
Полная версия:
Мёртвые души. Том третий. Живые души
Когда маховик государственной машины, наконец, со скрипом провернулся и тяжелые шестерни правосудия пришли в движение, эффект превзошел все ожидания.
Председатель комиссии, человек осторожный, но дороживший своим местом ввиду грядущих императорских проверок, дал бумагам ход. В тот же день с курьером полетела депеша к выборгскому полицмейстеру. Грянул гром. Внезапная, как снег на голову, полицейская экзекуция нагрянула на загородные владения купца Дерунова. И — о чудо! — «утонувший» лес, целехонький, аккуратно ошкуренный и уложенный в необъятные штабеля, обнаружился именно там, где и предсказывал бывший скупщик мертвых душ.
Петербург ахнул. Скандал вышел неслыханный, тем более что в деле были замешаны средства, отпущенные на святая святых — Исаакиевский собор и Зимний дворец. Купца первой гильдии Дерунова, еще вчера вальяжно открывавшего ногой двери в министерские передние, взяли под стражу прямо в его роскошном особняке на Английской набережной. Имущество его было тотчас опечатано, векселя арестованы, а сам он, в одночасье постаревший и растерявший весь свой купеческий лоск, давал теперь потные показания следователям.
А в самом департаменте, где служил Чичиков, тем временем творилось нечто невообразимое. Имя скромного надворного советника не сходило с уст. Чиновники, привыкшие к тому, что всякое дело можно уладить полюбовно за известную мзду, смотрели на Павла Ивановича с мистическим ужасом. Когда он проходил по коридору, шепот мгновенно стихал, а спины вытягивались по струнке. Те, у кого рыльце было в пуху (а таких в строительном ведомстве водилось преизрядно), начали панически бояться его спокойного, внимательного взгляда. Зато те немногие, кто тянул лямку честно, перебиваясь с хлеба на квас, взирали на него как на святого Георгия, пронзившего копьем ненасытного змея.
Сам же Павел Иванович держался с невероятным достоинством. Он не задирал носа, не произносил пламенных речей о добродетели, а лишь еще усерднее скрипел пером за своим дубовым столом. Но в душе его пели торжественные хоры. Он чувствовал, как с каждым днем с его плеч осыпается струпьями тяжелая, грязная корка прошлого. Он доказал — и прежде всего самому себе, — что Муразов спас его не напрасно.
Именно в один из таких дней, когда эхо деруновского скандала еще гуляло по высоким сводам министерства, к столу Чичикова неспешным, шаркающим шагом приблизился сухонький старичок в безукоризненно чистом, хотя и изрядно потертом на локтях вицмундире.
Это был статский советник Александр Иванович Светлооков. Человек старой, еще александровской закалки, он слыл в департаменте чудаком и «бессребреником» за свою абсолютную, почти болезненную неподкупность. Из-за этой самой честности он так и не нажил каменных палат, ютился в скромной казенной квартире на Фонтанке и воспитывал единственную дочь.
— А, Павел Иванович! Трудитесь, батюшка, трудитесь, — проскрипел Светлооков, добродушно щурясь сквозь круглые стеклышки очков. Голос его, обычно тихий, сейчас дрожал от сдерживаемого волнения.
Чичиков поспешно отложил перо и привстал, выказывая уважение старшему по чину и возрасту.
— Долг службы, Александр Иванович. Сметы-с… Не терпят отлагательств.
Светлооков пожевал губами, оглянулся по сторонам, словно проверяя, не греет ли кто уши, и вдруг, шагнув ближе, крепко, обеими сухими руками схватил руку Чичикова.
— Я, Павел Иванович, человек старый. Всякого на своем веку навидался, — заговорил Светлооков, и в уголках его глаз блеснула влага. — И признаться честно, думал уже, что перевелись на Руси люди с позвоночником. Думал, всё распродано, всё молью изъедено. А вы… То, как вы этого ирода Дерунова к ногтю прижали… Да ведь вам, я знаю доподлинно, золотые горы сулили! А вы не взяли. Отстояли казенную копейку!
— Александр Иванович, помилуйте, право слово… — Чичиков, не привыкший к столь искренним, не покупным похвалам, густо покраснел. — Я лишь поступил по закону.
