
Полная версия:
Сказки из старых тетрадей
Черт все знал о святости и святых, он все знал о добре и зле – такими, какими их понимают черти. И уж подавно знал такими, какими понимают их люди. И любил, насмехаясь, поговорить об этом он со своими собратьями. Часто, однако, всерьез спорили они до хрипоты, доказывая те или иные аспекты святости и греховности. Каждый придерживался своей, так сказать, концепции и теории. И было это одной из их главных потех.
Вот и шел однажды один из таких споров. Даже до драки дошло. И сказал старый черт: «Да что ж мы спорим и деремся? Мы ведь братья и понимаем друг друга». Другой черт, помоложе, с хитрой и почему-то испуганной усмешкой произнес: «Да-да, брат. Все мы из одного теста. А вот покажем мы тебе одну диковину». Расступились черти, и прошла и встала меж ними белая, тонкая человеческая фигура. И такая светлая тишина вдруг пошла от этой фигуры, что наполнился ад этим светом и тишиной, и щемящей тоскою, и мечтой об истине и совершенстве. И впервые за его почти вечную жизнь заломило, заболело вдруг у старого черта то место, где дóлжно находиться душе. И, сам не замечая того, потянулся он к светлой девичьей фигурке в страстном, умоляющем движении, и даже на колени было пал, да только вдруг опомнился, резко выпрямился и неотрывно, но уже угрюмо и сурово стал смотреть на светлое существо. И боль вроде бы начала стихать, но пришло к ней на смену что-то похожее на грусть, что тоже для черта было впервые. Хоть и захвачен всецело был черт неожиданным для него явлением, но все-таки успел заметить, что и все другие его собратья вдруг перестали быть теми циничными пронырами и смутьянами, какими были из века в век до сих пор. И не одна пара корявых рук тянулась к светлому существу, то ли в попытке прикоснуться благоговейно хоть к одежде его, то ли в желании разорвать и уничтожить иное, непонятное им.
Меж тем светлая дева, словно бы и не двигаясь вовсе, каким-то чудесным образом уклонялась от всех тянущихся к ней темных рук, оставалась тиха и светла, и безмятежно, и мудро, и серьезно смотрели большие глаза под тонкими бровями, и мило спокойны были нежные губы. И казалось старому черту, что дева эта, стоя вот здесь, в аду, между чертей, вместе с тем непостижимым образом находилась совсем в другом мире, и даже не в человеческом, известном ему как его пять пальцев, а в каком-то еще. Вот скользнула она назад, стала удаляться, блеснул тихий свет в последний раз – и затих, исчез, как будто и не было его. Понял старый черт, что была явлена им святость в самом своем чистом виде, когда даже ад бессилен погасить ее свет. Понял, что есть нечто, не доступное его пониманию.
Сгрудились черти. Кто-то зло кривил и без того злое и морщинистое лицо свое и орал «Упустили диковину!», кто-то почти со смущением поглядывал на других, кто-то визгливо и похабно хохотал… Долго стоял старый черт в угрюмой задумчивости. И с того дня застряло у черта в том месте, где бывает душа, что-то не сильно, но томительно свербящее, не дающее ему покоя ни днем, ни ночью. Часто казалось ему, что вот-вот разольется тихий свет и увидит он тонкую девичью фигуру и большие серьезные глаза, наполненные пониманием того, что никому из чертей видеть и знать не приходилось. Пониманием чего-то самого главного, на чем стоит мир и даже ад.
С того дня забросил он все свои проказы. Только и было ему дело, что искать светлую деву во всех закоулках ада. Черт и сам не знал, зачем он ищет ее, что он скажет ей, о чем попросит, если найдет. Часто злился он и на неуловимую, и на свое необъяснимое упрямство, но все же не бросал своих поисков. А светлая дева словно растворилась, как сквозь землю провалилась. А самое главное – никто не смог и сказать, откуда она вообще вдруг взялась и где прячется.
