
Полная версия:
Теория Бога
После года в технаре, летом 2014 года, меня призвали в армию, зачислив в ряды военно-воздушных сил. Сначала я служил в Белгороде в учебке, а потом в Приморском крае, в селе Черниговка. И если в Белгороде приходилось туго, но спасало товарищество во взводе, то в боевой части в моем батальоне почти все приходились друг другу врагами. Здесь царили тюремные порядки, в казарме имелся смотрящий. Запрещалось поднимать вещи в умывалке, туалете и в курилке. Даже если ты уронил смартфон и поднял его в запрещенных местах, ты будешь считаться макнутым. А если ты обмакнулся, то дорога на очки тебе заказана. А чистить очки – не пацанское дело, зашквар, стыд, мерзость.
В учебке мы с пацанами смеялись, чистя очки красным кирпичом. Нас отправил в ссылку на золотые прииски старшина, когда спалил за поеданием печенья со сгущенкой, спрятанных в умывальной комнате.
– Вы посмотрите на них! – орал он перед строем на нас. – Нет, чтобы в столовой, как люди, есть сладости. Нет, как крысы, шкерятся у сортира! Нургалин! Выдай им по кирпичу! Чтоб очки к ужину блестели! – его громовой голос до сих пор стоит в моих ушах. Однако же это был добрый и справедливый человек.
Тогда это было веселое приключение. Но в воинской части очкотеров презирали.
Однажды я спросил у сослуживца, поднял бы он свой телефон в туалете, если бы в расположении батальона не было ни души?
– Нет, принципы дороже, – отвечал он невозмутимо.
Я посмеялся над ним про себя. Он либо лжец, либо тупица.
Нормальные пацаны очки не моют. Но как узнать, кто ненормальный? Ненормальные это те, кого сломили на очках. Те, кто не хотел их мыть, но под угрозами и моральным давлением пошли на это. Мне повезло, и я избежал прессинга. В день ПХД, когда прогибали новоприбывших, меня поставили в наряд.
Попав в это забытое богом место, я впал в глубочайшее уныние. Я находился почти в десяти тысячах километрах от дома, вдали от друзей и родителей, наедине с жестокими порядками нормальных пацанов. Мне предстояло полгода каждый божий день общаться с ограниченными и меркантильными людьми. Однажды я “потерял” свой ремень, оставив его на подоконнике. Когда я не обнаружил пояс на прежнем месте, ко мне подошел бравый воин с моим ремнем, и сказал, что с меня “пехота”, то есть пятьсот рублей. Это дань за возвращение вещи.
На гражданке я рассуждал о том, что справедливости нет и никогда не существовало, поэтому глупо обижаться на несправедливость. Вся история человечества осуществляется ею. Однако в казарменных застенках мне не становилось легче от своей философии. Я не умел общаться с пацанами, и потому мне приходилось нелегко. Однажды я зацепился с одним казахом, и он предложил мне пойти в сушилку, чтобы выяснить, кто прав. Я решил его переиграть и сообщил, что никуда не пойду. Это была глубочайшая ошибка. Мне следовало согласиться на его предложение и отстоять себя, даже получив по роже.
– Слышь, ты совсем страх потерял, – говорил он мне злобным высоким голоском, – пошли в сушилку, я тебя разнесу!
– И поедешь в дисбат! – сказал я в сердцах. С побоями все было строго, драться запрещалось. За драку солдата могли отправить в дисциплинарный батальон, по сравнению с которым тюрьма – райские кущи. Я не собирался сдавать казаха, мне только хотелось его припугнуть.
Казах и компания рассмеялись. Эффект оказался вовсе не таким, какого я ожидал. Больше меня не трогали, но теперь так называемые авторитетные пацаны думали, что я “красный”, то есть стукач. А я ни разу ни на кого не стучал. В том числе и на тех, кто поступал по отношению ко мне, мягко говоря, несправедливо.
Когда весной в часть нагрянуло ФСБ с целью усмирить зарвавшихся подонков, подозрение в доносе пало на меня. Но я в тот момент находился в санчасти и не мог настучать. Оказалось, что мой приятель в слезах рассказал матери, как ему туго приходится, а мать позвонила куда нужно. Ко мне подошел тогда взводный – ограниченного ума индивид – и вполголоса поведал, что прощает все долги. Но я у него не одалживал.
