Читать книгу Бубновые тузы (Виктор Некрас) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
Бубновые тузы
Бубновые тузы
Оценить:
Бубновые тузы

4

Полная версия:

Бубновые тузы

– Поздорову, поздорову, – обронил Смолятин, прищурясь. – А батюшка ваш – здоров ли?

Отец капитана-исправника, когда-то матёрый кормщик-груманлан23, давно-давно хаживал в море бить китов, а сейчас оскорбел ногами, даже и ходил плохо, ковылял с лиственничным костылём.

– Слава богу, – отозвался Агапитов. Теперь он стоял совсем рядом, и в предутренней темноте можно было разглядеть его широкое курносое лицо в обрамлении заиндевелого оленьего меха. – Вы вот что, Логгин Матвеевич… от сына давно ль вести были?

– От… сына? – в два приёма выговорил мичман. На душе вдруг разом захолонуло – неужто с кем-то из парней что случилось? Почему-то сразу подумалось про младшего, который иногда пугал отца своей страстью к морю. А ну как сбежал из корпуса да подался матросом с каким-нибудь английским купцом в Индию, а то в Грецию, с турками воевать – помнил мичман, как летом, на «Елене» сын любопытничал, новости про греков искал. И почему-то совсем не было и единой мысли про Аникея. Хотя, как тут же подумалось, надо было в первую очередь думать именно про него. – От которого сына? Что случилось?

От капитана-исправника ощутимо пахло водкой и жареной олениной. Разговелся Прохор Яковлевич, разговелся…

– Передавали за верное, – проговорил он, жарко дыша сивухой. – А сегодня и официальная бумага пришла… Десять дней назад в Петербурге… офицеры-вольтерьянцы взбунтовали солдат против государя Николая Павловича…

Логгин Никодимович со свистом втянул морозный воздух сквозь зубы.

Аникей!

Мгновенно вспомнилось и невнятное письмо старшего сына, и смутные разговоры с полупрозрачными намёками, когда виделись в августе с Петербурге – про настоящее дело, да про надёжных друзей, да про вольную волю.

Вот оно, настоящее-то дело, вот они и надёжные друзья.

– Аникей? – выговорил мичман почти без вопросительной интонации.

– Арестован, – отрезал капитан-исправник с оттенком сочувствия в голосе. – Имею совершенно точные сведения. Замешан и взят под стражу.

– Добро хоть жив, – без выражения выговорил Логгин Никодимович, отворачиваясь. Дёрнул себя за ус, словно оторвать собирался. Боль отрезвила, вернула в сознание. – Кто-то знает ещё?

– Я не буду никому ничего рассказывать, – покачал головой Агапитов. – Ни к чему это. Я знаю, вы знаете… да и хватит, пожалуй.

– Благослови вас бог, – щека мичмана невольно дёрнулась, он кивнул в сторону крыльца. – Зайдёте?

– Благодарствуйте, недосуг, – отозвался капитан-исправник, падая в сани, хлопнул ладонью по спине лопаря. – Пошёл!

Каюр взмахнул осто́лом:

– Поть-поть-поть! – упряжка разом взяла с места, рванула сани.

А мичман, чуть сгорбясь, побрёл к крыльцу – какая уж теперь церковь, после таких-то известий?


Февронья оправила сарафан, глянула на своё отражение в лохани – праздничная головка двинского жемчуга, серебряные серьги с чернью, длинные грозди колтов24 на вышитой кичке25 – жена мичмана Смолятина любила рядиться по старине, ещё той, допетровской. Порой напоминала себе о том, что она теперь дворянка, а только всё равно – свои, поморские, наряды казались и приятнее глазу, и удобнее, и к душе лежали больше, чем роброны и салопы26. Да и кому их тут показывать-то, у самого Белого моря? Кто поймёт? Только посчитают, что вознеслась Февронья Смолятина, возгордилась. И правильно, пожалуй.

