Читать книгу Граница (Виталий Леонидович Волков) онлайн бесплатно на Bookz (6-ая страница книги)
bannerbanner
Граница
Граница
Оценить:
Граница

3

Полная версия:

Граница

Потом Андрей озаботился дилеммой: почему это Всадник называется Медным, хотя кумиру надлежало восседать на бронзовом коне? С некоторым недоумением и даже недовольством по адресу поэта, а также острым намерением выяснить у тёти, не один ли это металл – медь и бронза, он и приехал в город на Неве. Но тётку так и не застал. Бог её ведает, куда делась. Может, в Москву уехала, ему сюрприз сделать. Говорили, он в неё вышел характером. Так и протопал ножками целые сутки, кстати, не раз ещё поражаясь удобству своих обнаруженных чудесным образом башмаков. А и хорошо, что не застал, всё к лучшему. Ночью-то Питер другую сущность обретает, темнота его серую мрачность поглощает, каменное чело разглаживает, будто не ночь это вовсе, а день. В Москве тем временем происходило непонятное.

Звонил Роберт Николаевич. Спрашивал Андрея. Сердился на что-то, сказал Насте обидное. Ну и девка у Андрея не из жидкого теста, тоже послать может. Вот и послала – хрен ли он ей облокотился, бизнесмен. Проживут и без его десяти часодолларов.

– Мать, кормилец наш опять натворил что-то. Тут этот, отмороженный звонил, тот, кто отца подпряг придурка кисточкой малять за 10 баксов. Какие-то ботинки рыщет, говорит, наш у него заныкал.

– Ах, ботинки! – обрадовалась Света, – А я смотрю, удивляюсь, в каких туфлях наш папа в Петербург пощеголял… Во-от в чём дело. Ты чай пей, а то остыл совсем.

– Папочка твой – «ботаник». А Роберт этот – собака невоспитанная. Мам, кричит, представляешь, мол, штиблеты его такие навороченные, из крокодиловой кожи. Дороже «Мерса». А как узнал, что отец в Питер укатил, вообще взвился как бешеный – если что с ними случится, вам всю жизнь расплачиваться. Квартиру нашу хлабудой, отморозок, назвал. Отца в батраки определил. Так и сказал – батрачить будет.

– Да, папе нашему хорошую обувь только дай, – невозмутимо отвечала Света, радуясь тому, что хотя бы она из двоих родителей научилась понимать дочь. Типа, в буквальном смысле. А ботиночки…

Сколько уже с её суженым приключалось разных нелепиц – привыкла уже. То решит вдруг по дну пруда пройти в одежде, то через Красную площадь задом наперёд, мол, так её покатость богаче ощущается, а то обязательно цветов ей, где нельзя, нарвать, рододендроны ему в Ботаническом саду понравились. Или так: целый день в метро по Кольцу кататься, лица людей в кругу ему понадобились. Переосмысливал Матисса. Как только голова не закружилась? Загадка. А то проще – за хлебом с утра уйдет, а вернётся к вечеру. Счастливый. Скажет: «Светка, знаешь, я там Костю встретил. Ну, помнишь, дворником у нас, сейчас руку сломал, в хоккей с ребятами поиграл… В валенках… Да, так у него собака ощенилась, мы щенков на Арбат продавать носили. Вот такие шарики»… Что ж тут из-за ботинок удивляться?

– Мать, я трубку кинула.

– Ну, чего ж ты, Настя. Человек волнуется. Может быть, ему ходить не в чем.

– Этому? Не в чем? Отцовские пусть возьмёт, если не в чем. Дороже «Мерса».

– У Робертов Николаичей наших тоже своя жизнь. Форма одежды обязательная. Перезвонить надо, Раин телефон дать. Успокоить человека.

Света объясняла тихо, так и не поднимая глаз от книги.