— Золотые слова! Редкость в наше время, великая редкость! — статский советник одобрительно покивал лысеющей головой. Он постоял немного, не выпуская руки Чичикова, а затем, словно решившись на что-то крайне важное, произнес: — Знаете что, голубчик? Вы человек одинокий, петербургских пустых соблазнов чуждаетесь, в карты до полуночи в клубах не режетесь. Сделайте одолжение старому человеку, загляните к нам в это воскресенье вечерком на чашку чая. Мы люди простые, разносолов не держим, балов не даем. Но варенье крыжовенное у моей дочери, Веры Александровны, — смею уверить, первейшее во всей столице. Приходите, Павел Иванович. Для меня будет честью принять под своим кровом такого честного человека.
В груди Чичикова что-то сладко екнуло и оборвалось. В Петербурге такие приглашения, да еще от человека столь щепетильного, как Светлооков, не делались просто так из вежливости. Это было признание. Это был пропуск в тот самый мир чистоты и домашнего покоя, о котором он так отчаянно молился по утрам.
— Почту за величайшее счастье, Александр Иванович, — с готовностью, стараясь унять дрожь в голосе, ответил Чичиков. — В котором часу прикажете быть?
— А часам к шести и жалуйте. На Фонтанке, дом Меркулова, спросите квартиру Светлоокова, там всякий дворник укажет. Будем ждать-с!
Старичок благосклонно кивнул и посеменил обратно к своему отделу. А Павел Иванович вдруг поймал себя на том, что смотрит на казенную бумагу, не разбирая на ней ни единой буквы. Сердце его, привыкшее трепетать лишь при подсчете ассигнаций, вдруг забилось с какой-то новой, совершенно незнакомой ему юношеской тревогой. Он еще не знал, как выглядит эта Вера Александровна, варившая крыжовенное варенье, но в самом этом имени, произнесенном в контексте тихого домашнего вечера, почудилось ему заветное прибежище.
До самого воскресенья Чичиков жил как в тумане. Вернувшись домой в тот же вечер, он устроил Селифану настоящий разнос за нечищеные сапоги, заставил выбить вековую пыль из парадного фрака и битый час крутился перед тусклым зеркалом, тщательно примеряя галстуки. Он готовился не к сделке, не к визиту к губернатору ради выгоды — он готовился к первому в своей новой жизни шагу навстречу свету. И шаг этот, как он чувствовал всем своим существом, должен был навсегда изменить его судьбу.
Глава IV
Воскресный петербургский вечер опускался на город нехотя, кутая гранитные набережные в сизую, влажную дымку. Зажигались первые тусклые фонари, выхватывая из сумрака то проносящуюся мимо щегольскую коляску, то сгорбленную фигуру запоздалого мастерового.
Для Павла Ивановича Чичикова этот день начался задолго до рассвета. Никогда еще, даже в те времена, когда он готовился предстать перед губернатором ради самой выгодной сделки, он не испытывал такого мучительного, почти юношеского трепета. С самого утра Селифан был доведен до полного изнеможения: парадный фрак, тот самый, что шился еще в пору первых робких надежд на честную жизнь, чистился щетками трижды, пока сукно не начало угрожающе лосниться. Сапоги были натерты ваксой до состояния зеркальной глади, в которой, при желании, можно было бы рассмотреть собственное отражение.
Наконец, когда стрелки часов неумолимо приблизились к половине шестого, Чичиков вышел на улицу. От услуг извозчика он отказался намеренно — во-первых, чтобы сберечь полтинник, а во-вторых, чтобы морозный невский воздух хоть немного остудил пылающие щеки.
Дом Меркулова на Фонтанке оказался строгим, в три этажа, каменным строением без всяких архитектурных излишеств, но содержавшимся в завидной чистоте. Поднявшись по полутемной, пахнущей кошками и жареным луком лестнице на второй этаж, Павел Иванович остановился перед массивной дубовой дверью, обитой потертой, но крепкой кожей. Сердце его колотилось подобно маятнику старинных часов, отбивающему новый, неведомый доселе ритм. Он потянул за медную ручку звонка.
Дверь отворилась почти тотчас. На пороге стояла пожилая, опрятно одетая кухарка в белом переднике. Окинув гостя строгим, оценивающим взглядом, она почтительно поклонилась:
— Пожалуйте, барин. Александр Иванович уж дожидаются-с.
