
Полная версия:
Созерцатель
Так и осталось впечатление. Как слепок в памяти. Нет уже той страны, того парка, но память о том джинне, парящем над сценой, осталась. И та песня – яркая, веселая, фееричная, под которую плясала вся до этого чинная разноликая толпа и которую до сих пор хочется с радостью слушать и петь. Песня, наполненная экзотическими звуками восточных сказаний и современными по тем временам эстрадными ритмами. Песня о неразделенной любви джинна к прекрасной девушке, которую не смогли покорить даже его колдовские чары, вплетенные в незамысловатые слова и эмоции, но обрамленные изысканным восточным танцем и кошачьим тембром, подкупавшим искренним восторгом от чувства красоты и любви. Пусть даже неразделенной. Пусть даже сотканной из слов, не понятных тогда мальчику. Не это важно. Самое главное – джинн оказался настоящим. Таким, каким веришь этой яви в сказках. И он не был трагичен. Он любил и пел, воспевая великую красоту, возможность видеть и восторгаться ею. Ведь в слово “сана” на языке фарси вкладывается более возвышенные и сокровенные смыслы, нежели просто “красавица”. Поэтому все, кто слышал тогда этого человека на сцене несуществующего ныне парка, кто видел, как танцуют эти девушки, поверили в то, что перед ними настоящий сказочный дух и настоящие волшебницы. Как поверил в них, случайно увидев в тот день, мальчик с потекшим мороженым.
Ёзи-бабози… Именно так вспоминал мальчик эту песню, став взрослым. Других, правильных слов он не знал. “Ёзи-бабози, эй сана мимози” – и никак иначе. Зачем подменять прелесть звукоподражания, услышанного в детстве? Какая важность знать, о чем эта песня, если достаточно восторгаться ее долгоиграющим настроением родом из прекрасного далека твоих воспоминаний? И никогда ему в голову до поры не приходило поинтересоваться, почему сложилось такое созвучие и как же верно оно звучит на языке тех людей, слова сей песни понимающих. Быть может, со временем мальчик забыл бы о ней, память растаяла бы как сладкий голос сирены из детства. Но – не забыл. Вспомнил и запомнил снова. Теперь уже навсегда. Даже нашел точное произношение слов и перевел их. Чтобы ныне осознавать их по-новому – как лексический отзвук, а не только как слепок запомнившегося впечатления.
Как журналисту выросшему мальчику сделать это было несложно.
Годы шли. Рухнула страна детства – не сбылись заветы дядюшки Ильича. Не стало улиц его имени, не стало памятников с обожествленным обликом, не стало того города, который знал мальчик, того парка и тех каруселей. Не пели уже тех песен. Вместо песен загромыхали пушки, по родным улицам разрывали воздух автоматные очереди и власть захватили невесть откуда взявшиеся бородачи в камуфляже. Словно в один момент повылезали из канализационных люков средневековья злобные Зензили, прислужники колдуна Бахрама…
Мальчик запомнил, как сидел одним дождливым осенним утром в редакции и просматривал уголовную хронику за сутки. И увидел того самого джинна – в черной рамке некролога. Так разрывается память и опускаются руки. На фотографии джинн пел и улыбался в застывшем мгновении танца. Таким, каким был и тогда. Оказывается, он был знаменитым артистом: его знали все, кто понимал язык его песен. Ему подпевали все – от мала до велика. В концертных залах, на уличных сценах, в хороводах белых яблоневых свадеб. И он продолжал петь, даря людям радость даже в грохоте пушек, камуфляжных теней и пещерных оскалов.
Шухи пареваш, баям ба ёде
Рақси ту орад, ба ҳама шоде.
Эй, санам!
Ты красива, когда веселая, и такая в моей душе, твой танец сближает и делает всех счастливыми. Эй, красавица, обрати свой взгляд на меня!
На него обратили взгляд другие. Кто тем октябрем встретил его автомобиль на военном КПП. Узнали ли они его? Наверное, да – его знали все: по песням, по постерам в домах, в магазинах, на рекламных афишах. Убить джинна им показалось в особую сладость. Ибо ненависть их угольных душ уже выжгла в них всё святое. Они расстреляли и джинна, и пери, бывших с ним, и музыкантов, вместе с ним ехавших со свадьбы. Так просто – разрядили рожки автоматов, вспугнув стаи ворон с тополей. И никакие чары джинну не помогли. Как и тогда, когда он пытался покорить гордую красавицу, шедшую по облакам его восхищения. Ни опустить рук убийц, возжелавших убить, ни остановить полет пуль…
Не удалось даже забить глиной рот тому из них, кто перед тем, как нажать на курок, выпустил в замерший в испуге мир вокруг слова:
– Мо дар ин ҷо ҷанг мекунем, шумо дар туйхо суруд мехонед?!5
Ирина
Посвящаю ей.