– Ага. Чтоб он тётку тоже достал, своими бандюками пугать начал. А то у неё сердце больно крепкое, мало ей папочки-сюрприза. Он и меня всё своей жутью стращал. Парней, говорил, прислать за шузами разобраться – ему проще, чем в форточку сплюнуть. Потому что крутой больно, круче вареного яйца.

– Так чего ж присылать, если он в них уехал? – не поняла мать. Она искала, искала телефон, перебирала мужнины листочки, обрывки газет, лоскуточки, выдранные из Настиных тетрадей, но имени Роберта Николаевича не обнаружила. Позвонила ещё в Ленинград, но родственницы не застала, с тем и оставила эту затею.

Но потерпевший сам напомнил ей о себе поздним вечером, и сделал он это в прямом смысле не своим, а совсем чужим, весьма грубым молодым голосом, сразу предупредившим, что если она решит бросить трубку снова, то получит такой телефонный счёт, что лучше и не думать, что такие бывают. «Усекла? – спросил голос и продолжил: Теперь, м-мм, мужик твой. Ночь ему Роберт Николаич дарит, а потом пойдет крутить по счётчику. М-мм, в Питере? Ну, вот в субботу и забьём с утра стрелку, прямо у вас в хоромах. И это, м-мм, чтоб шузы как новые светились счастьем, а то нам за твоего шустряка крайними по жизни болтаться не по теме».

Настя уже спала, так что спросить Свете перевода было не у кого, она ещё посидела на кухне, подивилась тому, сколь стремительно развивается русский язык, да и отправилась на покой.


Москва встретила Андрюшу горбатой завихренностью Трёхвокзальной площади, такими же горбатенькими, замкнутыми на самих себя нищими, пронзительным, как запечённая корочка, запахом беляшей и принимающим это всё как подданность небом, высоким, покатым, как лоб аристократа, не таким, как питерский серый, развеваемый ветром плащ. – Пабргись! Пабргись! – весело перекликались друг с другом зычные носильщики. Андрюша вздремнул в сидячке и теперь вновь готов плыть по этому небу домой, отбивая по упругим облачкам пульс крепкими каблучками запыленных «крокодилов».

– Эй, отец, какой здесь код в подъезде? А то, м-мм, уже час ковыряемся. Рабочий день, а ботва как в спячке. Ни туда, ни сюда. Скажи, Антуан?

Андрей открыл дверь подъезда и впустил молодых людей.

– Родина тебя, м-мм, не забудет, отец.

– Обленились пролы, попрятались тут за засовы с цифрами. Гниды, – пробасил второй и прошёл в дверь, потеснив Андрея. Со спины он был похож на топающего на двух ногах-брёвнышках слона. Уши у этого слона по имени Антуан были огромные и помятые, в редких волосиках.

– Папан, ты, я так разумею, местный. 200-я норка на каком ярусе? – поинтересовался первый у лифта.

– Вчера на десятом была, – Андрей и удивился, что 200-я – это как раз его, но уточнять не стал. Мало ли, может, к Настёне его за чем идут, что зря смущать. К ней сейчас разные приходят зайчики. Как говорит Светка, с лексическими особенностями.

– Смотри, папачис, за базар отвечай. Нам Сусанины без надобности. А то знаем эти ваши партизанские традиции, – уставился на Андрея «слон».

– Ну чего, Антуан, если придурка нет, чего делать будем? – перебил его первый, тот, что посуше. – Опись, мм-м, имущества проведем?

– Какого это придурка из 200-й? – не выдержал, спросил всё-таки «возвращенец».

– А тебе есть дело? Чего ты тут подтекаешь? Тебе, ботва гнилая, на пенсию уже протикало! – огрызнулся Антуан.

Андрей чем-то явственно раздражал его. Первый тем временем уперся глазом в Андреевы ноги, но тут и лифт отворил двери.

– Э, м-мм, Сусанин, а ты из какой?

– Из 200-й я и есть, – Андрей решил, наконец, унять Настиных гостей.

– Так это ж наш, заказной! Лещ, это ж маляр, – выдохнул Антуан с ненавистью.