Пошли слухи по аду: мол, самый пронырливый, самый, так сказать, образцовый из них, всем чертям черт – а вот, понимаешь, бросился искать святость. Гоготали черти, сплетничая о своем собрате, что надо, видать, посылать гонца на небо с жалобой на вмешательство в суверенитет и внутренние дела ада и на ведение подрывной деятельности представителями светлых сил, негативно влияющих на психологическое здоровье местных обитателей. Правда, при самом старом черте не давали волю ехидным своим языкам после того, как тот тяжелым своим кулаком отмутузил парочку смельчаков, да так, что те засомневались в своем бессмертии. Впрочем, все реже появлялся черт в обществе, все чаще рыскал в одиночестве, а то даже просто сидел где-нибудь в адских дебрях, тихонько бормоча что-то себе под нос. Один дерзкий чертенок похвастался, что смог подкрасться поближе и подслушать это бормотание. Так вот, похоже оно было на стихи, по крайней мере, явственно прозвучали слова «звезду – разведу, черт – уперт». Но тут уж надавали ему оплеух старшие товарищи, чтобы не забывался салага и не выдумывал уж черт знает что.
Шло время. Сородичи старого черта угомонились, попривыкли к его странностям. Вроде даже стал он местной достопримечательностью и символом неординарности чертовой породы. То есть почти гордостью ада. А вот самому ему было не до самолюбия, совсем сдал старый черт. Потрескались копыта, стала кудлатой седая башка, пропал лоск на витых рогах. И не проходило томление и свербение в том месте, где бывает душа. И мысли текли такие несуразные, противоречивые такие все, что прямо не было от них никакого покоя.
Однажды, когда сидел черт в привычном уже раздумье, мелькнул вдруг светлый силуэт, стал приближаться, и вот встала перед ним светлая дева. От растерянности еще более угрюмым сделался старый черт. Даже не смотрел на ту, что так настойчиво искал, сделал вид, что неинтересно ему – тут она или еще где-то. Дева же с понимающей, сочувственной улыбкой смотрела на черта своими ясными глазищами и ждала, когда тот наконец-то скажет хоть слово.
А тот почувствовал все нарастающую злобу: показалось, что дразнила его девчонка, издевалась над ним, водила за нос, как какого-то глупого человечишку. Не привык сдерживать черт свои порывы (не сказать чтобы прекрасные). Вскочил он ноги, метнул глазами молнии, и, набычившись, пошел на ту, что наконец-то оказалась рядом. Не сулил этот абордаж ничего хорошего деве, да только и свербение, не дающее покоя, у черта не прошло. Потому не стал он рукоприкладствовать, а только помахал перед носом светлого существа пудовыми своими кулаками. И без всякого предисловия завопил: «Давай объясняй, кто тебя сюда прислал, и что ты знаешь такого, чего мы, черти, не можем понять!».
Чуть поднялись удивленно тонкие брови над светлыми глазами, но не исчезло выражения доброты на нежном личике пришелицы. Раздался ее голос, словно зазвенел хрустальный колокольчик: «Никто не присылал меня сюда. Сама как решила, так сама и сделала. Стало мне казаться невыносимой несправедливостью, что есть миры, лишенные света. И хоть говорила себе, что каждый мир, каждое живое существо воспринимает лишь ту толику добра, которую способно воспринять, все-таки все сильнее и сильнее терзало меня сомнение, и казалось: вдруг только из-за случайно выстроенной преграды не достигает свет иных душ, и что стоит только показать темным свет, дать его ощутить, как разрушиться преграда, и станет темное светлым. Кто же может отказаться от добра и красоты, если увидит и почувствует их? Вот и спустилась я в ваш страшный мир, чтобы попробовать наполнить светом хоть одну темную душу».