– Мама, ну пойдём же, – Иринка уже стояла у порога, наряженная так же, как и мать, только рубаха не голубого цвета, а рудо-жёлтого, и сарафан не тёмно-зелёный, а светлый, травчатый. Да и жемчуга с серебром пока что не было – возраст не тот, рановато. Натягивала полушубок оленьего меха и никак не могла попасть в рукав.

– Сейчас, дочка, сейчас, – улыбнулась Февронья, снимая с деревянного гвоздя свой полушубок. – Не спеши…

Артёмка сидел на лавке, насупясь – он давно уже оделся и теперь ждал, пока «бабы, наконец, нарядятся».

В сенях грохнула дверь – тяжело, с маху – и все трое разом замерли, повернувшись к двери. Февронья уронила полушубок на пол.

Под тяжёлыми шагами скрипели половицы – никогда не скрипели даже когда Логгин нёс снаружи большое бремя дров или ноги плохо держали хмельного.

Отворил дверь, шагнул через порог, глянул бешено и тяжело. Февронья попятилась – никогда ещё не доводилось ей видеть Логгина таким. Шевельнул плечами, сбрасывая медвежий тулуп.

– Логгин, – она попыталась улыбнуться. – Пора в церковь идти, а ты всё в этой старой шубе…

Он промолчал. Швырнул шубу на лавку, тяжёлыми шагами, так и не притворив дверь, дошёл до стола.

– Отче? – нерешительно позвала Иринка – губы кривились от непонятного страха – дочь тоже никогда не видела отца таким.

Гулко булькая, рванулась из бутыли клюквенная настойка, светилась в стакане, словно кипящая кровь. Логгин на мгновение задержал руку, потом залпом выцедил настойку, не поморщась, зажевал куском пирога с треской.

– Логгин? – позвала мужа Февронья, уже понимая, что случилось что-то страшное. – Ты чего это, до заутрени-то разговляешься?

Муж повернулся к ней от стола, глянул тяжело и страшно – таким жутким в свете лампад было его лицо, что Иринка не выдержала – заплакала. А Артёмка бросился к матери и обхватил её за ноги, прячась за подолом сарафана.


Новость ударила, словно громом.

В первое мгновение Февронья скривила губы и даже завыла-запричитала, но почти сразу же оборвала вой и плач – не тот она была человек, правнучка Ивана Рябова-Седунова, победителя свейской эскадры.

Повесила полушубок обратно на гвоздь – и впрямь уж тут не до церкви.

Верно рассудил муж.

– Верно рассудил, – сказала она вслух. Логгин хлопнул глазами, не понимая, потом всё же понял, как-то боком кивнул, кривя губы. Сел за стол, сдвинув локтем блюдо с капустой и клюквой, сидел, молча глядя куда-то в запечек, словно там домовой корчил ему рожи или жестами пытался подсказать, что надо делать.

Думал.

Задумчиво налил второй стакан, пошарил взглядом по столу, отыскивая кусок на заедку.

– Пить-то с горя тоже не дело, – хмуро сказал Февронья. – Она так и стояла у печи в праздничном сарафане, подперев щёку ладонью и осуждающе глядя на мужа.

– Не бойсь, жена, не запью, – отозвался Логгин, махнул стакан, сунул в рот кусок копчёной оленины. Прожевал и сказал, подняв на жену глаза. – Собирайтесь. В церковь пойдём.

– Да… как?

– Да так, – яростно ответил мичман. – Никто не умер, некого отпевать. Праздник есть праздник. Пусть все видят, что нас не согнёшь. Вечером баню протопим, а завтра – в Петербург поеду. Хлопотать.

Несколько мгновений Февронья глядела на мужа непонимающе, потом, вдруг разом поняв, просияла и кивнула головой.

И правда ведь. Никто не умер. А от тюрьмы, как от сумы – хоть и не зарекайся, а спастись всё ж можно.

Прав мичман.


2. 24 декабря 1825 г. Казанская губерния.