В сложных жизненных обстоятельствах люди ищут опору. Когда человек вырастает, он не может более опереться ни на друзей, ни на родителей. И если человек слаб и не может найти опору в себе, он начинает уповать на бога. Мой случай был иным. Я не отличался силой, но тяготы армейской жизни не склонили меня к вере, и вот почему.
Как-то на выходных нам выдали телефоны, я залез в интернет и наткнулся на статью о расширении Вселенной. В моем понимании она была безгранична и столь велика, что это не поддавалось объяснению. Однако ученые утверждали, что Вселенная расширяется. А раз она расширяется, значит, ей есть куда расширяться, стало быть, она все-таки имеет пределы.
И вот это дерзкое открытие заставило меня уверовать в силу науки, которая постоянно боролась с демоном религии. Наука стала моим непоколебимым авторитетом. А она утверждала, что никаких доказательств существования бога нет. Да и сам я укреплялся в этой мысли, глядя, как кучка оскотинившихся дармоедов угнетает слабовольное большинство. Армия была антихристианским местом, если к ней вообще применимо такое понятие, как “христианский”.
Я рассуждал, что раз есть армии и воинские части, где готовят убивать и обороняться, раз люди воюют и завоевывают, значит, это все зачем-то нужно. Я видел, что молитва не способна сделать того, что может сделать одна пуля, выпущенная из автомата Калашникова. И что сколько б людей не молилось богу за мир во всем мире, войны продолжаются. Я видел, что удача военной кампании зависит не от орошения священником баллистической ракеты, а от ее начинки. И молитва попа будет тем действенней, чем совершеннее боеголовка.
Я не был никогда по-настоящему верующим. Но и полной убежденности в своей правоте мне не хватало. Поэтому я нередко колебался между верой и атеизмом. В конце службы я уверился в отсутствии бога. Это стало следствием моих рассуждений о войне. В конце концов, если бог создал все сущее, как говорят верующие, почему бы ему не избавить этот мир от войны?
Общаясь по телефону с отцом и жалуясь ему на бессмыслицу казарменной жизни, я заявлял, что мне после армии уже ничего не страшно. Что может быть хуже прапора, швыряющего по пьяни стулья? Или хуже граждан из ближнего зарубежья, пытающихся тебя всячески прогнуть? Я поведал случай, как один из гордых детей гор захотел меня унизить. Он бросил передо мной стакан на пол и сказал приказным тоном:
– Поднимай.
Его черные глаза сверлили меня гипнотическим взглядом, и я уже захотел было поднять стакан, чтобы… выкинуть его из окна. Но в последний момент передумал и спросил угодливо:
– А ничего больше не желаете, сударь?
Он услышал издевку в голосе, резко схватил меня за грудки и попытался повалить. Однако одолеть меня ему не удалось, несмотря на крупную комплекцию. Прапор, увидев борьбу, заорал на нас и навалял горцу по шапке.
– А на гражданке ничего такого нет, – говорил я отцу. – Тебе не нужно ежедневно бороться за себя. Не нужно никому ничего доказывать. Ты сам себе хозяин. Не захотел работать – послал начальника к черту и ушел! И никто не вправе тебя остановить.
Отец терпеливо меня слушал. С момента его дембеля прошло двадцать пять лет. В Советском Союзе армия была гораздо жестче, и хлебнул он не меньше моего точно.
– Сын, все только начинается… – сказал он тогда. А я не верил, что все только начинается. Казалось, жизнь должна обернуться одним большим карнавалом после демобилизации. Стоит ли говорить, что я заблуждался?
Мне было стыдно перед отцом. При отправлении в армию он подарил мне подвеску-ангелочка на шнурке. У меня уже имелась иконка с крестиком, и ангелок казался лишним грузом. Во время бесконечных переездов из казармы в казарму в первые же дни службы ангелок куда-то потерялся. Я горько жалел об утрате, потому что эта вещь связывала нас с отцом. Потеряв ангелочка, я как будто плюнул в душу родителю. Отцу об утрате я так не осмелился рассказать.