Не очень-то понравились черту такие слова. Показались унизительными. Считал он себя почти всемогущим, изощренно коварным, вселяющим ужас. А эта девчонка говорила о таких, как он, словно об убогих. Не с презрением, конечно, но с таким состраданием, какое для черта было хуже горькой редьки и обиднее прямых поношений (к которым, собственно, он не только привык, а даже считал главным подтверждением своей силы, поскольку что остается более слабым, кроме как изрыгать проклятия?). Хотел было все ж таки поколотить негодницу, но снова передумал, потому что был неглуп и понял, что хочет предложить ему светлая дева что-то важное для него, а после колотушек желание общаться с ним может у нее несколько поубавиться. Потому снова энергично помахал кулачищами, и даже покрутился вокруг себя юлой, чтобы унять излишнюю гневливость. И уставился на деву, не мигая, ждал продолжения ее речи.
А дева все молчала и молчала, уйдя в какие-то свои мысли, так что не выдержал старый черт и заворчал, забрюзжал, забрызгал слюной: «Ты думаешь, что умолять тебя буду? Так вот, не буду! И не надо цену себе набивать! Я без твоих откровений сотни лет жил и еще проживу! А вот как дам я тебе сейчас хорошую затрещину, чтобы помнила, как издеваться над старшими!».
Вздохнула дева, решительно посмотрела черту в глаза, но в голосе слышался затаенный страх, когда сказала она: «Готов ли ты принять от меня в дар свет? Ты единственный здесь, кто почувствовал желание узнать новое и чуждое тебе. Больше никто, никто… Я долго бродила по этому страшному миру, искала того, кто раскрылся бы навстречу мне и тому, что я несу. Но повсюду встречала только отторжение и ненависть. А ты… Ты пугаешь меня, не скрою, но я вижу, что в тебе пробудилось нечто похожее на тоску… Так готов ли ты?»
Расплылся черт в ухмылке, отчего стала его физиономия как будто еще хитрее. Закричал: «Давай, давай мне свой свет! Чего тянешь-то? Готов ли я? Да я просто предназначен для этого! Вон как все изнылось да иссвербелось у меня где-то внутри!».
Даже вздрогнула дева от такого рыка. Видно было, что одолевают ее сомнение и страх. Но вот сделала она над собой усилие, улыбнулась ласково и совсем близко подошла к старому черту. Проговорила: «Наклони ко мне голову!». Зыркнул гневно на нее чертяка, дескать, с чего бы я это кланяться начал, но сообразил, что иначе не дотянется до его башки маленькая девушка, потому склонился немного, но все-таки сопел недовольно и косил подозрительно воспаленным глазом.
Привстала на цыпочки дева, подняла руки. И вот уже легли хрупкие беленькие ладошки на косматую огромную голову. В первые мгновения как будто ничего не произошло. Но вот вздрогнул черт, выгнулся дугой да и рухнул на землю с диким криком: словно взорвался его череп, словно огонь объял все его тело. Ах, какие отборные, заковыристые проклятия вылетали из его луженой глотки, пока катался он по земле, молотя по ней руками и ногами! Не ожидала девушка, что причинит боль, да еще такую жгучую. Беспомощно смотрела она на черта широко открытыми глазами, прикрывая ладошкой рот. Походила она сейчас совсем не на носительницу светлой силы, а на обычную очень юную, растерявшуюся, испуганную до полусмерти девчушку.