Солнце вдалеке чуть коснулось красным набрякшим краем зубчатой стены леса – тёмно-зелёной, почти чёрной, с густой россыпью белизны снеговых шапок. Вечерний морозец чуть пощипывал щёки и кончик носа, пытался забраться в незастёгнутый ворот полушубка. В воздухе – ни ветринки, и только редкие некрупные хлопья снега, медленно кружась, падают на сугробы, на дорогу, утоптанную лаптями, валенками и копытами, укатанную санными полозьями.

Гнедой Гуляй звучно фыркнул, переступил копытами, качнув всадника – звучно хрустнул под подкованными копытами прихваченный морозом снег. Лейтенант Дмитрий Иринархович Завалишин вздрогнув, очнулся от задумчивости и огляделся по сторонам, словно пытаясь понять, как он сюда попал, что он тут делает и вообще – кто он такой.

Нет, всё это лейтенант, конечно же, помнил и так. Просто забытье какое-то напало. Он весело поёжился, поведя плечами под полушубком (холодно не было, просто – привычка), поправил на голове валяную крестьянскую шапку (носить армяки и гречневики среди русских дворян вошло в особую моду после «грозы двенадцатого года», вместе с модой на всё русское, с лёгкой руки Дениса Давыдова) и легонько ткнул Гуляя каблуками под крутые, откормленные на барском овсе, бока. Следовало торопиться, чтоб дотемна вернуться домой – и без того прогулка затянулась.

Гуляй снова фыркнул, словно показывая хозяину, что его напоминания излишни, и что задержались они исключительно по его, хозяйской, вине, и неторопливой рысью затрясся под уклон пологого холма к селу, за которым на другом таком же холме высился барский дом – двухэтажная бревенчатая постройка со стёсанными и оштукатуренными стенами (чтоб походила на каменную – Завалишин навидался таких построек ещё в Петербурге, где петровский запрет строить из дерева издавна обходили именно таким способом).

Верховую езду Дмитрий Иринархович не любил, хоть и неплохо умел держаться в седле. Не любил – но не пускаться же на прогулку пешком – по снегу-то, который выше колена, а кое-где и по пояс. Не лето, чай, когда можно в любой уголок дойти пешком.

Впрочем, пожалуй и правда стоило бы поспешить. Мичман понукнул Гуляя и на улицу села въехал уже размашистой рысью, проскакивая мимо плетней и высоких заплотов, мимо покрытых толстым слоем снега тесовых и соломенных кровель. Во дворах и домах царила предпраздничная суета – сочельник как-никак, голодная кутья, вот-вот первая звезда зажжётся. Вкусно тянуло дымом, сладким печевом – хлебом, пирогами, калитками, шаньгами и кокурками, – свежесваренным пивом, жареным и печёным мясом.

Кто-то где-то, не дожидаясь первой звезды, уже пел:


Ой, овсень, бай, овсень!


Что ходил овсень по светлым вечерам,


Что искал овсень Иванов двор.

У Ивана на дворе три терема стоят.

Первый терем – светел месяц,


Второй терем – красно солнце,

Третий терем – часты звёзды.

Что светел месяц – то Иван-хозяин,


Что красно солнце – то хозяюшка его,


Что часты звёзды – то детки его.


Уже у самых ворот барского двора Завалишина настиг весёлый трезвон бубенчиков. Мичман обернулся – по улице вслед за ним мчалась пароконная кибитка27 – возвращался из Казани усланный туда вчера мачехой управитель Федот (мачеха, по своему пристрастию к французскому языку звала Федота мажордомом, а все трое Иринарховичей, кто по привычке, а кто нарочно, из непокорства – управителем или дворецким, и только младший Ипполит, Полюшка, мачехин любимчик чтобы угодить Надежде Львовне, частенько звал Федота и по-французски тоже). Дмитрий Иринархович чуть удивлённо приподнял брови – по его подсчётам, управитель должен был вернуться чуть позже, уже впотемнях… неужели что-то случилось? Впрочем, почему же обязательно случилось? – тут же возразил себе мичман. – Может быть, просто с делами управился раньше…

Сторож Проша уже отворил ворота, кланяясь. Дмитрий Иринархович въехал на двор первым. Он уже успел спешиться и подняться на крыльцо (Гуляя, у которого вздымались заиндевелые бока, уводил конюх), когда кибитка Федота буквально влетела в ворота и остановилась в двух шагах от крыльца.