А спустя несколько месяцев протерся шнурок на шее, и мне пришлось отложить в тумбу крестик с иконкой. И все бы ничего, если б какому-то болвану майору не вздумалось запретить держать в тумбе любые вещи, кроме мыльно-рыльных принадлежностей. А у меня хранились в ней и литература, и письма из дома, которые я ощупывал пальцами и прислонял к лицу, не веря, что именно этого куска бумаги касалась материнская рука. Также у меня хранились две тетради с заметками о службе, из которых я планировал в будущем сделать книгу, и конверты, в одном из которых хранились мои обереги. И вот, в один прекрасный день все самое ценное оказалось на помойке без моего ведома. Ибо нельзя.
А нахрена эта тумба вообще нужна, если не для личных вещей, черт возьми? Держать книги – не положено, читать их – тем более. Положено, видимо, только деградировать. Нередко я видел, как на меня, читающего “Портрет Дориана Грея” или “Поющих в терновнике” смотрели снисходительно. Моя потребность в чтении воспринималась как странность. Зато не странностью были унижения, принуждения, оплеухи и беспросветная брань. Казался странным отказ принижать слабого. Неестественным было нежелание властвовать над ущербным и унижать его. Я знал, что в каждом из нас, даже в последнем ублюдке, теплилась жажда добра. Но в месте, где все решается силой, добро становилось постыдным качеством, архаизмом, отброшенным суровой эволюцией за ненадобностью. Добрые люди, не имея сил и желания отвечать на обиды насилием, подвергались унижениям за саму невозможность ответить силой.
Потеря личных вещей меня не воодушевила. Я горько каялся в том, что не смог хорошенько их спрятать. Утратив свои драгоценные письмена наряду с иконкой и крестиком, я решил, что не буду обзаводиться новыми. Я не верил в бога и считал лицемерием ношение креста. И раз уж шнур протерся, раз все потерялось, значит, так тому и быть. Я оставил бога, а бог оставил меня.
Утешением в этом скотном дворе мне служила мысль, что все эти так называемые пацаны будут никем в жизни. Гонор и злоба полезны только в тех местах, где все вопросы решаются раз на раз. И я предвидел, как они всю жизнь будут свою неуемную силу растрачивать в неблагодарном физическом труде, потому что на умственный не были способны.
Физическая сила хороша в моменте. Сила же мысли, мощь искусства и ценности гуманизма являются неотъемлемым фактором нравственного и культурного развития. И особенно страшно, когда люди, лишенные понимания ценности культуры, добираются до высоких чинов и получают всеобъемлющую власть. Им ничего не стоит нанести удар по древнему храму или обстрелять памятник архитектуры, если того требует военная наука. Но история неоднократно показала, к чему приводит уничтожение культурных ценностей и сжигание книг. Но бравые командоры не изучают истории. Они мало думают над смыслом своих деяний, а потому не знают, что любая война – бессмысленна. Но если бы в ней и был смысл, на кой черт он нужен, если оправдывает войну?
6
Я вернулся из армии возмужавшим и невозмутимым, как и мой друг Миха. Его служба оказалась значительнее и достойнее моей. Он был сержантом и руководил личным составом. Он орал и раздавал лещей. Принуждал и заставлял, если нормальных слов солдаты не понимали. Но на гражданке он откатился к заводским настройкам, то есть стал более тихим и спокойным человеком, чем был на службе, которая подстрекает человека быть не тем, кто он есть.
Хотя как посмотреть. В каком-то смысле армия – концентрат жизни. За один год службы ты получаешь десятилетнюю дозу стресса. И шквал неприятностей обнажает сущность человека. Один противостоит системе, а другой – раболепствует перед ней. Но и это показывает не столько суть человека, сколько его способ адаптироваться.
При схожем взгляде на многие вещи и склонности философствовать, наша сила духа имела громадную разницу. И армия показала, кто есть кто. Миха в бога никогда не верил и громко заявлял, что его нет, тогда как я предполагал то же самое, но как будто бы боялся озвучивать свое кощунственное знание. Друг знал себе цену, понимал свою силу и потому рассчитывал только на себя. Я же лишний раз убедился, что не подхожу этому миру, а потому рассчитывать на себя не мог. Все, что мне оставалось, это учиться дальше и писать стихи. Первое было необходимо моему будущему, второе – моей душе.
Служба показала, что я собой мало представляю, что не умею сопротивляться среде, и в целом достаточно робок. Это открытие меня огорчило, но утешением была мысль, что армия позади. Однако же впереди меня ждал другой сюрприз – работа на железной дороге.