Постепенно стихли жуткие вопли и ругань. Еще немного полежал на земле черт. Вот сел он, прислушиваясь к себе. Вот и встал на ноги как ни в чем не бывало. Только столь безобразная гримаса искажала его морду, что еще больше ужаснулась юная дарительница. Стояла она такая растерянная, такая напуганная, такая худенькая, и такие блестели на ее распахнутых глазах огромные слезы, что у любого бы человека сердце сжалось от сострадания и умиления, да и иной черт не стал бы обижать ее: негоже черту связываться с младенцем. А на нашего черта вдруг навалилась злоба, какой он еще никогда не испытывал. И в том месте, где бывает душа, клокотало у него теперь исполинское, неукротимое черное пламя. В слепой ярости уставился он на деву: «Ну, все, конец тебе!». Затем случайно отвел взгляд в сторону, да так и застыл, как будто впервые увидел то, что его окружало, и увиденное внушило ему непреодолимое отвращение. И всему аду он тоже пообещал полное разрушение. Вспомнил о земле и людях и чуть было не лопнул от жгучего желания тут же смести этот мир так, чтобы пылинки от него не осталось. Но вдруг черт подумал о себе, поднял свои корявые лапы, покрутил их, разглядывая так и этак, и завыл от ненависти к себе, впиваясь когтями в свое тело. И неизвестно, что бы он с собой сделал с собой, как вдруг внезапно погасло в его груди черное пламя, словно иссяк питающий его источник.
Закаменел черт, даже моргать и дышать перестал. А напротив него стояла таким же изваянием светлая дева: бессильно повисли ее руки, закрыты были глаза на помертвевшем лице. Наконец, черт зашевелился, заморгал, чихнул. И расхохотался цинично и насмешливо, как смеялся испокон веков. И ничего больше у него не свербело в том месте, где бывает душа. Вздрогнула дева, с изумлением уставилась на веселящегося черта. А потом поняла, что пропал свет, что она подарила черту, не оставил даже следа, кроме вспышки ненависти ко всему сущему. Жалобно-жалобно заплакала она. Черт же, хохоча, обзывал ее непотребными ругательствами, потом пошел восвояси. Проходя мимо девы, толкнул ее плечом, что было силы. Вскрикнув, упала девушка. И вдруг рассыпалась светящимися искрами и змейками. Побежали по черной сухой земле яркие огоньки. И погасли.
Черт уже не видел этого. Да и о светлой деве больше не думал. Он уже обмозговывал новые пакостные делишки, которые собирался обстряпать в мире людей. О произошедшем он вспоминал несколько раз с едкой насмешкой, в качестве неопровержимого доказательства отсутствия настоящего света и святости.
Озеро
***
Он приехал гораздо позже, чем начался маскарад, который устраивала госпожа Х. Поднимаясь по широкой лестнице, он бросил мимолетный взгляд на свое отражение. Красивое удлиненное лицо, большие холодные серые глаза, тонкий нос с легкой горбинкой, светлые волосы, зачесанные назад и волной падающие на шею, высокое стройное тело. Была в этом лице, в этом теле та неуловимая сила, которую трудно определить словами, но которая почти магическим образом очаровывала и подчиняла себе других людей, независимо от их пола, возраста, и уровня интеллекта. Но, надо сказать, особенно неотразим был он для женщин. Ни разу в жизни он не приложил ни малейших усилий, чтобы понравиться какой-нибудь прелестнице. Более того, с отроческих лет женское обожание и преданность сопутствовали ему, где бы он ни появился. К его ногам смиренно бросали души и репутации, не требуя, но умоляя о капле любви. Иногда, по воле своего каприза, он позволял на короткое время кому-нибудь любить себя. Но никто никогда не мог бы похвастаться тем, что видел его искаженное страстью лицо, его горящие глаза, слышал от него слова любви и ласки. Даже в самые жгучие моменты близости лицо его оставалось слегка отстраненным, а глаза холодными.
К тридцати пяти годам женская любовь стала для него докукой. Обладая незаурядной мужской силой, он предпочитал утолять свои потребности в обществе продажных женщин, с которыми расплачивался звонкой монетой и исчезал навсегда, не опасаясь того, что его завалят записками и будут подкарауливать у парадного входа.