– Ага, мм-ммля. Питерский наш брателло вернулся. А ну снимай туфли, Роберта Николаевича, козёл. Ща их языком вылизывать будешь, мать…

У Андрея было так: либо действительность наполнялась, наполнялась, накапливалась в нем, не оказывая видимого воздействия, либо, дойдя до какого-то предела, с шумом вырывалась наружу – как в сливном бачке. В конгруэнтной фактуре. А потому первый удар Лещ получил, не успев даже высказать до конца свою мысль. Для него этот удар оказался и последним – левый «крокодил» со смачным чмоканьем шлёпнулся ему в челюсть, и бедняга, свалив глаза в кучку, упал обратно в лифт, только ноги остались торчать снаружи. Со «слоном» оказалось сложнее. Хлесткого щелчка ногой в пах он будто и не заметил, да и к хукам и свингам отнёсся с пренебрежением, упрямо надвигаясь своей тушей и, видно, норовя вдавить Андрея в стену. Лишь удачный прямой пяткой в подбородок, в самую ямочку, успокоил настырного Антуана и тот присел отдохнуть возле открытого лифта. Андрей обождал немного, потом взял «слона» за шкирку и не без труда, помогая тому пинками под внушительный зад, запихнул в «клетку». Потом снял «крокодилы» и, после некоторого раздумья, аккуратно поставил их перед «слоном» – пятки вместе, носки врозь. Так и пошёл домой по желтому полу в носках. Злость улеглась, осталось недоумение, сродни тому, которое выросло из вопроса, из чего, всё-таки, сделан Медный Всадник.

– Господи, человек рассеянный, потерял-таки ботинки! – встретила его Света.

– Света, скажи, бронза и медь – это что, одно и то же? – прямо в двери поспешил задать взволновавший его вопрос всё-всё знавшему родному человеку художник.


Андрей ехал к Коле. В его рюкзаке, уже не том, что сопровождал его в Питер, а в другом, большом, походном, уместились, соприкасаясь дружно бочками, взятый на всякий случай альбомчик Магрита и старенькая, тертая боксерская лапа. На ногах были одеты так же изрядно потёртые в дворовых футбольных сражениях кеды.

Роберт Николаевич позвонил через час после того, как ему были доставлены его посланцы вместе с «крокодилами». Он просил, очень просил не держать зла и войти в положение, извинился за тупость своих подчиненных, увы, не приученных к общению с интеллигентными людьми – а что делать, где же сейчас других порученцев найти? Оправдывался, что у него и в Кремле все такие, шпаной их называл. Благодарил за урок, убеждал, что не держит сам обиды и что штиблеты, в общем-то, почти не попортились. И ещё, понизив даже голос, уговаривал не бросать Колю – может, и правда, это, не красками пусть займётся, а каратэ. В голосе его Андрею послышалась такая непривычная неуверенность и беспомощность, что художник согласился. «Без матери растут, вы это, войдите в положение». Экономка встретила Андрюшу улыбочкой – ну, очень старалась. Она отвела взгляд от кедов, вроде как не заметила, сразу вручила конвертик и ещё коробку, перевязанную аккуратно бечёвкой.

– Что это? – поинтересовался Андрей.

– Это от Роберта Николаевича, – загадочно ответила она и шмыгнула из прихожей, всё-таки не удержав быстрой брезгливой морщинки:

– Мальчик вас заждался. Всё красками одно и то же малюет, листы закрашивает. Никакой бумаги не хватит. И выкидывать не даёт, дерзит.