Тому, что не нашла здесь, но обрела там.

Так ее звали. Она была похожа на куклу с можжевеловыми ресницами. На куклу, которая как можно скорее хотела стать взрослой.
В университете она козыряла взрослостью. Курила со старшаками на балконе факультета, выпячивала себя на учебных парах в пространных разговорах с преподавателями, задавала им каверзные вопросы и уважала только тех из них, кто мог ей парировать и загнать логику ее мнения в тупик. К нам, своим однокурсникам, она относилась с каким-то снисхождением, могла оборвать в споре или в коллективном решении и навязать что-то свое, что казалось ей правильным и демонстрировало ее первенство.
Наблюдать за ней было отчасти смешно. Не модельной внешности в росте и фигуре, она как словно подпрыгивала над собой, чтобы быть выше и значительнее. Прежде всего в своих глазах. Мнение равных ее интересовало в меньшей степени. Она считала себя умной, начитанной и заслуживающей уже сегодня определенного признания. На завтра у нее были далекоидущие планы. Она не делилась ими, точно хранила в секрете, чтобы никто не опередил, но вся породистость, которую она являла, говорила об этом: карьера в Москве, быть на виду, быть значимой и самодостаточной. Ей почему-то казалось, что каким-то правом она заслуживала того, чего непременно добьется. Своими амбициями, своей коммуникабельностью, своим очарованием.
Лицом и волосами она действительно была хороша. Даже совершенна. Как совершенны в форме лица, в перламутре кожи, в правильной посадке темных опаловых глаз, в бархате ресниц и складках карамельных губ могут быть куклы. Густые каштановые волосы, ниспадавшие по плечам до лопаток, выдавали ухоженный глянец. Единственный казавшийся мне таковым изъян представлялся в том, что длина этих волос никак не соответствовала ее росту. Пропорции длины волос и недлинных ног не предполагали совершенного соотношения. Она понимала это и, не желая отказываться от прически, которой гордилась, редко носила платья и юбки, больше предпочитая мальчишеский стиль в брючных костюмах и джинсах.
Помимо роста, несовершенным в ее образе был голос. Низкий, басовитый, бьющий в диссонанс с ее кукольным обликом. К ее голосу нужно было привыкнуть. По первым впечатлениям он, если не видеть всей фактуры, явно лишал ее женственности. Неприязненное впечатление складывалось, когда ты слышал за углом или за спиной ее громкие реплики или рваный, почти мужской смех. Когда же она попадала в поле зрения, ты вдруг с удивлением обнаруживал, что представлял себе совершенно не того человека, которого характеризовали низкие и резкие частоты голоса.
Характер у нее и вправду был стервозным. Как будто в детстве от близких не разносилось в ее сторону критики: кормили исключительно ванильными пряниками и бельгийскими вафлями. Выпестывая своенравие, капризность и чрезмерную тягу к харизме, привлекающую стороннее внимание.
Стервозность делала ее лидером. Даже в среде старшекурсников. Нет, она не была сплетницей, не сбивала вокруг себя пену. Но всегда получалось так, что, где бы ни появлялась, она оказывалась в центре внимания. Особенно в мужском обществе. К ней прислушивались, в споре принимали ее сторону. Чтобы своим согласием понравиться ей. За это ее не любили девчонки. Но Ирине на это было наплевать. Тем более, что девичье общество, несмотря на неприязнь, старалось с ней не связываться, боясь проиграть ее доминанте в мужском мнении. Кто был студентом, знает, что значит, когда за тебя впрягаются старшекурсники!
По-девически она дружила странно: выбирала себе в подруги оторву или чем-то ущемленную дурочку и ненавязчиво приклеивала их к себе, чтобы не быть одинокой в компаниях парней. Так ей было комфортно и выгодно. За это она одаривала дуреху своей опекой, вводила в тусовки и напутствовала советами. Самое интересное, что это не выглядело высокомерно или еще как-то неприглядно. Она умела дружить и оставалась верной дружбе всегда. Если, конечно, подруга не портила масть или не выкидывала какие-то чудачества, которые шли в противоречие с ее принципами и принципами той тусовки, душой которой она, Ирина, была.