Чичиков снял шинель, бережно повесил ее на деревянную вешалку в тесной прихожей и, пригладив перед зеркалом серебрящиеся на висках волосы, шагнул в гостиную.
Здесь не было ни позолоты, ни тяжелых штофных обоев, ни тех кричащих о богатстве (или о страстном желании казаться богатым) вещей, которыми так любили обставлять свои жилища губернские знакомые Павла Ивановича. В комнате царил дух благородной, спокойной бедности, которая не стыдится самой себя. Вдоль стен выстроились книжные шкафы красного дерева, плотно уставленные потертыми корешками; у окна примостились старенькие, но уютные вольтеровские кресла с протертой обивкой, на подоконнике герань тянула свои листья к остывающему свету. А в центре комнаты высился круглый стол, накрытый ослепительно белой скатертью, посреди которого уже добродушно, с этаким домашним достоинством пыхтел пузатый тульский самовар.
— А, пожаловали, Павел Иванович! Милости просим, дорогой гость! — статский советник Светлооков вышел навстречу, радостно потирая сухие, пергаментные руки. Он был одет в домашний, изрядно поношенный халат, что придавало ему вид еще более домашний и безобидный, нежели в департаменте. — Прошу к столу-с. Вера, душа моя, оставь на минуту хлопоты, посмотри, кто к нам пришел!
Из соседней комнаты, должно быть, столовой, неслышным шагом вышла девушка, и Чичиков, к собственному величайшему удивлению, вдруг почувствовал, как у него перехватило дыхание.
Привычным, цепким взглядом прежнего Чичикова он бы мигом вычислил, что ей никак не меньше двадцати пяти лет — возраст для столичной барышни, не успевшей выскочить замуж, почти критический. Но прежнего Чичикова больше не существовало.
Вера Александровна не ослепляла с первого взгляда той фарфоровой, кукольной красотою, от которой так легко теряют голову восторженные юнцы. В ней не было ни жеманства губернаторской дочки, ни тяжеловесного, напористого кокетства уездных дам, любивших прикрываться веерами. Она была одета в простое шерстяное платье глубокого синего цвета, строго облегавшее ее стройную, статную фигуру. Гладко зачесанные русые волосы, собранные на затылке в тяжелый узел, открывали высокий, чистый лоб. Но главное, что навсегда приковало к себе взгляд Павла Ивановича, скрывалось в ее глазах — глубоких, темно-карих, смотревших на мир без всякой светской фальши, с удивительным спокойствием и тихим, согревающим умом.
— Павел Иванович Чичиков, мой сослуживец и, не побоюсь этого слова, спаситель казенной чести, о котором я тебе столько рассказывал, — с гордостью представил его хозяин.
— Очень рада знакомству, — произнесла Вера Александровна, чуть склонив голову. Голос ее оказался под стать взгляду: ровный, грудной, льющийся легко и естественно. — Папенька говорит, что без вашей въедливости казна не досчиталась бы многих тысяч, а Исаакиевский собор лишился бы лучших лесов.
— Александр Иванович преувеличивает мои скромные заслуги, сударыня, — Павел Иванович отвесил глубокий поклон, вдруг с ужасом осознав, что краска — давно забытое, мальчишеское чувство! — густо приливает к его щекам. — Я лишь стараюсь исполнять свой долг с той мерой порядочности, какую мне Господь отпустил.
Они сели за стол. Вера Александровна принялась разливать чай. Ее руки двигались плавно и уверенно над тонкими фарфоровыми чашками, и в этом обыденном действии Чичикову вдруг почудилось такое невероятное, пронзительное домашнее благолепие, что у него сладко защемило в груди.
— А варенье-то, варенье отведайте, Павел Иванович! — суетился старик Светлооков, пододвигая гостю хрустальную розетку. — Крыжовенное, по особому рецепту покойной супруги моей варится. И ведь что за время нынче пошло! Вы подумайте только, Вера, наш гость давеча такую гидру за хвост ухватил! Как он этого Дерунова с его тайными шлиссельбургскими складами на чистую воду вывел — это же поэма! У них ведь там, под Шлиссельбургом, целая крепость из краденого леса была выстроена, а по бумагам — всё на дне ладожском почивает!
Вера Александровна посмотрела на Чичикова с искренним, теплым уважением.