Домой Андрей возвращался налегке, оставив Коле и Магрита и лапу. Сальвадора Дали и снарядные «блинчики» обещался в следующий раз принести. Колю имя привлекло диковинное – Сальвадор, понравилось ему больше Казимира. Всё ж таки затаил в душе обиду на Малевича! Из рюкзака толкали Андрея под лопатки каблучками его старые туфли, а кеды он, конечно, там и позабыл, обрадовавшись встрече с «крокодилами», ожидавшими его в коробке Роберта Николаевича. Штиблеты были вычищены и, счастливые возвращением к истинному хозяину, светились янтарной поволокой. Андрей шёл, смотрел на их мелькающие носочки и размышлял о Медном Всаднике. Кажется, решение загадки было уже где-то рядом, перед носом. Вот как эти носочки. Медный и бронзовый, «живой» памятник, «мертвый» человек: в этой путанице, в этой постоянной подмене времен и действующих в них сил, в окостенении шпаны, человека, в исторический скелет, в выхолощенную бездушную сущность. А потом в превращении людьми этой сущности в новую, реальную фактуру, в истукана, гоняющегося по ночной разлинованной пустыне за Колей.

– Отец, да ты что? Совсем не гордый? – отчаянно возмущалась Настя, прознав про штиблеты, – Ты ещё бутылки у него пустые не просишь? Мать, ну а ты-то чего молчишь?

Света подняла глаза от книги и сняла очки. Ясно. Не в гордости дело. Тут суть в фактуре – вот показалось ему эти туфли принять. Как задом по Красной площади. Простить человека решил. При чём тут гордость… Но всё равно, не разобрался, перебор со штиблетами вышел. Дорогая вещь, материя. Ни к чему их брать было. Так и сказала. Андрюша расстроился. Потому что не в том суть…

– А я там кеды забыл, – только и ответил он и ушёл надолго в сортир. В знак протеста, так сказать. Да, верно, материя. Хотел, конечно, хотел вернуть, но в последний момент передумал отдавать, жалко стало, как со щенками прощаться в переходе на Арбате. Всё в мире связано, а даже и не то что связано, а заплетено в одну запутанную бечеву. Так заплетено, так спутано, что не поймёшь одним умом, с кем ты повязан, с чем. Вот человек Роберт Николаич. Чуждое тебе, далекое тело, а вещица его, башмаки – с тобой узелком завязала. Это и есть добро мира. И рвать нельзя, нельзя. Тут мистическая связь сущностей. Всех сущностей. Нет, не взять, не взять было просто. Только сперва их не взять, потом Колю. Из гордости. Но тогда ничего и не распутать. А там и Роберт Николаич бронзового коня оседлает. Без глаза души-то!

Или вот о Насте. Мается девка, резкая стала. На предметный мир замыкается. А что он, предметный мир, без сущностей?

Пока Андрей думал, вышел у него на листике туалетной бумаги карандашный эскиз. Роберт Николаевич, худенький, востроносый, но в бронзе, на могучем коне. В даль указывает. В камзоле, с мечом. А на ногах – кеды.


– Мать, ты скажи ему, а то нам туалет, можно подумать, не нужен. Чего он обиделся?

– Мать, а он чего, правда этих в лифт загрузил и ботинки перед ними поставил? Круто!

– Мать, знаешь про новых русских хохму? Нет? Старушка идёт, а перед ней люк открытый. Роберт Николаевич такой едет мимо, видит люк, хочет ей подсказать, из окна высовывается, пальцы веером: «Тут это, типа… Опа…»

– Мать, ну ты чего, не схватила? Ты не молчи! Мне самой его жаль. Я понимаю. Да, да, ключики ищет… Только ключики у него к людям какие-то странные. И были б люди, а то нелюдь…

– Мать, а давай ему ботинки купим. А то осень. В этих штиблетах не проходит, а так от нас, новые. А? У меня заначка осталась. Нет, мать, всё, лето прошло, железно. Я всегда чувствую. Я вчера и Лёшке честно сказала: пока не ходи за мной тенью, у меня сейчас на душе серо, прямо Петербург какой-то. У меня там одни дворы проходные и слякоть, по мне в ботинках не пройдешь, а он, Лёха, в тапочках ступает. Прямо как отец наш.

– Мать, а ты когда с отцом это… типа… познакомилась, он тоже вот так в кедах, осенью? Да? Угораздило же нас с тобой… И что, тоже в Питер поехали? Сразу? В Ленинград? А я, мать, тоже поеду. Ага. С Лёхой, с кем ещё. Вы живете, как люди, а я что, рыжая? Мне что ли, типа, конгруэнтность не в тему?

