Читать книгу В лесах Кременной. Книга памяти (Владислав Майстро) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
В лесах Кременной. Книга памяти
В лесах Кременной. Книга памяти
Оценить:

4

Полная версия:

В лесах Кременной. Книга памяти


После таких слов на том конце обычно повисала тяжелая, обиженная тишина. Гражданские знакомые оскорблялись моей прямоте, не понимая, что там, под Кременной, за такие пустые слова люди платят кровью. Я просто нажимал красную кнопку отбоя, швырял телефон на простыню и ковылял к окну, чтобы закурить. Пропасть между нами была непреодолимой. Они мерили жизнь планами на выходные и покупкой новых шмоток, а мы — гниющими костями, секундами до прилета и святой памятью о пацанах, которые больше никогда не поднимут трубку.

Глава 3. Серая зона госпиталя

1- ГЛАВА

Остеомиелит — красивое, почти благородное латинское слово, за которым скрывается самый настоящий, омерзительный и тягучий госпитальный кошмар. Когда ковровский лечащий врач озвучил этот диагноз, в палате на мгновение повисла та самая тишина, которая бывает в лесу перед близким прилётом. Кость начала гнить изнутри. Медленно, незаметно, миллиметр за миллиметром инфекция пожирала то, что прифронтовые хирурги так бережно собирали по кускам под Кременной.


Вердикт хирургов был коротким и обжалованию не подлежал: нужна немедленная, глубокая чистка. На медицинском языке это называлось «некрэктомия и секвестрэктомия». Врач буднично, словно речь шла о ремонте старого автомобиля, объяснил мне суть предстоящей процедуры:— Вскрываем стопу по старому рубцу, раздвигаем ткани, обнажаем кость. Наша задача — найти секвестры. Это отмершие, уже мертвые участки кости, которые организм отторгает. Мы их полностью удаляем, а всё, что успело подгнить и размягчиться на самой кости, просто счищаем и стачиваем специальной фрезой до здоровой, кровоточащей ткани. По-другому никак, Владислав. Если оставим хоть микроскопический очаг — нога сгниет до самого колена.


Но до дня самой операции мне пришлось пройти через круги ада, которые до сих пор содроганием отзываются в моем теле. Это были ежедневные, мучительные перевязки.


Мясо сквозь марлю


Каждое утро в гнойном отделении начиналось с того, что я садился на кровать, брал в руки костыли и на одной ноге ковылял по длинному, залитому хлоркой коридору к перевязочному кабинету. Этот путь казался бесконечным. У дверей кабинета всегда собиралась очередь из таких же, как я — поломанных, забинтованных, притихших парней. Из-за приоткрытой двери тянуло тяжелым, сладковатым запахом гноя, антисептиков и запекшейся крови. Это был запах нашей повседневной реальности.


На моей левой стопе зияла огромная, глубокая открытая рана — последствия прошлых операций и бушующего внутри воспаления. Каждый день медсестры накладывали на неё свежие стерильные марлевые салфетки, обильно смоченные лекарствами, и плотно закатывали бинтом. Но за сутки бинт намертво, на молекулярном уровне прилипал к открытому живому мясу. Тканевая сеточка на уставных госпитальных бинтах была крупной, жесткой. За день молодая, пытающаяся восстановиться плоть буквально прорастала сквозь эти крупные ячейки, пропитывала их сукровицей и засыхала, превращая ногу и повязку в единый монолит.


Я чётко, до малейших деталей помню, как каждый день садился на перевязочный стол, хватал руками края кушетки так, что белели костяшки пальцев, и смотрел на руки врача. Хирург брал анатомический пинцет, подцеплял край засохшей марли и начинал медленно, сантиметр за сантиметром, тянуть бинт на себя. Мясо, проросшее сквозь сетку, натягивалось вслед за нитями. С каждым движением руки доктора внутри голеностопа вспыхивал чистый, первобытный огонь. Это не было похоже на обычную боль — казалось, что из меня живьем, без наркоза, вытягивают нервы. На салфетке оставались куски моей собственной плоти, рана снова начинала обильно кровить, обнажая свежие, сочные грануляции, а на следующее утро всё повторялось сначала.