— Должно быть, вам потребовалось немалое мужество, Павел Иванович, — тихо заметила она, передавая ему чашку с чаем. — В Петербурге честность часто обходится дороже самого дорогого леса. Говорят, этот купец человек страшный и мстительный. Вы не боитесь?
Чичиков бережно принял чашку, коснувшись на мгновение ее теплых пальцев, и посмотрел ей прямо в глаза.
— Бояться, Вера Александровна, нужно не купцов, а собственной слабости, — ответил он совершенно искренне. — Когда человек однажды в жизни уже оступился во тьму, а потом чудом выбрался на свет, ему никакие шлиссельбургские гидры не страшны. Страшно лишь снова свет потерять.
В комнате на мгновение повисла тишина, прерываемая лишь мерным тиканьем ходиков на стене да сытым мурлыканьем самовара. Старик Светлооков понимающе закивал, а Вера Александровна опустила глаза на свою чашку, но Чичиков успел заметить, как в ее взгляде мелькнуло что-то дрогнувшее, сочувственное и бесконечно нежное.
В этот самый миг Павел Иванович окончательно понял: вот она, та единственная пристань, в которой его избитому штормами кораблю суждено бросить якорь. И ради этого тихого света он готов был вынести любые удары петербургской судьбы.
Разговор, на мгновение замерший на столь высокой и искренней ноте, вскоре вновь потек своим чередом — плавно и уютно, под мерное бульканье закипающего самовара. Александр Иванович, обрадованный тем, что гость оказался человеком не только честным, но и понятливым, совершенно расслабился в своем стареньком халате.
— А отведайте-ка вот этих сухариков, Павел Иванович, — потчевал старик, пододвигая плетеную корзинку. — Верочка сама пекла. В кондитерских на Невском сплошь обман: снаружи миндаль да сахар, а внутри труха. А у нас всё свое, настоящее.
Чичиков с благоговением взял сухарик, хрустнул им и запил горячим чаем с тем самым знаменитым крыжовенным вареньем. Варенье оказалось удивительным: в меру сладким, с легкой, едва уловимой кислинкой, которая так приятно освежала. Впервые за долгие годы Павел Иванович сидел за столом и не высчитывал в уме, сколько дохода приносит хозяину имение и как бы половчее подобраться к его кошельку. Он просто пил чай. И это бесхитростное занятие казалось ему теперь величайшим блаженством.
— Скажите, Павел Иванович, — произнес Светлооков, щурясь сквозь очки, — а ведь вы, почитай, всю матушку-Россию исколесили, прежде чем к нам в министерство попасть? Я ведь в формулярный ваш список заглядывал, грешен. И там служили, и здесь… Должно быть, насмотрелись на жизнь провинциальную вдоволь?
Чичиков осторожно поставил чашку на блюдце. Вопрос был скользким, но врать в этом доме, глядя в ясные глаза Веры Александровны, он не мог и не хотел.
— Исколесил, Александр Иванович. Столько верст намотал, что иному ямщику впору позавидовать, — с легкой, задумчивой грустью ответил он. — Насмотрелся, правда ваша. Только смотреть-то, по совести говоря, радости было мало. Всё постоялые дворы, непролазная грязь по весне, уездные сплетни да вечная, изматывающая погоня за копейкой. Люди там живут так, словно черновик пишут, всё надеются, что когда-нибудь потом набело перепишут. И я так жил. Всё казалось, что настоящее счастье и покой ждут за следующим верстовым столбом. Гнал лошадей, гнал себя… А гнался, выходит, за призраком.
Вера Александровна, до этого внимательно слушавшая гостя, чуть склонила голову набок.
— И оттого Петербург теперь не кажется вам пугающим? — тихо спросила она. — Многие, приезжая из провинции, жалуются на наш город. Говорят, он холоден, каменен и высасывает из человека душу.
— Петербург, Вера Александровна, город суровый, кто же спорит, — Чичиков посмотрел на нее с такой теплотой, что девушка невольно опустила глаза. — Но для меня его гранит оказался надежнее любой весенней распутицы. Здесь камень, зато на него опереться можно. Да и холоден он лишь снаружи. А если посчастливится найти в этом каменном лесу приветливый огонек… — он запнулся, почувствовав, что заходит слишком далеко для первого визита, и мягко закончил: — Словом, ни в какие губернии меня больше калачом не заманишь. Здесь мой пост, и здесь я намерен стоять до конца.
