью. Затопленный подвал.
— Простите, — сказал я. — Сударыня. А подвал у вас кирпичный или деревянный?
Женщина повернулась ко мне.
— Кирпичный, — сказала она. — Покойный муж клал. Сорок аршин.
— А вода с какой стороны идёт? Снизу, сквозь пол, или сбоку, со стены?
— Сбоку, — сказала она, подумав. — С той стороны, где канава.
— А когда сильнее? После дождя или когда на заводе работают?
Она подумала ещё.
— Когда на заводе работают, — сказала она медленно. — По понедельникам. Они по понедельникам печь разжигают и воду гонят.
— Значит, это не грунтовые воды, — сказал я. — Это у вас канава забита. Вода с завода идёт по трубе, выходит в канаву, а канава дальше не пускает, потому что засор. Вода поднимается, уходит в грунт и приходит к вам в подвал сбоку. Канаву надо расчистить метров на пятьдесят ниже по течению. И сделать уклон. И ещё у вас, наверное, водостока с крыши нет, и вода с крыши льёт под фундамент. Так?
Она смотрела на меня, открыв рот. Колода тоже. Исправник тоже. Я понял, что объяснил это быстро, сухо, как объяснял слесарям на планёрке, и что здесь, видимо, так не говорят.
— Так, — сказала она тихо. Потом громче: — Так! Водостока нет! Муж хотел поставить, а потом помер. Сударь, вы откуда это знаете?
— Тридцать два года, — сказал я. — По городскому хозяйству.
Она повернулась к исправнику.
— Евграф Кузьмич, — сказала она. — Я его забираю.
— Кого?
— Его. Техника. Пусть мне подвал посмотрит.
— Капитолина Власьевна, он задержанный...
— За что?
Исправник открыл рот. Закрыл. Посмотрел на меня. На удостоверение у себя в руках. На рупор.
— Для выяснения, — сказал он неуверенно.
— Вот у меня и выясните, — сказала Капитолина Власьевна. — Он у меня во дворе будет жить. «Три сазана», у моста. Все знают. Никуда не денется. А вы его тут держать будете, он у вас в кутузке простудится, мокрый. Тит Пантелеевич, вы чего стоите? Человек мокрый.
Колода посмотрел на исправника. Исправник посмотрел на Колоду. Потом оба посмотрели на меня. Потом исправник вздохнул так глубоко, что у него опять расстегнулась верхняя пуговица.
— Под вашу ответственность, Капитолина Власьевна, — сказал он. — Под вашу. Если он сбежит...
— Куда он сбежит? В Москву? Так он оттуда и так уже сбежал.
— Если он окажется фальшивомонетчиком...
— Тогда мне подвал хоть фальшивомонетчик расчистит, — сказала она и повернулась ко мне. — Пойдёмте, сударь. Звать-то вас как, ещё раз?
— Пётр Ильич.
— Капитолина Власьевна Свешникова, — сказала она. — Вдова. Постоялый двор держу. Пойдёмте, Пётр Ильич. Я вас сначала накормлю, а то у вас лицо голодное. А потом в подвал.
Исправник протянул мне удостоверение и рупор. Удостоверение я взял, а рупор он задержал в руке на секунду дольше, чем надо.
— Пётр Ильич, — сказал он тихо, так, чтобы Капитолина Власьевна не слышала. — А вы, это... Вы не по ревизии?
— Нет, — сказал я.
— Точно?
— Точно.
— Ну смотрите, — сказал исправник и отпустил рупор. — А то у нас, знаете ли, город маленький. Пугливый.
Мы вышли на площадь. Свинья Клеопатра сидела у полосатой будки, привязанная, и обиженно смотрела на нас. Увидев меня, она радостно хрюкнула и рванулась так, что будка закачалась.
— Это матушкина, — сказала Капитолина Власьевна, не останавливаясь. — Опять сбежала. Она у нас по всему городу гуляет. Тит Пантелеевич, отведи её.
— Отведу, — сказал Колода.