Вниманием мужчин она питалась. И могла себе в этом не отказывать. От подруг, находившихся рядом, она требовала немного: быть веселыми, компанейскими, не портить другим отношения и не разрушать сложившуюся химию несдержанным промискуитетом. Она словно ткала вокруг себя закрытую ложу, куда приглашались только те люди, которые ей нравились и которые могли наполнить вечеринки нужной ей тональностью, ненавязчивым общением на самые неожиданные темы. Никакой разнузданности и безвкусия она не признавала. В чужих компаниях, когда веселая студенческая тусовка перерастала в попойку или в оргию, ее дух простывал сразу же, как только все вокруг наполнялось потным присутствием Бахуса. Она блюла целомудрие, ибо понимала, что не на этом поле растет та ягода, отведав которую, она откроет дверь к исполнению своих чаяний.
Лучших и приятных себе она предпочитала приглашать на вечеринки в свою квартиру. Когда на то соглашалась ее мать, неведомо куда покидавшая домашние пенаты, предоставляя дочери быть взрослой и определяться с судьбой. Я помню такую вечеринку, куда был неожиданно приглашен однажды. Зальная комната в старом доме в центре города, в котором некогда селили советских номенклатурных работников: высокие потолки, большое окно на балкон с видом на разлапистую чинару, антикварный гарнитур, полки с книгами, тумба с проводным кнопочным телефоном, красный ковер на стене над пухлым диваном, телевизор в углу, пушистый черный кот, по-хозяйски бродивший между гостями, и везде – судя по тому, что в этом доме мать и дочь, не стесняясь, курили где придется – пепельницы. Из толстого хрусталя, малахитовые, подарочные янтарные, декоративные деревянные и безыскусные жестяные. Стола не было: мы все сидели на комнатном паласе, застеленном скатертью гранатового цвета, достаточно широкой, чтобы на ней разместилось несколько бутылок с ликером, коньяком, мартини и пивом, а также бокалы к алкоголю, чаши с виноградом и печеньем и несколько плиток шоколада в развернутой фольге. Другой еды не подразумевалось: в те времена (почти тридцать лет назад) на что скинулись – тем и довольствовались. Главное, чтобы хватило на качественный алкоголь, соответствующий тогдашнему нашему представлению о благородстве.
Я не ждал этого приглашения. Оно последовало даже не напрямую – через однокурсника, которому также выпала честь быть приглашенным. В конце учебного дня Ирина, правда, соизволила подойти ко мне и без обиняков, не спрашивая согласия, произнесла: “Я жду и не приму отказа. Послезавтра в 18.00 у меня. Окей?”. Ну, окей. Вряд ли я мог отказаться. Это был день окончания сессии. Мы гуляли курсом, а после в числе избранных меня пригласили продолжить вечеринку в более тесном кругу, в респектабельной компании. От таких предложений в студенчестве не отказываются. Как правило.
То обстоятельство, что она сначала пригласила меня через вторые уста, не удивило. На курсе у нас кружок по интересам был общим, мы иногда пересекались по праздникам, но никогда не оказывались в отношениях на брудершафт. Танцевали в одном балагане – да, выпивали где-то по квартирникам – тоже. Один раз я проводил ее от университета до дому: говорили о литературе, о кино, выборе будущей профессии, о журналистике – в этом наши желания совпали. И только. Мы как-то тихо, безущербно уважали друг друга, словно стеснялись заступить в границы чужого поля. Да и повода не возникало. Я смотрел на нее со своей стороны, она на меня – со своей. Абсолютно, казалось, безучастно.
Рассчитывал ли я на что-то романтическое, будучи приглашенным? Нет. Мне было любопытно. Почему вдруг заслужил такое благоволение? В честь чего сие расположение? К тому же мне было любопытно узнать, в каких таких общается она кругах, выходя из которых, оценивает равных себе по возрасту и статусу столь (“пренебрежительно” зачеркиваю) своеобразно. Что это – комплекс или гордыня? Или то и другое?