С каждым годом все реже и реже появлялся он на званых ужинах и балах, несмотря на настойчивые приглашения, требования или улещивания. Но довольно часто видели его в театре, когда давали скрипичные концерты. Там он, сбросив свое пальто на руки лакеев, прямо проходил быстрой походкой в свою ложу, и, всегда одинокий, укрывался в тени. Как правило, никто из посетителей не замечал, когда он уходил: когда зажигался свет, его ложа чаще всего была пуста. Если же он оставался на своем месте до конца концерта, то все-таки умудрялся каким-то чудесным образом, не торопясь, не смешиваясь с толпой, не обращаясь за помощью к обслуге, оказаться одетым и уже садящимся в поданный экипаж раньше самой титулованной и капризной особы.
Время от времени выходили тоненькие сборники его стихов, странных, с завораживающим непривычным ритмом, наполненных непонятными вычурными образами и словами.
В свете этого человека принято было считать эксцентричным чудаком и отшельником и говорить об этом с легким, доброжелательно-снисходительным смешком. Самые умные из его окружения в глубине души признавали, что он внушает, пожалуй, даже страх.
Госпожа Х не надеялась, что этот человек будет сегодня на ее вечере, хотя и не преминула послать ему традиционное приглашение. Но сегодня ему вдруг захотелось увидеть людское оживление, услышать веселую музыку и легкомысленный, чувственный смех женщин, ощутить запах духов и возбужденных тел. Потому он и принял приглашение госпожи Х, отобрав его из нескольких карточек, принесенных ему утром лакеем. А зайдя в зал, переполненный людьми и шумом, оказавшись среди верениц мчащихся в танце пар, почувствовал тоску и усталость.
Женские лица. Маски. Перья. Выставленные на всеобщее обозрение соблазнительные прелести. Манящие взгляды и рты. Черные фраки и белоснежные манишки мужчин. Деланно-молодцеватые движения. Скучно, скучно… Он, холодно ответив на несколько приветствий, отошел в укромный угол, где усевшись в кресло, стал равнодушно наблюдать за веселой кутерьмой, царящей в зале.
Вдруг в толпе он увидел молоденькую девушку, дочь одного из своих знакомых, в доме которого он раньше не раз бывал. Она так явно и безоговорочно была влюблена в него с первой же минуты знакомства, что домочадцы немного посмеивались над ней. Вот и сейчас она завороженно смотрела на него широко раскрытыми наивными голубыми глазками. Боже, как знакомо, как привычно она смотрела на него! Вдруг он почувствовал раздражение: глупая девчонка, не имеющая возможности понять своим маленьким мозгом, что он чувствует, что он думает, что он из себя представляет. Скорее всего, наслушавшись светской болтовни, она возомнила его этаким бунтарем-романтиком, не нашедшим искренней любви и страдающим от одиночества. И уже рисует в своей симпатичной головке приторно-сладкие картинки своего благодетельного влияния на его метущуюся натуру, пылких признаний, окропленных взаимными слезами счастья, и их венчания под умиленный шепот присутствующих высокопоставленных особ. Что ж… Стоит немного умерить ее идиотские мечтания, пусть учится быть взрослой, наконец.
Небрежным взмахом он подозвал ее к себе. Не медля ни секунды, как будто ждала этого немого приказа, она послушно подошла к нему. Встала рядом с его креслом, безвольно опустив руки в белых перчатках и преданно глядя ему в глаза. Он поднялся, несколько секунд разглядывал милое личико. Ему было ясно, как божий день, что девочка невиннее ангела. Раздражение его только возросло от этого. Но появилось странное возбуждение. Он поднял руку, погладил ее по щеке. Девушка вспыхнула, ее глаза наполнились слезами благодарности и счастья. Она, почти ребенок, не поняла, сколь унизительной для нее была эта ласка: иные с большей нежностью прикасаются к собакам, нежели этот человек прикоснулся к пухленькой румяной щечке. Наклонясь к маленькому уху, обрамленному светлыми завитушками, он велел: «Иди за мной», и, не оглядываясь, пошел в зимний сад госпожи Х. Девушка, ничего не спрашивая, не возражая, последовала за ним.