— И слава Богу! — горячо поддержал старик, не заметивший той тонкой нити, что на мгновение натянулась между его дочерью и гостем. — Таких людей, как вы, нам в столице ох как не хватает! Выпьемте-ка еще по чашечке!
Вечер пролетел как одно счастливое, мимолетное мгновение. Говорили о литературе — Светлооков оказался большим поклонником Карамзина и Державина, а Вера Александровна читала наизусть Жуковского. Чичиков, чьи познания в поэзии ограничивались казенными циркулярами да случайными афишами, больше слушал, но слушал с таким искренним, благоговейным вниманием, что хозяевам это было приятнее любых ученых бесед.
Когда напольные часы с хриплым вздохом пробили половину десятого, Павел Иванович понял, что пора и честь знать. Засиживаться в первый вечер было неприлично.
Он поднялся, извинился за то, что злоупотребил гостеприимством, и стал откланиваться.
— Да что вы, батюшка, какое там злоупотребили! — замахал руками Светлооков, провожая его в прихожую. — Мы с Верочкой давно так душевно не сиживали. Заходите к нам запросто, без чинов. Как выдастся свободный вечер от смет ваших — так прямо и жалуйте!
— Благодарю вас, Александр Иванович. Это величайшая честь для меня.
Чичиков надел шинель, взял в руки шляпу и обернулся. Вера Александровна стояла в дверях гостиной. На губах ее играла легкая, почти неуловимая улыбка.
— До свидания, Павел Иванович, — произнесла она своим ровным, грудным голосом. — Пусть петербургский ветер будет к вам сегодня милостив.
— С таким напутствием, сударыня, мне и сибирская вьюга не страшна, — ответил Чичиков, низко поклонился и шагнул за порог.
Выйдя на набережную Фонтанки, он глубоко вдохнул влажный, пахнущий речной водой и печным дымом воздух. Ночь уже полностью вступила в свои права, укутав столицу густым сизым покровом. Ветер действительно стих, словно повинуясь пожеланию Веры Александровны. Павел Иванович шел пешком по темным улицам в сторону Васильевского острова, не замечая ни луж, ни расстояния.
В голове его шумело, но не от выпитого (он не притронулся даже к наливке, которую предлагал хозяин), а от того пьянящего, щемящего чувства обретенной надежды. Он вспоминал каждое слово, сказанное за столом, каждую складку на ее синем шерстяном платье, то, как ее тонкие пальцы уверенно и изящно держали серебряную ложечку.
«Господи, — билась в висках счастливая, ясная мысль. — Никаких миллионов не нужно, никаких херсонских степей с их мертвыми душами! Лишь бы вот этот свет, да этот самовар, да право сидеть рядом, не пряча глаз…»
Он миновал Семеновский мост, прошел мимо дремлющих, закутанных в тулупы будочников, чьи алебарды тускло поблескивали в свете редких масляных фонарей. Громады петербургских домов, обычно казавшиеся ему чужими и надменными, сегодня расступились, словно признав в нем своего.
Вернувшись в свою квартиру, Чичиков застал привычную картину. В передней, прямо на сундуке, раскинув руки и оглушительно выводя носом витиеватые рулады, спал нераздевавшийся Селифан. В комнате было зябко — дрова нынче берегли, протапливая печь лишь раз в сутки.
Павел Иванович осторожно, стараясь не шуметь, зажег сальную свечу. Огарок бросил на выбеленные стены неровные, дрожащие тени. Чичиков снял парадный фрак, но, в отличие от прежних времен, когда он небрежно кидал одежду лакею, теперь он бережно, словно святыню, разгладил на нем каждую складочку и аккуратно повесил на спинку стула. Этот фрак перестал быть просто сукном — он стал свидетелем его первого, настоящего человеческого счастья.
Раздевшись и нырнув под холодное одеяло, Павел Иванович долго не мог уснуть. Он лежал с открытыми глазами, глядя в темный потолок, и впервые в жизни занимался совершенно непривычным для себя делом: он не высчитывал проценты, не прикидывал выгоду от подрядов и не строил планов мести обидчикам. Он представлял. Представлял, как в этой самой комнате (или, лучше, в новой, светлой квартирке о трех комнатах где-нибудь на Мойке) появятся кисейные занавески. Как на столе будет лежать не казенная бумага, пахнущая сургучом, а чистая скатерть. И как тихие, размеренные шаги Веры Александровны наполнят это жилище смыслом.