Изначально я думал, что мне понравится тяжелый труд. Мне казалось, что работа под открытым небом меня закалит, и я сделаюсь настоящим мужчиной, буду сильным и смелым, а также научусь работать руками. Поэтому, при поступлении я и выбрал между направлениями вагонного дела и строительства железных дорог второй вариант. Но учиться мне не нравилось. Большую часть времени мы делали практические работы. То есть просто писали под диктовку на листах бумаги А4. Потом пересказывали.
Мы изучали самые разные дисциплины, но я чувствовал, что не испытываю тяги ни к железнодорожному полотну, ни к гайковертам, ни к системе сигнализации. Однако учиться было не так уж и сложно. Я так же, как и в школе, прикладывал ровно столько усилий, чтобы оставаться на плаву. Нередко прогуливал. Нам позволялось не появляться на парах не более десяти часов в месяц. Однажды я использовал эту возможность, чтобы не пойти на правила технической эксплуатации, ибо ничего не учил. Я остался в общаге и смотрел крутой сериал. В итоге ни один студент не вернулся без двойки, а я и время с пользой провел, и от пересдачи себя защитил!
Куда больше учебы мне нравилась жизнь в общаге. Я любил общажное веселье, любил подтягиваться на турниках напротив женского корпуса. Однажды я узнал, что многие девчонки специально приходили обедать на кухню к пяти часам, чтобы посмотреть на мои потуги. Меня это удивляло.
Но среди всех была одна девушка, совершенно не обращавшая внимания на мои усилия. Или делающая вид. При ее приближении я весь терялся и потел. Однако за все время пребывания в технаре я так и не подошел к ней познакомиться.
Год после армии пролетел незаметно. Мы жили с Михой вдвоем в комнате, к нам никто не лез. Нередко мы брали пиво и задушевно беседовали вечера напролет. Бывало, что одногруппники приглашали нас распить ящик дешевого портвейна, и тогда мы так наклюкивались, что еле передвигались по коридору, оперевшись о стену.
Миха любил спорить, и как-то раз предложил выхлебать по стакану водки. Я согласился. Спустя час друг изрыгал проклятия и не только близ общажного двора. Тогда комендантша, любившая нас за порядок в комнате, разочарованно сказала:
– Я такого от вас не ожидала…
В другой раз мы замыслили украсть кресло у вахтерши. Разработав план похищения, в час ночи мы на цыпочках пробрались в холл, но седалищная мебель оказалась громоздкой и тяжелой. Украсть ее беззвучно не представлялось возможным. Но воровство нам удалось через пару дней, когда, возвращаясь с пар, мы не обнаружили вахтерши на привычном месте. Стащив кресло и промучившись с ним минут двадцать, мы расположили-таки его в комнате. Тут же поднялся вой и суматоха. Стали искать злоумышленников. Подозрение пало на местного любителя травы. Он к нам явился с пришибленным видом, прося вернуть кресло. Когда мы это сделали, комендантша повторила свое разочарование. А наш руководитель только спросил:
– Вы пьяные были что ль?
Он заставил нас шпаклевать стены в коридоре в качестве наказания.
Учебе мы уделяли мало времени, однако же учились лучше многих одногруппников. Именно поэтому нас двоих решили отправить работать в самое сладкое место – в Зеленогорск, что под Петербургом.
На практику мы с другом отправились по окончании третьего курса. Жить нам пришлось в модульных домиках на территории мастерских, откуда в свободное время мы ходили на пляж к Финскому заливу. Работать же ездили в Белоостров.
Миха быстро сошелся с мужиками, тогда как я перед ними робел. Робость мне мешала общаться с ними на равных. Друга быстро начали отмечать, он делал успехи и схватывал все на лету. А я в железной дороге смыслил немного. Новая информация относительно того, какой болт крутить, как забивать костыль и как правильно косить траву плохо усваивалась в моей голове. Я возненавидел себя за свой медленный ум, за свои кривые руки, потому что они заставляли чувствовать себя совершенно паршиво. Особенно на фоне друга.