В зимнем саду царили сумрак и тишина. Лишь журчал где-то недалеко фонтан. Он грубо притянул девушку к себе. Она была словно кукла в его руках, послушная кукла, но теплая, живая, с нежным телом. Поначалу он хотел лишь напугать ее, сказать обидные скабрезные слова, может быть, поцеловать, но словно туман вдруг окутал его сознание. С невесть откуда взявшейся сладострастной жестокостью он бросил ее на скамью, навалился на нее. Она не кричала, не сопротивлялась, не пыталась просить о пощаде, лишь неистово колотилось ее сердце.
Его руки грубо и больно тискали ее. Маленькая, совсем еще детская, белоснежная грудь была почти обнажена. Наконец, быстрым движением он поднял ее юбку, рывком раздвинул тонкие ноги. И в момент самого острого наслаждения он вдруг словно проснулся от кошмара. Ужас, стыд охватили его. С последним содроганием плоти вырвался из его груди стон не сладострастия, но отвращения и к себе, и к этой послушной невинной овечке.
Он встал, спешно приводя свою одежду в порядок. Не бросив ни одного взгляда на неподвижно распростертую девушку, ушел. Вышел в парк. Поняла ли его жертва, что произошло? Ищет ли ее кто-нибудь в оставленном зале? Заметили ли, как он увел ее? Как она будет жить дальше? Его не волновали эти вопросы. Он хотел лишь одного – оказаться у озера на окраине парка.
Он дошел до озера. Сложив руки за спиной, опустив голову, он замер у самой кромки воды и глубоко задумался. Он не думал о девушке. Для него она стала чем-то вроде символа, а не живым человеком, способным любить и страдать. Он осмысливал свою жизнь, одной из вех которой стало сегодняшнее омерзительное событие. Лицо его вдруг нервно исказилось, но уже через миг приобрело привычное выражение спокойствия и отстраненности.
Напряженно размышлял он, привычно холодно и трезво, даже резко, подвергая анализу не только окружающий мир, но и самого себя. Почему сложилось так, что жизнь стала казаться ему бездарно разыгрываемым спектаклем в убогих декорациях? Откуда эта непреходящая тоска? Он рос очень умным ребенком, глядящим на мир с пытливым интересом. Всегда находил он забавы, не разделяемые сверстниками: копаться в книгах, разбирать старинные нотные записи или мастерить замысловатые игрушки было для него интереснее и желаннее, нежели резвиться с другими мальчишками. Он и не искал себе приятелей. Правда, и не избегал их, не гнал от себя тех, кто приближался к нему, всегда терпеливо и ласково объяснял то, чем он занимается, если кто-то проявлял любопытство. Но всегда чувствовалось, что за вежливостью скрывается равнодушие, а подчас – и желание поскорее отделаться от докучливых мальцов, глядящих на него с уважением, как на взрослого. Девочки уже в то время начали дарить ему свою симпатию. Он же с ними оставался ровен, вежлив и сдержан, как со всеми, кто его окружал. Хотя, конечно, прекрасно понимал, какое впечатление производит на милых созданий, но относился к этому с едва заметной иронией и в то же время сочувствием. Постепенно сочувствие исчезло.
Нет, ему неинтересны были его сверстники с их шумной, бессмысленной дружбой. Как позже ему неинтересна была и любовь. Все это дарилось ему легко и щедро, но не вызывало в его душе не единого сильного чувства, будь то радость или печаль. Господи, какая глупость – тратить драгоценное время на такую убогую безделицу, как любовь к человеку. Всеми силами своего ума и духа пытался понять смысл бытия, находя глубочайшую, почти экстатическую радость в интеллектуальных своих занятиях. Он объездил полмира в поисках редких сочинений. Его обаяние, его острый ум, целеустремленность и не в последнюю очередь – его деньги помогли ему собрать лучшую в Европе и Новом свете библиотеку. И каждый из тех старинных свитков, рукописей, инкунабул, что попадали в его руки, были им изучены со всей тщательностью и даже одержимостью стремящегося к высшему знанию человека.