Часть 4

Пушкин

Между тем подали щи. Василиса Егоровна, не видя мужа, вторично послала за ним Палашку. «Скажи барину: гости-де ждут, щи простынут; слава Богу, ученье не уйдет; успеет накричаться». Капитан вскоре явился, сопровождаемый кривым старичком.

– Что это, мой батюшка? – сказала ему жена: Кушанье давным-давно подано, а тебя не дозовешься.

«А слышь ты, Василиса Егоровна», – отвечал Иван Кузьмич, – «я был занят службой: солдатушек учил».

– И, полно! – возразила капитанша. – Только слова, что солдат учишь: ни им служба не дается, ни ты в ней толку не ведаешь. Сидел бы дома, да Богу молился, так было бы лучше. Дорогие гости, милости просим за стол.

Пушкин. Капитанская дочка

Поутру, рано, я позвонил Андрею. Не знаю, отчего, но я решил узнать, доехал ли он до дома без приключений. Так бывает – ночь прошла, и мне вспомнилось, увиделось по-новому прежнее, прошлое. Не целиком, а деталь, мелочь. Лицо. Я увидел лицо, скрывшееся вчера за сумерками. Я увидел его. Оно не просто изменилось, не просто выцвело, постарело. Оно – устало. С него окончательно исчезло выражение наивного наблюдателя за окружающим и за самим собой. Если сила – в правде, и правда на моей стороне, то усталость Андрея – это подтверждение моей правоты? А разве мне требуется подтверждение? Может же быть и иначе – человека, всю долгую жизнь прожившего в Москве, ветер судьбы перед близящимся ее финалом вырывает отсюда с корнем… Можно устать, можно постареть. Как бы то ни было, а мне становится жаль и его, и вчерашнего нашего разговора. И я звоню. Ответа мне нет. Заново его номер я набираю днем. Связи нет. Тогда я пробую дозвониться до его жены. На этом пути меня тоже ждет неудача. И ее мобильный вне зоны действия сети. Зоны моего действия. К вечером я уже не выпускаю телефона из руки и то и дело названиваю то другу, то статной женщине, чей спокойный и чуть насмешливый голос я желал бы услышать. Пусть хоть она мне скажет, что с ее рассеянным стихотворцем все в порядке. Я бы и дочке позвонил, но не было в моей записной книжке ее номера, да и далеко она, она уже не ездит в нашу страну. «В страну-агрессор – ни ногой», с нынешнего февраля значится в заглавии к ее блогу. Наконец, я собрался ехать к нему. Московского адреса я, слава богу, не забыл, а если случится такое, что мозгом забуду, то ноги сами найдут дорогу, столько раз хаживали они к тому двору на Петровско-Разумовской аллее, к тому старому – крепкого крупного кирпича – советскому дому, где в квартирах высота потолков соразмерна с их шириной, а в подъездах висят картины крепких мастеров, которыми не побрезговали бы и картинные галереи.

Я уже выходил из своего подъезда, когда в руке встрепенулся воробушек. С номера Андрея пришло сообщение, короткое и емкое, как надпись на надгробной плите: «Мы прибыли в… Здесь очень дорого роуминг. Будьте здоровы». По «будьте здоровы», а не «будь здоров» я догадался, что сообщение писал не Андрей, а его жена.

Мне подумалось о том, сколько в жизни дней. Триста шестьдесят пять в году, и, допустим, умножаем на семьдесят. Выходит двадцать пять с половиной тысяч. Всего! Это в три раза меньше, чем секунд в сутках… И вот один из них сегодня выскользнул с ладони навсегда, как рубль в глубокий снег. А осталась от него в руку даже не синица, а воробушек.