Наш дорожный мастер Идрис, когда у меня не получалась работа, которую мы уже делали, приговаривал:
– Вон, друг твой молодец, уже самостоятельно работает, а ты все учишься, учишься, да никак не научишься…
Он относился ко мне снисходительно, и я понимал, что заслуживаю такого отношения. Я злился, но не смел ему перечить. Миха же, наоборот, не только спорил, но открыто вступал в конфронтацию и даже подкалывал мастера. Тот только улыбался.
Я был невероятно удивлен, когда мастер, мужик тридцати шести лет, высказывая мнение, подобострастно спрашивал у моего друга, двадцатилетнего парня, согласен ли тот с ним. Он заискивающе поглядывал на лицо Михи, высматривая, какую реакцию вызовут его слова. И вот тут я удивился, насколько мы с другом разные. К нему подлизываются, а ко мне относятся с пренебрежением.
Мастер был мусульманином. Но при этом вел он себя не так, как требовала его религия. Я так думал, полагая, что он должен быть ко мне добрее. И в христианстве, и в исламе, в среде религиозных людей, наблюдал я одно и то же: поверхностное исполнение обрядов, самоограничение в том, в чем ограничить себя нетрудно. Так, мастер согласно своей религии не ел свинину и не убирался. Что же касалось более ценных правил, таких как терпение, любовь к ближнему, прощение и прочее – это им игнорировалось.
Роль религии была, на мой взгляд, в достижении любви ко всем людям, в самосовершенствовании, в нравственном развитии. То есть, быть религиозным человеком – тяжкий труд. Но и у мастера, и у моих сослуживцев-мусульман понятие о праведности было искаженным. Они не знали истории своей религии, для чего она и какова ее цель. Более того, они акцентировали внимание не на постулатах ислама, а на его различии с христианством и другими религиями, и через это превозносили над ними свою веру. Они пили по ночам, потому что “Аллах не видит”, употребляли наркотическую дрянь и приставали к русским девушкам. Все это, видимо, вполне согласовалось с их истинной верой в Аллаха. Я не встречал ни в одной религии такого яркого контраста между учением религии и делами ее последователей.
Миха тоже это отмечал и рассказывал, как воевал с кавказцами в армии. Он зставлял их проводить влажную уборку помещений, тогда как они отказывались брать тряпку в руки, ибо это противоречило учению ислама. Он нагибал их через уставщину и прокачку мышц. То есть истязал однообразными приказами: “Сесть-встать”, “Лечь-встать”, “Отжаться” и так далее на протяжении многих часов. В результате горцы предпочитали мытье пола, которое освобождало от изнурительных и бестолковых нагрузок.
Один из них вызвал Миху на честный бой в сушилку. Но, зайдя в нее, отказался драться, а на следующий день написал жалобу, что был избит мягким способом, то есть палкой, обмотанной одеялом, что было сущим враньем.
– А еще у нас была тетка в бане, так она умела усмирить их, – говорил Миха, пока мы сидели на перекуре во время смены рельса. – Когда даг отказывался мыть полы под предлогом религии, она орала, что у нее муж дагестанец и моет полы, и что это все присказка для лентяев. Она резонно замечала дагам: “Вы же не любите свиней, а сами превращаетесь в них, когда не убираетесь дома!”. На этом моменте все брали тряпки в руки и педорили баню…
Михаил как никто знал, сколь хрупка и даже лицемерна вера горцев. Ведь они ею прикрывались при случае, но забывали, когда она диктовала не делать того, что им сделать очень хотелось. Поэтому Миха и подтрунивал над мастером, предлагая тому вкусить свиного шашлыка.
А я в очередной раз убедился, что бог эксплуатируется человеком любой веры тогда, когда это удобно человеку. А должно быть наоборот. Меня поражало то значение, которое придавалось религии народами, и та безответственность, с которой они следовали ее заповедям. Поражало также и рвение фанатиков отстаивать свою веру насильственным путем. Конечно, это было легче, чем жить согласно со своей религией, но я не понимал, отчего это происходит, и чувствовал, что мне необходимо найти объяснение данному явлению.