В тот вечер она ввела нас в свой дом и пошла переодеваться. В квартире уже были люди: на кухне курили двое молодых мужчин, шутили о своем после рюмки коньяка и заодно раскладывали виноград и печенье. На нас, ввалившихся гурьбою студентов, они посмотрели как-то снисходительно: подали руки и сдержанно познакомились с парнями, а затем театрально, дабы развеять первую скованность, приложились легким касанием губ к кистям девушек. Сразу давая понять, что сегодня все свободны и раскованы. И возраст не помеха.
Смотрел ли я во времена нашего знакомства на Ирину, как на женщину? Наверное, да. Иначе и быть не может в пору кипучей молодости. Смотрела ли она на меня, как на мужчину? Скорее, нет. Она выбирала, несмотря на свою кукольность, выбирала осмысленно и рационально, и я, ровесник, бесприданница, явно не производил впечатления ягоды на ее поле. Она знала себе цену, я же катил по жизни по ромашковым полям, мечтая о далекой славе, на старом велосипеде. Ее ягодой в тот период уже был один из тех двух мужчин, которые встретили нас на кухне, – бородатый Вениамин. Именно с ним, как я понимаю, позже она уехала в Москву.
В тот вечер, затянувшийся на полночи, она вернулась к нам в джинсах и белой рубашке, подвязанной по-ковбойски. Роскошным каштановым волосам, густым вьющимся каскадом ниспадавшим на плечи, для полноты техасской картины не хватало разве что ковбойского пони. Но это я так – в горькое спайси… На самом деле – она была хороша! С чувством достоинства – вишней на десерте – проплыла на кухню, грациозно прислонилась в приветствии к Вениамину и, с улыбкой глядя ему в лицо снизу вверх, нежно разгладила его инженерную бородку. Тем самым сразу указав, кто он и чей на этой тусе. Помню, что-то куснуло меня под сердцем, овеяло легким разочарованием, но я быстро смирился, заставив себя, раз пришел, впитывать всё окружающее в качестве ненавязчивого студенческого приключения.
В течение всей вечеринки она была радушной хозяйкой. И уделяла каждому из нас ровно столько внимания, сколько это было необходимо для поддержания веселья и раскованности. Всё же основное внимание она уделяла Вениамину: всегда была рядом с ним – в комнате и на кухне, свивала гнездо под его боком, когда играли в карты, подпевала ему во время полуночного солирования на гитаре. Что она нашла в нем, кроме возраста? Ему было лет двадцать пять. Он производил впечатление уверенного в себе человека, давно вышедшего из студенческого обормотства. Зарабатывал самостоятельно где-то в институте астрофизики и казался самодостаточной, во всех смыслах взрослой личностью. Конечно, не чета тогдашним нам. Говорил, растягивая фразы, интеллектуально, подчеркнуто заумно – так, что понимали его подчас только трое: он, его пришедший развлечься патлатый друг-балагур в рокерском прикиде и Ирина, привыкшая и, как догадываюсь, признававшая эту его возвышенность за респектабельность. Изюминкой его манеры общения были контрасты: от высокого, интеллектуального к веселому и подчас погранично пошлому. Этим он веселил себя и всех вокруг. Их негласная дуэль в остроумии с другом-балагуром была стержнем, на который нанизывалось общение нашей тусовки. И даже пошлости вызывали взрыв искренних эмоций в неискушенных таким контрастным общением студентах, внимавших странным старшакам с бородой и в патлах с интересом. Особенно девчонки. Ирина же на всё это смотрела с легким сарказмом, вставляла в разговор свои весомые аргументы и ластилась к Вениамину, словно закутывалась в уютный шерстяной плед.
Он же ухаживал за ней по-взрослому: не прожигал влюбленным взглядом, не откидывал с ее глаз спадавшие пряди, не произносил тостов, посвященных ей. Всё его внимание к ней ограничивалось добрыми шутками по поводу ее излишней серьезности к серьезным вопросам (профессия, любовь, политика и вера), упертости в спорах и капризности к обстоятельствам. Он обволакивал ее своей взрослостью, наливал мартини – ровно столько, сколько ей нравилось, чтобы было в бокале – и каждый раз, поднося пепельницу, корил за частое курение. Всё тайное оставлялось на потом.