С этого воскресного вечера жизнь Павла Ивановича неуловимо, но неотвратимо переменилась.
Внешне всё оставалось по-прежнему. Утром он всё так же пил пустой чай, бранил Селифана за нечищеные сапоги или леность, надевал вицмундир и отправлялся в свой строительный департамент. Там его ждали всё те же пухлые папки смет, подрядчики с бегающими глазами и вечная канцелярская пыль. После истории с лесом купца Дерунова (который по-прежнему сидел под следствием, тщетно пытаясь выкупить свою свободу через влиятельных покровителей) чиновники обходили стол Чичикова стороной, а просители даже не помышляли о том, чтобы подсунуть ему конверт.
Но внутренне Чичиков преобразился. Эта перемена сказывалась в мелочах, которые заметил бы лишь очень внимательный глаз. Проходя по Невскому проспекту после службы, Павел Иванович теперь не заглядывался на щегольские экипажи и не оценивал мысленно стоимость рысаков. Его взгляд всё чаще останавливался на витринах мебельных магазинов и лавок белошвеек.
Однажды он простоял добрых четверть часа перед огромным зеркальным окном английского магазина, завороженно разглядывая изящный комод красного дерева и фарфоровый сервиз на двенадцать персон с тончайшей позолотой. Он даже мысленно прикинул его стоимость и, придя домой, достал из потайного ящика бюро свою заветную шкатулку. Там, аккуратно перевязанные бечевкой, хранились его сбережения — честно выслуженное жалованье и премиальные, выданные комиссией за раскрытие шлиссельбургской аферы. Денег было немного, не чета прежним капиталам, но Чичиков с удовольствием пересчитал ассигнации, бережно разглаживая уголки. На обустройство скромного, но достойного гнездышка должно было хватить.
Его визиты на Фонтанку мало-помалу сделались делом привычным и даже необходимым, как дыхание. Сначала он заходил раз в две недели, боясь показаться навязчивым. Потом — каждое воскресенье. А к началу декабря, когда Неву окончательно сковало крепким синеватым льдом, а по улицам с веселым скрипом полетели сани, Павел Иванович стал бывать у Светлооковых и по средам.
Статский советник встречал его как родного сына. Заметив, что гость не пьет наливок и не играет в карты, старик окончательно утвердился в мысли, что Чичиков — редчайший бриллиант в петербургской грязи.
А отношения с Верой Александровной развивались неспешно, без тех бурных, театральных страстей, о которых любят писать авторы французских романов. В их возрасте и с их жизненным опытом страсть уступает место глубокому, трепетному уважению и осторожному узнаванию друг друга.
Чичиков не умел говорить изысканных комплиментов. Зато он умел слушать. И долгими зимними вечерами, когда за окном выла холодная балтийская вьюга, швыряя в стекла пригоршни колючего снега, он сидел в вольтеровском кресле и слушал. Вера читала вслух, или рассказывала о своем детстве, прошедшем в старом отцовском имении под Тверью, давно проданном за долги.
Павел Иванович, в свою очередь, начал приносить небольшие, но тщательно продуманные гостинцы. То кулечек отборного цейлонского чая, купленного в лавке на Гостином дворе, то новый выпуск «Отечественных записок», о котором Вера обмолвилась на прошлой неделе. Эти скромные знаки внимания принимались с такой тихой, искренней благодарностью, что у Чичикова всякий раз вырастали за спиной крылья.
Январь обрушился на столицу настоящими, трескучими крещенскими морозами. Нева встала намертво, скованная толстым панцирем зеленоватого, прозрачного льда. Воздух сделался колючим, звонким и таким чистым, что каждый звук — будь то скрип полозьев, окрик извозчика или удар топора на верфи — разносился на целую версту. Дым из тысяч петербургских труб поднимался в бледно-голубое, вымороженное небо строгими, прямыми столбами.
В одно из таких ясных воскресений, когда солнце, хоть и не грело, но ослепительно искрилось на заиндевевших куполах церквей, Павел Иванович по обыкновению явился на Фонтанку.
Старик Светлооков встретил его в кресле, укутав ноги пледом: к морозам у него обострился застарелый ревматизм.