Поднявшись в квартиру, я не стал тратить времени на ужин, и лег. Я силился понять, когда это началось… Мне вспомнилось, как Настю в седьмом классе отдали в лицей. Лицей был неподалеку от дома, за высокой решетчатой оградой, исполненной из чугуна, под старину. Как рассказывал Андрей, в класс пришел замечательный молодой учитель. Судя по рассказу, он был особенно замечателен тем, что отверг программу литературы и предложил всем классом писать книгу по типу «Властелина колец», но на русский манер, чтобы обязательно главный герой боролся с воровством и безнаказанностью власти и ее главного мага. Это было увлекательное занятие. Книгу издали и распространили в сети, а авторы – весь класс – заработали на этом какие-то бонусы и на них отправились в Петербург. Там проходил хакатон неформальной молодежи. Андрей произнес его так, как в советские годы произносили слово «космос». Он был в восторге. «Хакатон в Петербурге. Там много свободных людей от нашего рабского прошлого. Они играют в серьезные игры, они создают очень серьезные вещи. Жаль, что я в этом кретин, и ничего не понимаю. Но оттуда дочь вернулась человеком с гражданской позицией». Прошло не так много времени, всего несколько лет, и дочка пошла на митинг против какого-то кощунства «преступного режима». А потом пострадала из-за художника-акциониста Павленского, прибившего свои мощи к кремлевской брусчатке. Ее вместе с приятелем, бывшим одноклассником, забрали в милицию и поговорили невежливо, мол, нечего взбираться на постамент Пушкина и приковывать себя к нему цепью. «Пушкин – не для этого. – А для чего? – Он – наше все. – Ваше все. Не наше. – А что ваше? Павленский? Пусси Райт? – Наше? Да. Павленский. Алина Витухновская, вот так! – Это еще кто? – Темень, послушай и извинись:

Я не осуществлялся. Отказывался. Не стал.Был. И мне сказали: «Свобода – насилье».Автобус меня задавил.Я не был пьянИ не лежалНа дороге, с которой не уносилиТруп. Мой человеческий и тупой испугПредложил продолжать существовать.И я унижался целоваться или гулятьМеж неприятных сук…+

– Это ты нас суками? Меня? – А почему бы нет? – Ах, так? Ну так получите, мажорчики, весточку от темной России…».

Да, по почкам мальчику, подзатыльник дочке. Не сильно, но запомнилось…

За Павленского и Витухновскую вслед за дочкой поднялся и Андрей. «Протест против костных форм – едва ли не главное в творчестве»… Навальный возник на его горизонте позже, потом…

В институте у меня был преподаватель, который утверждал, что он никогда не болеет. «Спрашивать на экзамене буду строго, все до буквы. На мои семинары советую ходить. И не надейтесь, что сляту. Я не болею ни-ког-да»! Читал он противный и скучный зимний семестровый спецкурс, зубрить который сил земных не было. И мы, конечно, надеялись… Но он и в мороз долговязым шагом пересекал переход между корпусами – метров сто – без пальто, в пижонском бежевом вельветовом пиджаке, излучая энергию и уверенность в себе. «Я преподаю двадцать пять лет. Четверть века вы все перед сессией надеетесь… Так вот, не дождетесь»! Но перед сессией у него раздуло щеку, и его дородное аристократическое лицо стало похоже на сдутый баскетбольный мяч. А когда настала сессия, выяснилось, что его нет. «Сильно занемог. Редчайший вирус», – сообщили нам в деканате. Потом мы узнали, что ему не суждено было поправиться. Я тогда взял себе на заметку, что опасные, смертельные вирусы порой выбирают именно вот таких, вроде бы закаленных, уверенных в незыблемости собственной правоты. И вот что мне думается – а не поймал ли мой Андрей вирус в самую душу? Я для определенности назвал бы его «вирусом свободы». Поначалу он проявляется в легкой бодрящей лихорадке.??? Потом, если его не разрушить вовремя, он ложится на суставы души, он ломит кости, тяжелым становится каждое движение, потому что «в этой стране все куплено, все продано, все проржавело ото лжи, и сделать здесь невозможно ничего, кроме одного – вычистить все на корню, прогнать оставшихся по пустыне, призвать варягов, у которых все в порядке и по закону – и творить новую, цивилизованную жизнь. А уж затем противодействие среде, понятое – спасибо вирусу – как свобода творчества, вызывает настоящий жар, и тогда вид тысяч людей на улицах городов 9 мая называется победобесием, придуманным властью, а все возражения – пропагандой.