Но настоящая катастрофа наступала тогда, когда из-за выходных, праздников или суматохи в отделении меня не перевязывали несколько дней подряд. За двое-трое суток бинт не просто прилипал — он буквально врастал в стопу, намертво цементируясь подсыхающим экссудатом. В такие дни обычные анальгетики и противовоспалительные уколы переставали действовать вообще. Они были как слону дробина. Ломота в ноге становилась невыносимой, кость выла так, будто её сверлили дрелью без остановки. Каждую секунду, каждым ударом пульса боль била в голову.


В один из таких затяжных промежутков между перевязками дошло до того, что дежурный врач, посмотрев на мои зажатые от крика зубы и мокрую от пота подушку, молча пошел к сейфу с учетными препаратами. Мне вкатили морфий. Сильнейший наркотический анальгетик на какое-то время затушил этот пожар в ноге, погрузив мозг в тяжелое, липкое забытье, где Кременской лес перемешивался с больничными коридорами. Но даже морфий не мог отменить неизбежного.


Когда подошло время снимать эту передержанную повязку, обычное отмачивание перекисью водорода и фурацилином не помогло вообще. Жидкость просто скатывалась по окаменевшей марле, не проникая внутрь раны. Врач посмотрел на меня тяжелым взглядом, вздохнул и коротко бросил медсестре: «Держи ногу». Перевязочная хирургия — это не место для сантиментов. Хирург перехватил пинцет поудобнее, зафиксировал мою стопу и сильным, резким движением выдрал присохший бинт прямо из глубины раны. Вместе с нитями марли из стопы вылетели целые куски живой плоти. Из глаз брызнули слезы, я выгнулся дугой на кушетке, шумно втянул сквозь зубы воздух, но не издал ни звука. Штурмовая закалка помогала терпеть там, где гражданские падали в обморок. Рана снова превратилась в сплошное кровавое месиво, готовое к операции.


Гражданская свобода на костылях


Этот кошмар продолжался долгие две недели, пока наконец не наступил день большой чистки. Меня снова завезли в операционную, дали наркоз. Хирурги сработали профессионально: раскрыли ногу, вычистили все гнилые секвестры, тщательно сточили пораженную остеомиелитом кость фрезой. Заодно они провели мне очередную, уже вторую по счету пересадку кожи — прошлый лоскут, который мне пересаживали еще в августе перед отпуском, полностью погиб и сгнил из-за бушевавшей внутри костной инфекции. В этот раз врачи надеялись, что чистая кость позволит новой коже прижиться.


После операции наступил период относительного затишья. Перевязки стали проходить гораздо спокойнее — рана больше не гнила, экссудат не скапливался в таких количествах, и бинты снимались без прежней дикой боли.


В отличие от Белгорода или Тулы, где госпитальный быт полностью держался на волонтерах, которые тащили нам домашнюю еду, сладости и сигареты, в Коврове никаких волонтеров не было. Гражданская городская больница жила своей обособленной жизнью. Раненых военных здесь было немного, и местные волонтерские организации сюда просто не добирались. Но у этого гражданского статуса больницы был один огромный, просто неоценимый плюс — здесь был абсолютно свободный выход на улицу. Никаких строгих военных патрулей, никаких закрытых КПП и колючей проволоки. Если ты можешь ходить — иди на все четыре стороны, главное, возвращайся к вечернему обходу.


Для человека, который месяцами был заперт в четырех стенах прифронтовых медбатов и закрытых госпиталей, эта свобода кружила голову. И пусть я передвигался исключительно на костылях, волоча за собой тяжелую, замотанную толстым слоем бинтов левую ногу, желание вырваться из больничных стен, вдохнуть свежий воздух и просто дойти до ближайшего продуктового магазина было в разы сильнее любой физической боли. Каждый день я собирался, затягивал ремни на здоровой кроссовке, брал подмышки верные деревянные костыли и отправлялся в свои маленькие «марш-броски» по улицам Коврова.


Конечно, все необходимые бытовые мелочи, сигареты или вкусную еду можно было легко заказать прямо к дверям отделения через обычные сервисы доставки в телефоне — гражданская инфраструктура работала идеально. Но сам процесс самостоятельного похода в магазин, общение с обычными продавцами, покупка пачки сигарет на кассе — всё это возвращало ощущение того, что ты еще жив, что ты часть этого большого, мирного мира, а не просто недвижимый кусок мяса на госпитальной шконке.