Через пару месяцев практики мое положение улучшилось. К нам на участок прислали практиканта – молодого неуверенного в себе парня девятнадцати лет. Он оказался крайне неспособным и слабым. Настолько, что я на его фоне выглядел опытным работягой. Я действительно уже знал многое, но иногда путался. Моя проблема гнездилась в том, что при совершении нового вида работ, допустим, при разборке и сборке изоляционного стыка, я не мог сообразить, в каком порядке действовать, я путался и забывал. Миха же справлялся отлично. А новый парень тупил невероятно даже при закручивании гаек. Он постоянно норовил их раскрутить, тогда как надо было закручивать. Так не тормозил даже я. Более того, работникам неоднократно прилетало от него. То он лопатой кого-то по ноге ударит, то ломом заденет, то клеммный ключ у него сорвется и отлетит в путейскую голову. В общем, бедовый был практикант.
Я ловил себя на мысли, что хотел на нем сорваться так же, как срывались на меня, но осекался, видя в практиканте собственное отражение. Это был я, только более криворукий и непутевый. Он так же читал книжки, гулял в одиночестве, сторонился сборищ и так же был не понятен работягам. А еще над ним так же шутили. Это было самым обидным из всех санкций, налагаемых беспощадным коллективом. Глядя на практиканта, я понимал, как относятся ко мне, и какое впечатление я произвожу.
Полагаю, в большинстве своем мужики относились ко мне нормально. Но все-таки задевало, когда меня с практикантом ставили в пару, как бы отождествляя нас, и давая нам общую работу вроде копания шпального ящика. Миху же мастер посылал на более легкие и ответственные задания. Разумеется, нашим тандемом мастер доволен был редко. И лучше б он орал и ругался, но он как-то укоризненно и спокойно выказывал свое разочарование, что было мучительно. Я старался подбодрить практиканта, но лучше всего это получалось у одного матерого мужика Вовы, который клал на всех и вся. Если его просили задержаться на работе, он с наступлением пяти часов дня демонстративно бросал инструмент и шел переодеваться, и никто ему не мог сказать слова поперек. Когда Идрис его раздражал своей суетливостью, Вова говорил:
– Что-то давно я чернослива на….й не посылал. Надо бы возобновить практику…
Я не понимал, отчего я терпел сплошные неудачи. В школьные годы я не находил в себе странностей, но стоило ее покинуть, как окружающий мир обнажил мое несовершенство. Учился я лучше одногруппников, но в целом плохо. Служил отвратительно, ведь меня преследовали фиаско в виде потери автомата, утраты личных вещей, притеснений со стороны отдельных особей и учинения ими разнообразных козней. На железной дороге работалось тоже худо.
Я плохо соображал, скверно работал руками, и окончательно убедился в своей непригодности для жизни. И в армии, и на железной дороге, я слышал в свой адрес обвинения в бестолковости. Мне не хватало характера отстоять себя, и не хватало ума, чтобы переубедить оскорбителей. Мне стало казаться, что какая-то темная сила, злой рок помещает меня в обстоятельства, где я терплю поражение за поражением.
Миха не высказывал мнений на этот счет. Он дружил со всеми мужиками и не боялся с ними ссориться. Я же не мог с ними завести дружбу, но боялся им не угодить. Это неумелое желание услужить я замечал и в практиканте. Оно было следствием неуверенности в себе и понимания своей негодности. Практикант, как и я, хотел нивелировать негативное впечатление трудолюбием и готовностью сделать все, что требуется. Это сильно бросалось в глаза и отталкивало.
Михаил, по своим словам, был человеком универсальным. Не на железке, так в армии, а не там, так абсолютно в любом месте он мог бы добиться успеха в силу склада своего характера. Я же оказался его антиподом. Однако и у Михи не все шло гладко. Однажды в воскресенье вечером он вернулся из Питера с новым кольцом на руке. Раньше я не замечал за ним стремления носить украшения, и на мой вопрос, зачем ему хомут, он только промолчал.
На следующий день я узнал причину. Миха переживал расставание с девушкой, которую любил, но разность характеров оказалась могущественнее самых великих чувств. Он героически подавлял навязчивые мысли о ней, но в какой-то момент понял, что больше так не может. Миха поехал в Питер, купил кольцо и заговорил его у бабки. С тех пор он его не снимал, но сомневаюсь, что побрякушка спасала. Я не показывал удивления, однако находил абсурдной ситуацию, когда нигилист прибегает к подобному методу. Однако же взгляды моего друга на мир под давлением жизненных тягот неумолимо изменялись. Он как будто бы понял, что не все в этой жизни ему подвластно, и проще воспользоваться помощью потусторонних сил, чем вывозить все самому.