И все равно, ответа, где же «это» началось, – такого ответа, который меня полностью бы устроил, который бы содержал ключ к решению, как «это» закончить, как обратить назад, как расколдовать заколдованного – такого ответа я не нашел.

Выйдя на кухню, я напился компота из сухофруктов и уселся там за стол. В окне – двор, освещенный слабым светом луны. Луна красная, видно, завтра ждать ветра. Что завтра… Сегодня. Завтра уже пришло. Двор кажется покрытым снегом. Листья осины серебрятся. И ни души. В будние дни соседняя пивная к ночи пустеет, молодежь не петушится и не вопит песен, слов которых мне раз за разом не удавалось разобрать. Что-то новое бродит во мне. После десятилетий поэтического бесплодия я беру блокнот с холодильника. Блокнот предназначен был служить мне второй памятью, когда жена посылала за покупками в универмаг. Масло – 82 процента, молоко не выше 3.2, мандарины – чтобы с тонкой кожей… Но этой ночью я записываю в бумажную память стихи, которые словно нисходят на меня.

«…Отражается небо в белых лужах,Пьют молочную воду голуби.Вот бы увидеть тепло в их душах —Душам людским сейчас очень холодно.Купаются в солнце черные голуби —Может, надеются стать светлее.Только людям поможет солнце лиСтать правдивее и добрее?»+.

Записав пришедшие на ум слова, я успокоился, как успокаивается кипящая в кастрюле вода, когда под ней укрощают огонь. Я вернулся на диван и уснул. И проспал уже долго, дольше обычного. Я проснулся и прислушался – с кухни доносятся звуки и запахи жизни. Жена? Вернулась из поездки к детям? Я ждал ее завтра, послезавтра. Пахнет яичницей. Значит, готовит для меня. Сама она с недавних пор предпочитает вареное. Я рад, что она снова здесь. И рад вдвойне, что она готовит яичницу, потому что, оказывается, сил жить дальше без яичницы вдруг больше не обнаруживается. Случаются моменты, когда кажется, что жить дальше можно только в силу привычки и во имя мелких радостей. Хотя бывает и иначе – для того, чтобы дальше жить, мозг или сердце тихонько подменят, заменят убеждения, не требуя измены им. Подменят – и живи себе дальше, убежденный, что ты только повзрослел, сменил атрибуты жизни – родину, жену, но по сути ты тот же искатель своей правды. Ни в чем не изменил себе одуванчик, а как изменился… Итак, яичница…

Я двигаюсь на кухню и обнимаю родного человека.

– … А мы с тобой вдвоем предполагаем жить…+ – на ухо ей шепчу я.

Она отстраняется. Пора выключать газ под сковородкой.

– Что, снова сердце? И стоило тебе вчера пиво с бывшим другом пить? – с назидательной заботой мудрой змеи, наблюдающей за подопечным Маугли, произносит она.

«Конечно, стоило», – отвечаю я, но про себя. Мне бритвой режет ухо, мне режет сердце слово «бывший». Это что, правда? Я не желаю такой правды. Такую правду мы с женой раз за разом видим по-разному. Однажды, очень давно, вышел между нами такой разговор:

– Мужчины никогда не могут оставаться друзьями навечно, Если, конечно, они не умирают в молодости. Среди людей только женщина может стать настоящим другом мужчине, – предупредила меня будущая жена. Я с ней спорил. Я вспоминал о «Трех товарищах», о друге моего деда, с которым они аж с Дальнего Востока, с большой крови и через большие стройки до седых волос…

bannerbanner