В предпоследний день моего пребывания в Ковровской больнице, когда врачи уже открыто заговорили о скорой выписке и отправке меня на дальнейшую реабилитацию, я решился на серьезную вылазку. На костылях я доковылял до ближайшей городской парикмахерской. Хотелось полностью смыть с себя этот госпитальный налет, убрать отросшие за время болезни волосы и привести себя в порядок. Сидя в кресле перед большим зеркалом и глядя на свое осунувшееся, бледное лицо со шрамами, я слушал щелканье ножниц гражданского мастера и думал о будущем. Что будет после выписки? Куда меня отправят дальше? Вернут в часть или дадут еще один отпуск? Суматоха этих мыслей, страх перед неизвестностью и надежда на лучшее переполняли меня. Я ждал выписку как главный рубеж этой затянувшейся больничной главы.


Встреча в облаке дыма


Госпитальная курилка в Коврове была местом сакральным. Это был наш главный информационный центр, штаб новостей и дискуссионный клуб в одном флаконе. Располагалась она на небольшом открытом крыльце у черного входа в корпусгнойной хирургии. Там постоянно, в любое время дня и ночи, стояло густое, сизое облако табачного дыма. Здесь стирались все звания, позывные и былые заслуги. В курилке оставались только люди и их истории. Пацаны на колясках, на костылях, с забинтованными головами и аппаратами Илизарова на руках собирались группами, курили одну сигарету за другой и вели бесконечные разговоры о фронте, о командирах, о выплатах и о том, как несправедливо устроена жизнь в тылу.


В один из этих предвыписочных дней я, как обычно, вышел на крыльцо, аккуратно пристроил костыли к стене и закурил, глядя на серое ковровское небо. Рядом со мной стоял мужик. Он сразу обращал на себя внимание — крупного, мощного телосложения, с широкими плечами и тяжелым взглядом человека, который привык рассчитывать только на свою силу. Он был одет в безразмерную больничную пижаму, которая едва сходилась на его мощной груди. На его открытых участках тела — на руках, шее, лице — виднелась целая сеть старых, уже побелевших шрамов от пулевых и прошлых осколочных ранений. Было видно, что этот человек воюет давно и плотно, и этот госпиталь для него далеко не первый.


Мужик тяжело переминался с ноги на ногу, слегка придерживаясь рукой за металлические перила крыльца. Как я узнал позже, у него было тяжелейшее осколочное ранение позвоночника — кусок горячего металла засел где-то глубоко между позвонками, превращая каждое движение в глухую, постоянную боль.


В суматохе этих госпитальных дней, посреди гула чужих голосов, он повернулся в мою сторону, обвел меня спокойным, оценивающим взглядом и негромко, с легкой хрипотцой в голосе попросил:— Брат, найдется зажигалка? А то моя совсем сдохла на морозе.


Я полез в карман куртки, достал обычную пластиковую крикетную зажигалку и протянул ему. Мужик прикурил сигарету, глубоко, до самой глубины легких затянулся, выпустил плотную струю дыма вверх и протянул мне зажигалку обратно.— Спасибо, земляк. Я Смола, — неторопливо представился он, протягивая мне свою огромную, мозолистую ладонь.— Гарм, — ответил я, пожимая его руку. Хватка у него, несмотря на раненый позвоночник, была железной.


Мы стояли на крыльце, окутанные табачным дымом. Из курилковского гула я краем уха слышал, как кто-то из парней шепнул за спиной, что этот крупный мужик — не просто штурмовик или снабженец. Смола был из подразделения глубинной разведки, из тех самых молчаливых «призраков», которые неделями живут в серых зонах, ходят в глубокий тыл врага и видят войну лицом к лицу без всяких прикрас.


Смола стряхнул пепел с сигареты, посмотрел на мою замотанную стопу, потом снова перевел взгляд на меня. В его глазах не было жалости — только спокойное, глубокое понимание.— Давно с передка, Гарм? — тихо спросил он, затягиваясь во второй раз.С этой простой фразы, сказанной на обдуваемом ветром ковровском крыльце, и начался наш долгий разговор, который через день превратился в одну из самых страшных, честных и пронзительных историй глубинной разведки на этой войне…

Глава 4. Призраки серой зоны: История Смолы

1- ГЛАВА

Смола курил медленно, по-особому прикрывая тлеющий огонек сигареты широкой, мозолистой ладонью. Это была старая, въевшаяся в подкорку привычка человека, который слишком много времени провел там, где любая искра означает мгновенный прилет. Сизый дым лениво поднимался к ковровскому небу, растворяясь в холодном воздухе. Я молча ждал, чувствуя, как между нами устанавливается та невидимая связь, которая бывает только между людьми, разделившими один и тот же окопный ад.