Должно быть, всё-таки что-то случилось, – подумал Дмитрий Иринархович, глядя на всё это безобразие – обычно Федот на барском дворе себе таких выходок не позволял. – На душе вдруг стало холодно – нахлынуло какое-то странное предчувствие.

Неужели?..

Мажордом, между тем, выбирался из кибитки – плотный и широкий, в нахлобученном на самые глаза треухе, в тяжёлом и длинном тулупе, под медвежьей полостью, он был неповоротлив, как медведь же. От него ощутимо пахло водкой – как и не погреться в дальней дороге. Кучер Савелька на ко́злах тоже ежился – ему было ещё холоднее, чем Федоту, хоть он и в таком же тулупе.

В небе, густо и темно засиневшем, зажглись первые звёзд. Из села, откуда-то со стороны церкви, доносилось весело-задорное:


Уж дай ему бог,


Зароди ему бог,


Чтобы рожь родилась,


Сама в гумно свалилась.


Из колоса осьмина,


Из полузерна – пирог


С топорище долины́,


С рукавицу ширины.


– Что стряслось, Федот Силыч? – окликнул мичман, дождавшись, пока управитель повернётся к нему лицом. Управителя в барском доме все, и даже хозяева, непременно величали по отчеству – Федот Силыч внушал. Как своей могучей и неповоротливой медведистой внешностью, так и деловой хваткой и умением вести дела в пользу хозяев, не забывая, впрочем, и себя. – Умер кто-то?

Федот встряхнулся, сбрасывая с плеч на руки подскочившего кучера медвежью полость, хлопнул дублёными рукавицами, подошёл ближе и только тогда ответил:

– Тревожные вести, Дмитрий Иринархович, – в голосе управителя звучали одновременно почтение и тревога – настоящая, неподдельная. – В Питере28-то что творится…

– Что? – тревога в голосе управителя словно передалась мичману, усилив его собственную, и вновь затопила всю душу. В Петербурге! Что это там, в Петербурге?!

– Мятеж, барин, – к тревоге и почтению в голосе Федота примешался откровенный страх. – Гвардия на площадь вышла, против государя нового, Николая Павловича. Хотя, говорят, Константина и какую-то Конституцию на престол. Жена цесаревича, должно быть…

В другое время Дмитрий Иринархович откровенно захохотал бы, но не сейчас – в ушах колоколами грохотал набат, перед глазами всё плыло и шаталось.

– И что? – онемелыми губами спросил он. Пошарил рукой, отыскивая опору, ухватился за резную дверную ручку морёного дуба, выдохнул. – Чем дело закончилось? Кто ныне государем у нас?!

– Николай Павлович, – с пиететом ответил Федот, выпрямляясь. – Он повелел тех мятежников картечью из пушек раскатать. И раскатали…

Мичмана шатнуло, но вовремя пойманная дверная ручка помогла устоять на ногах.

Картечь…

– Это слухи или?.. – слабая надежда всё ещё теплилась. Чего только не болтают люди.

– Да какие там слухи, Дмитрий Иринархович, – безжалостно ответил Федот, не понимая, с чего это молодой господин так побледнел. – Во всех газетах прописано…

– Привёз газеты? – надежда трепыхнулась ещё раз и исчезла.