Все, кто побывал на ее квартирниках, должны были потом входить в доверительный круг ее общения. Конечно, доверительный в относительных пределах. Нежелательно было отдаляться, отказываться, отплывать в другие компании и сферы интересов. За это тебя вносили в списки отчужденных и больше не звали. Впрочем, всё было ненавязчиво – просто не делились планами, и ты тихо дрейфовал куда нравилось. Только в твою сторону больше не смотрели, не слышали твоего мнения, игнорировали. Благородно так, без видимых ссор и обид. Как само собой разумеющееся.
Со мной, правда, получилось иначе. Когда вне круга ее общения я встретил свою будущую супругу и направил нос своей лодки к другим берегам, реакция показалась мне нетипичной. Ирина решила вдруг снизойти и распустила пересуды о недостойности, мягко говоря, моего выбора. Но разговор со мной, к чести, составила, услышала меня, хотя простить так и не смогла. И почему я должен был оправдываться? Тем более, что тем вечером свою ревность я подавил и утерся. Ибо права ревновать я тоже не имел никакого.
Всё-таки я благодарен ей за тот вечер, за ту ночь. За раскрепощенность, за некислый смех, за настоящий коньяк и респектабельное мартини. За новых людей, за свежие мнения. За разговоры со смыслом. За разговоры о смысле. За споры о важном. О космосе, о Вселенной, о первозданности и Боге. Как астрофизики Вениамин и его друг рассказывали очень занятные вещи о том, что интересовало меня. Рассказывали опять-таки по-взрослому, выслушивая неумелые реплики всех и каждого, дискуссируя, логично раскладывая по полочкам то, что поддавалось логике. И шутя так, что при всей скабрезности было по-настоящему весело. От коньяка ли или от мартини – какая разница!
– А знаете, почему астрономы и астрофизики на самом деле большие философы, чем кто-либо? Потому что понимают: даже по отношению к сверхмассивной «черной дыре» нашего Млечного пути мы выглядываем из такой промежности, что творцы сущего забывают о нашем существовании. В этом кроется равнодушие мира к нашим молитвам. Задайтесь вопросом: как часто мы заглядываем себе под мошонку?
Вениамин вторил патлатому:
– Иной раз так радуешься, вглядываясь в телескоп: ведь вроде как разглядел новую галактику в созвездии Жертвенника! Уже все лавры научного мира перед глазами… А потом выясняется, что это муха нагадила на оптику… Вот так и становишься философом, узревшим портал между великим и ничтожным!
– Или гинекологом. Если, к примеру, туда – в мыльницу Кассиопеи, в дипы6 между «Сердцем» и «Душой»7…
– Ну да. А еще урологом – в поисках потерянного созвездия фаллоса Осириса в Орионе!
Мыльница Кассиопеи… Такая у них была работа. На эти темы они и шутили. А мы, филологи, развесив уши, под алкоголь чувствовали, что нам такие темы и обороты образности близки и интересны. О Вселенной и женщинах, о “черных дырах” и влагалищах, о космосе и котах, о полярных льдах и мужской логике, об инопланетянах и идиотах, о сингулярности в любви… Говорили об артхаусном кино: о каких-то неведомых нам тогда Куросаве, Бертолуччи, Торнаторе, Кроненберге, Джармуше. Говорили о западном и русском роке – патлатый друг был в этом ас: о “Пинк Флойде”, Джиме Моррисоне, Игги Попе, “Кингз Кримзон”, Башлачеве, Майке Науменко, Цое, БГ, Кинчеве, о каком-то “Крематории”. Говорили о литературе: о Кафке, о Генри Миллере, о Селине, о Сартре и Камю, о Толкиене, о Сэлинджере, об Айзеке Азимове, Воннегуте, Станиславе Леме, братьях Стругацких… А потом, уже за полночь, пели под гитару. Вениамин был похож на археолога, который после смены раскопок под палящим солнцем и ужина у костра, взял гитару и решил сбацать. Играл и пел он сносно, но было душевно. Пели Высоцкого, Цоя, Никольского, “Битлз”, что-то еще, орали, дурачась, попсу, танцевали прямо на гранатовой скатерти среди бокалов с мартини и винограда. И выходили курить на звездный балкон к спящей разлапистой чинаре.
Обиду она мне так до конца и не простила. Нет, конечно, не ревнуя меня как мужчину. Я ушел из вытканного ею круга, в который она вовлекла меня как интересный винтик. Но винтиком я быть не хотел. А она не смогла простить, что я так легко взял и отчалил к той, избранной мною, которая стояла в стороне и была индифферентна ее истории. К той, которая поняла и приняла меня. Которой я по-настоящему стал интересен не как часть, дополняющая что-то более важное.