— Понимаешь, Гарм, — тихо, с хрипотцой начал Смола, не отрывая взгляда от горизонта. — Глубинная разведка — это не то, что показывают в пафосных фильмах. Там нет красивых маршей и победных криков. Там есть только километры грязи, пот, леденящий страх и тишина, от которой звенит в ушах. Либо ты становишься призраком, либо твои кости остаются гнить в Серебрянском лесу. Наш последний выход... он должен был стать обычным делом. А превратился в билет в один конец для всей моей группы.


Железный расчет и цена выживания


Их подготовка к этой задаче началась задолго до того, как прозвучала команда «на выход». В глубинной разведке мелочей не бывает — любая забытая стропа или звенящий карабин могут стоить жизни всей группе. Выдвигаться решили двумя автономными группами по три человека в каждой. Задача была нарезана жесткая, почти самоубийственная: скрытно пройти через передний край, углубиться в тыл противника, выйти к их командному пункту, заминировать там всё, до чего дотянутся руки, и, главное, нанести на электронные карты и передать в штаб точные координаты всех опорников, блиндажей и огневых точек, встреченных по пути.


— Двигаться должны были исключительно ночью, — Смола затянулся, и уголек сигареты на мгновение высветил глубокие шрамы на его лице. — На этой войне ночь — самое опасное и проклятое время. Сейчас у хохлов «птицы» с тепляками висят круглосуточно. Тепловизор дрона видит твой тепловой силуэт с расстояния нескольких километров. Ему плевать, что ты забился в густые кусты или укрылся под кронами сосен. Ты для него — яркое, светящееся пятно на черном экране. Смерть сверху видит всё.


Именно поэтому Смола не верил в штатное, уставное снаряжение. Он знал: то, что выдают со складов, хорошо для тыла, но на передовой глубинной разведки оно не дает главного — уверенности в том, что ты доживешь до рассвета. На свое обмундирование он потратил колоссальные, просто огромные деньги, заработанные на прошлых выходах.


Он сам, через проверенных каналы, заказывал специальную, дорогую броню. Ткань этого плитника и подсумков была выполнена из особых материалов, которые частично отражали и рассеивали тепловое излучение человеческого тела, ломая четкий силуэт для вражеских тепляков. Следом шел профессиональный антидроновый костюм.


— Обычные дешевые плащи-пончо, которые пачками везут волонтеры, спасают только на первые десять минут, — Смола сплюнул под ноги. — Ты накинул его, сидишь, радуешься. А через четверть часа плащ прогревается от температуры твоего собственного тела, начинает светиться в тепляк, как новогодняя елка, и тебя разбирают на запчасти. Я же купил именно полноценную форму из многослойной ткани, которая держит тепловую изоляцию часами. Заплатил за неё кучу денег, но на кону стояла моя шкура.


Поверх этого технологичного чуда Смола надел маскировочный костюм «Леший». Это была специальная снайперская накидка, полностью обшитая пучками лохматой, разноцветной бахромы, имитирующей сухую траву, мох и ветки. В таком костюме человек буквально растворялся в ландшафте. Стоило упасть в грязь или замереть у поваленной сосны — и даже с трех метров тебя невозможно было отличить от обычного лесного мусора. Тактическая каска у него осталась еще с прошлых, тяжелых выходов — вся в царапинах и мелких щербинах от осколков, но верная и проверенная. Разведчики упаковались по максимуму, проверили оружие, бесшумные насадки, ночники и шагнули в темноту серой зоны.


По лезвию бритвы


Первые сутки прошли относительно гладко. Группа Смолы аккуратно, след в след, пересекла наши крайние позиции, углубилась в нейтралку и с наступлением рассвета затаилась в лесополосе. Весь день они сидели неподвижно, экономя воду и вслушиваясь в гул далекой артиллерии. Настоящая работа началась, когда Кременской лес снова накрыла густая, непроглядная ночная тьма.


Они пошли вперед, пересекая невидимую линию фронта. Шли по навигаторам, сверяя каждый шаг. Земля вокруг была перепахана взрывами, завалена сухими ветками, которые предательски трещали под ногами. За всю первую ночь штурмовой скрытной ходьбы они смогли продвинуться вглубь территории противника всего на два километра. Это была изнурительная, ювелирная работа: шаг — замереть, прислушаться, осмотреть сектор в ночник, снова шаг.