Пытался он находить и приближаться к тем, кто слыл мудрецами, дабы перенять от них секретные методики просветления, преодоления ограниченности смертного характера человека и выхода в широкие сферы божественной мудрости. Да только очень быстро он разочаровался в тех, кого считали носителями сакральных знаний: слишком уж были они похожи на обычных людей, слишком теплыми оказывались их сердца и их глаза. И он отказался от этой затеи. Единственными его учителями и друзьями стали книги – древние и новые. Он, впрочем, был вполне доволен таким положением дел.
Ему казалось, что он приблизился, конечно, не к полному постижению ума и духа творца и его творения (уж что-что, а смирению-то он научился за годы исканий), но к предпостижению их. И именно в это время из его жизни исчезла радость. Приблизившись к предпостижению смысла бытия, он потерял смысл своей жизни.
Он не смог понять причины своего состояния. А жить становилось все невыносимее. Все яснее осознавал он тщетность любых знаний, ничтожество человеческого мира, себя самого и своего места в этом мире. Иной раз, видя красивый пейзаж или слыша прекрасную мелодию, он вдруг ощущал что-то похожее на радость, на возрождение своей жажды жизни, жажды познания. Но часто уже посреди концерта он терял это ощущение, и отчаянная тоска с еще большей силой начинала терзать его. Тогда даже музыка, пытающаяся сказать нечто, чего на самом деле не существует, становилась пыткой, и он сбегал домой, запирался в тишине кабинета. И лишь мысль о том, что рано или поздно эта пошлая вещь под названием жизнь придет к концу, приносила ему облегчение.
Сегодняшнее событие стало последней каплей. Эта влюбленная, жалкая дура… Просто олицетворение человечества с его убогими чувствами, омерзительной возней. Что оставалось ему? Жить, год за годом, есть, пить, иногда посещать женщин, постепенно превращаться в тупую развалину? Тоска, тоска, тоска… Всходила луна, и на воде заиграл ее таинственный свет, прокладывая дорогу, по которой так хотелось уйти в другой мир, полный смысла и красоты.
Он не оставил никакой записки. Тело его нашли быстро. Наутро. Оно даже не успело стать слишком безобразным. Так что похороны вышли респектабельными. Свет нашел его смерть такой же необычной и таинственной, какой была его жизнь. Впрочем, одна душа изнывала от искренней боли, это надо признать.
***
Я люблю его. Я не могла раньше даже представить себе, что можно любить так безусловно и безгранично.
В моем прошлом уже случилось несколько романов, вполне симпатичных и благополучных. Пару раз в своей жизни я говорила мужчине «Люблю». Только теперь я стала понимать, как кощунственно было произносить тогда это слово. Я не могу сказать в свое оправдание даже то, что заблуждалась от неведения, незнания истинной любви: всегда отдавала отчет в том, что в глубине души мне было все равно, кому я позволяла на тот момент любить себя, находиться рядом с собой. Все отношения были для меня чем-то временным, как остановка в гостиничном номере на несколько дней, когда важны не комнаты сами по себе, а лишь комфорт и соответствие их определенному набору требований. Говоря о любви, я играла. Нет, не в каких-то корыстных целях: мне нравилась моя самостоятельность, мое умение самой добиваться успеха. Просто иной раз нестерпимо хотелось поделиться с ближним своей радостью, бурлящей энергией. И мое признание в любви относилось, скорее, к такому интересному и прекрасному миру, к жизни в целом. И лишь отчасти к конкретному человеку, но не как индивидууму, а как элементу, делающему мир и жизнь еще интереснее и прекраснее.