На свою свадьбу Ирину я не позвал.
Она отомстила, когда я оказался уязвим. Через пару лет. Не больно, но так, чтобы я понял. Уже став журналистом в газете, я позволил себе опубликовать неполиткорректную информацию. Она работала в пресс-службе военного ведомства, интересы которого затрагивала непроверенная заметка, и, по указанию командования, прибыла к нам в редакцию для выяснения отношений. Яркая, энергичная, деловая. Вся такая официальная. В строгом темном брючном костюме в полоску. И, закурив, с первыми фразами неискренне мило удивилась тому, что судьба свела нас в таких обстоятельствах, свела так по-взрослому. Как ей всегда нравилось.
Каким-то странным образом накануне с моего рабочего стола исчез материал, на который я ссылался в своей публикации. Нет, она не была к пропаже причастной (были в той истории иные персонажи – не о них речь). Но именно Ирина, увидев мое замешательство, косвенно обвинила меня в провокации. Завуалированно, через рапорт руководству о некомпетентности сотрудников редакции. Всем стало понятно, что тень некомпетентности ложится на меня.
Конфликт удалось уладить, но с тех пор больше я ее никогда видел. Воочию. Иногда она мелькала в поле зрения по телевизору: вела новостные передачи своего ведомства. Всё очень достойно. Образ, медийная красота, точная работа на камеру, гордый взгляд из-под густых прядей роскошных каштановых волос. Только голос снова всё портил.
Конечно, она мечтала о большем. Она знала свой путь. Она знала, что обязательно добьется всего намеченного. Ей нужна была Москва, не много-не мало – в свете тамошних софитов она видела свое будущее. И она добивалась своего: сначала по службе ездила в столицу России и привозила материалы даже из Госдумы. А потом она уехала туда устраивать жизнь в соответствии с планами. Вместе с Вениамином. Или он уехал с ней, или она за ним – этого не знаю. Так же, как не знаю, вышла ли она замуж. И за кого.
Она верила в свою звезду. Мечтала о будущем, о столичной журналистике. Быть на виду, быть известной. Быть актуальной и современной. Докапываться до истин и приправлять судьбу чувствами экстремальных эмоций и обстоятельств. Молодость и красота размахивали крыльями, и она отдавалась этому полету. Провожая однажды ее из университета до дома, я ощущал ветер этих крыльев, который, казалось, развевал и кроны тополей, сопровождавших нас по главному городскому проспекту. Ей было мало провинциальной славы, она мечтала об иных перспективах. И имела на это право. Грезила переводом в московский вуз, даже бросила учебу у нас и посвятила год поискам возможностей. Вернулась снова – без тени разочарования, отучилась курсом ниже, устроилась к военным. А потом наконец-то Москва. Впрочем, в “наконец-то” не уверен. Она не ограничивала себя временем. Хотя, как казалось, ей хотелось жить быстрее, чтобы шаги к мечте не затягивались надолго. Сдерживала только рациональность обстоятельств. А еще благородная гордость: когда не женской красотой, не жертвами целомудрия, а интеллектом, работоспособностью, творчеством воплотить всё то, достигнув чего, она могла бы быть удовлетворена жизнью. Сама перед собою.
Были ли в ее планах семья и дети? Наверное. В нашем разговоре она об этом даже не упоминала, а ее одержимость другим не дает мне права сегодня быть категоричным. Как ничего, кроме личных впечатлений, не дает права вспоминать ее такой, какой она мне запомнилась. Тем более, что после ее отъезда я не знал о ней ровным счетом ничего. И так бы не узнал о ней больше никогда, если бы однажды несколько лет спустя не включил телевизор, не нажал кнопку случайного федерального канала и, уже отвернувшись от экрана по домашним делам, не услышал знакомые имя и фамилию… Так, к сожалению, в жизни бывает. Я обернулся. Неужели мечты вынесли ее в эфиры федеральных каналов? С экрана на меня смотрела Ирина. Ее лицо. Точнее – фотография. Черно-белая. Официальная. Видно, из паспорта. Убранные волосы, как положено для делового фото, знакомый, чуть обнаженный отсутствием каскада волос овал кукольного лица, прямой взгляд из-под можжевеловых ресниц и плотно сжатые губы, которые она сжимала, пытаясь казаться серьезной и взрослой.