— Утро застало нас на их территории, — Смола тихо рассмеялся, но в этом смехе не было веселья. — Нужно было срочно искать укрытие, пока небо не заполнили дневные «птицы». В дыму и тумане мы наткнулись на накат блиндажа. Думали — заброшенный. Тихо, без единого звука, заходим внутрь, стволы водят по сторонам… и у меня сердце в пятки уходит. Блиндаж жилой. На нарах спят хохлы, оружие у стеночки стоит, рация тихонько хрипит в углу. Нас трое, их человек шесть. Если завяжется бой — мы положим их, но на этот шум сбежится весь опорник, и задача будет сорвана.


В эту секунду хладнокровие Смолы спасло группу. Он не стал стрелять. Жестом приказал пацанам пятиться назад. Так же тихо, как призраки, они выскользнули из вражеского блиндажа наружу, не издав ни единого шороха. Противник даже не узнал, что смерть стояла у них в головах и смотрела на них в упор. Отойдя на пару сотен метров, разведчики нашли полуобрушенный, старый, заброшенный блиндаж, засыпанный землей и ветками. Туда они и забились на весь оставшийся день, превратившись в камни.


Пока группа Смолы шла идеально, выдерживая железную тактическую тишину, вторая тройка разведчиков наткнулась на неприятности. Каким-то глупым, нелепым образом — то ли кто-то наступил на ветку, то ли выдал себя движением на открытом участке — пацаны спалились. По ним мгновенно открыли плотный огонь. Завязался короткий, жестокий бой. Двое парней получили легкие ранения, а третий — молодой пацан, который шел с ними первый раз — погиб на месте от пули в грудь. Но с Божьей помощью раненые смогли под покровом темноты укрыться в разбитых воронках, затеряться в лесу и следующей ночью как-то ковыляя, истекая кровью, откатиться обратно к нашим позициям. Группа Смолы осталась одна в глубоком тылу врага.


Взрыв и ловушка для троих


На вторую ночь Смола со своими двумя бойцами дошел до назначенной точки. Командный пункт хохлов располагался в глубине лесного массива. Разведчики отработали как часы: скрытно заминировали ключевые узлы связи, входы в блиндажи, разложили пластид с радиовзрывателями и сняли точные координаты всех оборонительных линий, которые встретили на своем пути. Все данные Смола оперативно передал в штаб по закрытому каналу связи. Задача была выполнена на сто процентов. Оставалось самое сложное — вернуться живыми.


Но война не прощает идеальных выходов. Когда они начали отход, заложенные мины на командном пункте сдетонировали. Раздался мощный, раскатистый взрыв, который мгновенно поднял на уши весь сектор. Противник понял, что у них в тылу сработала диверсионная группа. В небо взлетели осветительные ракеты, превращая ночь в день, и по лесу начала судорожно и плотно работать вражеская артиллерия.


— Нас начали обкладывать по квадратам, — Смола сжал перила крыльца так, что металл жалобно скрипнул. — Хохлы понимали траекторию нашего отхода и просто засыпали лес минами. Одна из них… прилетела прямо между нами. Оглушительный хлопок, вспышка. Моих пацанов, двоих верных друзей, которые прошли со мной не один выход, разорвало осколками прямо у меня на глазах. Они погибли мгновенно. Меня же швырнуло на землю взрывной волной. В этот же момент горячий, рваный кусок чугуна пробил маскировочный костюм, прошил спину и намертво засел где-то между позвонками.


Боль пришла не сразу — сначала был шок. Смола попытался встать, но ноги слушались плохо, спину сковало тупой, разрывающей ломотой. Но сзади уже слышался хруст веток и крики — вражеские поисковые группы начали преследование, пытаясь догнать выжившего диверсанта.


И начался его семидневный ад. Семь дней Смола, раненый, с гниющим осколком в позвоночнике, пробирался через буреломы серой зоны к своим. Он не мог идти в полный рост — ноги то и дело отказывали, поэтому он полз на животе, волоча за собой оружие, прятался в гнилых воронках, пил грязную воду из луж, смешанную с пороховой гарью, и каждую минуту ждал, что сверху прилетит догоняющий дрон-камикадзе. Фронт медленно перемалывал его тело, но воля к жизни тащила Смолу вперед.