— Тит Пантелеевич, — сказал я. — Спасибо вам.
Он посмотрел на меня с высоты своих двух метров. В бороде у него что-то шевельнулось. Я не сразу понял, что это улыбка.
— А ловко вы его разбудили, сударь, — сказал он тихо. — Плановое отключение. Тридцать лет никто не мог.
Капитолина Власьевна уже шагала через площадь, широко, размашисто, обходя лужи, как полководец обходит неприятельские позиции. Счёты она держала под мышкой. Я пошёл за ней.
На краю площади, у самого Байкала, мордасовская артель смотрела мне вслед. Рябой парень что-то сказал остальным, и все трое засмеялись. Я не расслышал что.
В блокнот я записал: «12 мая 1875. Дремов. Подвал К. В. Свешниковой. Подтопление сбоку. Причина: засор канавы ниже тюринского водоспуска, отсутствие водостока с кровли. Меры: расчистка канавы, организация уклона, устройство водосточной трубы».
И подумал, что это первый акт в моей жизни, который я составляю на сто пятьдесят лет раньше, чем родился.
Глава 3. Только не Хлестаков
Постоялый двор «Три сазана» стоял у самого моста, на спуске к реке, и выглядел как человек, который всю жизнь много работал и никогда не ходил к врачу. Крепкий, широкий, двухэтажный, низ каменный, верх бревенчатый. Над воротами висела вывеска: три рыбы, нарисованные так, что одна из них явно была щукой, а вторая, если присмотреться, карасём. Сазан был только третий.
— Художник пьющий был, — сказала Капитолина Власьевна, проследив мой взгляд. — Я ему за трёх сазанов заплатила, он мне двух и не дорисовал. Говорит, вдохновение кончилось. Я ему говорю: деньги у тебя кончились, а не вдохновение.
Во дворе было тесно и шумно. Стояли две телеги с сеном, тарантас без одного колеса, у коновязи жевал овёс огромный серый мерин с белой мордой. Увидев хозяйку, он поднял голову и коротко, басом заржал.
— Генерал, — сказала Капитолина Власьевна. — Мой мерин. Двадцать лет. Умнее половины гласных думы.
— А почему Генерал?
— Потому что ест много, а работает, когда сам захочет, — сказала она. — Прохор! Прохор, бесёнок, где ты есть?
Из-под телеги вылез мальчишка лет двенадцати, чумазый, вихрастый, в рубахе навыпуск и босиком. В руке у него был пирог, наполовину съеденный.
— Тут я, Капитолина Власьевна.
— Опять пироги таскаешь?
— Это не таскаю, это пробую. Вы сами велели, чтоб я пробовал, не подгорели ли.
— Подгорели?
— Не, — сказал Прохор с набитым ртом. — Хорошие.
— Вот и неси на базар, а не ешь, — сказала она. — Пётр Ильич, это Прохор. Сирота. Пироги мои на базаре продаёт. Ворует, но в меру.
Прохор посмотрел на меня. Потом на жилет. Глаза у него стали круглые, как пятаки.
— Это вы с неба упали? — спросил он.
— Из трубы, — сказал я.
— Мне Иван с почты сказал, вы с неба. Рыжий. И голос у вас как у грома. Он слышал, как вы исправника будили. Вся площадь слышала.
Я понял, что про Дремов надо запомнить главное: тут всё слышит вся площадь. Как у нас во дворе. Только у нас для этого Римма Эдуардовна, а тут, похоже, весь город сам себе Римма Эдуардовна.
Меня накормили. Я не буду описывать, как меня накормили, потому что если я начну, то не закончу. Скажу только, что щи были из печи, кислые, густые, со сметаной, в которой стояла ложка. Что кулебяка была на четыре угла, с рыбой, с рисом, с яйцом, с грибами, и каждый угол отдельно. Что квас был такой, что у меня защипало в носу. И что Капитолина Власьевна стояла надо мной всё это время, уперев руки в бока, и говорила: «Ешьте. Ешьте, кому говорю. Вы худой, как лом».