Хладнокровие на камеру GoPro


На седьмые сутки, когда силы уже окончательно покинули тело, а до спасительных позиций нашей армии оставался всего какой-то жалкий километр, Смола рухнул под густой куст. Ему нужен был короткий отдых перед последним, самым тяжелым рывком через нейтралку. Он лежал, тяжело дыша, уткнувшись лицом в сухую хвою, как вдруг впереди послышались тихие шаги и приглушенный говор.


Смола медленно, стараясь не издать ни звука, приподнял голову и обомлел. Прямо на его куст, прочесывая лесополосу, выходила патрульная группа противника. Четыре человека со стволами наперевес. Бежать раненому разведчику со сломанным позвоночником было некуда. Вступать в бой в одиночку против четверых — гарантированная смерть.


— Мне дико повезло, Гарм, — Смола повернул ко мне голову, и его глаза сузились. — Я сам родом из Мариуполя. Украинский язык знаю досконально, без малейшего акцента, со всеми местными оборотами. А у нас, у глубинной разведки, когда мы уходим в тыл, нет вообще никаких опознавательных знаков — ни шевронов, ни лент цветного скотча, ни документов. Обычная грязная, закопченная форма. Они подошли к кусту, увидели меня лежащего. Стволы в грудь уставили, старший кричит: «Хто такой? Откуда взялся?».


В эту секунду, когда жизнь висела на волоске толщиной в долю секунды, Смола проявил такое невероятное, леденящее душу хладнокровие, на которое способны только единицы. Он не задергался, не потянулся к автомату. Он прикинулся их раненым бойцом.


Спокойно, со стоном, используя чистый украинский язык, Смола ответил патрульным, что он свой, из соседней бригады, попал под жесткий замес артиллерии, получил тяжелое осколочное ранение и вот уже вторые сутки пытается откатиться в тыл на эвакуацию. Хохлы поверили. Родной мариупольский говор и отсутствие знаков различия сработали идеально. Они опустили автоматы, подошли ближе и предложили помочь — дотащить его до их ближайшего медицинского пункта.


Если бы Смола согласился — это был бы плен, из которого с его заданием и информацией он бы никогда не вернулся. И разведчик выдал новый шедевр актерского мастерства под прицелом смерти:— Не надо, хлопцы, спасибо, — морщась от реальной боли в спине, выдохнул он. — Я тут под кустом перележу немного. Я жду ребят из своей группы, они уже на подходе, сзади отстали. Командир строго-настрого приказал без них не отступать и позиции не бросать. Они сейчас подойдут и меня заберут. Идите дальше, выполняйте свою задачу, я справлюсь.


Его ровный, уверенный тон и абсолютное спокойствие окончательно рассеяли все сомнения вражеского патруля. Старший хмыкнул, пожелал удачи и приказал своим двигаться дальше. Патруль ушел вглубь леса, скрывшись за деревьями.


— Самое интересное, Гарм, во всем этом, — Смола полез в карман больничного халата и достал телефон, — что весь этот выход, и этот самый разговор под кустом, был от начала и до конца записан на мою камеру GoPro. Она у меня была жестко закреплена на каске, на боковом креплении, и работала в автоматическом режиме. Я её перед выходом включил и забыл про неё в суматохе боя.


Мужик покрутил экран телефона, нашел нужный видеофайл и протянул аппарат мне:— На, посмотри, если не веришь. Штабные, когда эти кадры увидели, сами чуть со стульев не попадали.


Я взял телефон трясущимися пальцами и нажал на «плей». Экран замигал, и я погрузился в чужую, страшную реальность. Видео шло от первого лица. Объектив камеры, заляпанный грязью и копотью, показывал серо-зеленые ветки куста. И вдруг в кадр заходят четыре силуэта в чужой форме. Я отчетливо слышал этот жесткий, гортанный украинский говор, видел стволы автоматов, направленные прямо в камеру. И на этом фоне звучал спокойный, ровный, глубокий голос Смолы. Он говорил с ними так, словно сидел на скамеечке в парке, а не лежал со сгнившей спиной в шаге от расстрела. Ни одна нотка в его голосе не дрогнула, ни один мускул на лице, судя по картинке, не дрожал. Это было высшее проявление человеческого мужества и профессионализма. Хохлы разворачиваются и уходят, а камера фиксирует их удаляющиеся спины.

bannerbanner