Конечно же, привёз…


Вчерашний день будет, без сомнения, эпохою в истории России. В оный жители столицы узнали, с чувством радости и надежды, что Государь Император Николай Павлович воспринимает Венец своих предков, принадлежащий ему и вследствие торжественного, совершенно произвольного Государя Цесаревич Константина Павловича, и по назначению в бозе почивающего Императора Александра, и в силу коренных законов империи о наследии престола. Но Провидению было угодно, сей столь вожделенный день был ознаменован для нас и печальным происшествием, которое внезапно, но лишь на несколько часов возмутило спокойствие в некоторых частях города. <…> Уже по исходе первого часа дошло до сведения его величества, что часть Московского полка (как сказывали, от 5 до 4 сот человек), выступив из своих казарм, с развёрнутыми знамёнами, и провозглашая императором великого князя Константина Павловича, идёт на Сенатскую площадь. <…> Они построились в батальон-каре перед Сенатом; ими начальствовали семь или восемь обер-офицеров, к коим присоединились несколько человек гнусного вида во фраках. Небольшие толпы черни окружили их и кричали: «Ура!». <…> К ним подъехал Санкт-Петербургский военный губернатор, граф Милорадович, в надежде, что его слова возвратят их к чувству обязанности, но в ту самую минуту стоявший возле него человек во фраке выстрелил по нём из пистолета и смертельно ранил сего верного и столь отличного военачальника. Он умер в нынешнюю ночь.

<…>

Но государь император ещё щадил безумцев, и лишь при наступлении ночи, когда уже были вотще истощены все средства убеждения, и самое воззвание преосвященного митрополита Серафима пренебрежено мятежниками, его величество наконец решился, вопреки желанию сердца своего, употребить силу. Вывезены пушки, и немногие выстрелы в несколько минут очистили площадь. Конница ударила на слабые остатки бунтовавших, преследуя и хватая их. Потом разосланы по всем улицам сильные дозоры, и в шесть часов вечера из всей толпы возмутившихся не было уже и двух человек вместе; они бросали оружие, сдавались в плен. В десять часов взято было дозорами более пятисот, они скитались рассеянные; виновнейшие из офицеров пойманы и отведены в крепость.

<…>

Признания уже допрошенных важнейших преступников и добровольная явка главнейших зачинщиков, скорость, с коей бушующие рассеялись при самых первых выстрелах, изъявления искреннего раскаяния солдат, кои сами возвращаются в казармы оплакивать своё минувшее заблуждение, всё доказывает, что они были слепым орудием, что провозглашение имени цесаревича Константина Павловича и мнимая первая присяга, от коей его императорское высочество сам произвольным и непременным отречением своим разрешил всех, служили только покровом настоящему явному намерению замысливших сей бунт, навлечь на Россию все бедствия безначалия.29


Завалишин выронил газету, и огромный, сложенный вчетверо лист бумаги повалился сначала на колени мичмана, а потом сполз на пол. Дмитрий Иринархович о стоном закрыл лицо руками.

Что ж вы натворили-то, господи?!

Где-то в глубине дома нарастал весёлый шум и суматоха – пришли ряженые со звездой, и из прихожей уже доносилось пение:


Кишки да ножки в печи сидели,


В печи сидели, на нас глядели,


На нас глядели, в кошель хотели.


Скажите, прикажите,


У ворот не держите,


Кочергами не гребите,

Помелами не метите,


Винца стаканчик поднесите!


А ему вдруг мгновенно представилась промороженная заиндевелая площадь, сумрачные ряды солдат, клубы дыма с грохотом вылетают из пушечных жерл, визжит вспоротый картечью воздух, горячая кровь плавит снег и застывает на булыжной мостовой. И мёртвые тела на снегу – застывшее восковое лицо, испачканное кровью.

Лица друзей.

Кто из них ещё жив, а кто схвачен или «добровольно явился»?

Завалишин не хотел знать ответа.


3. 30 декабря 1825 года, Санкт-Петербург, правление Российско-Американской компании


Жандармский офицер невольно вызывал у надворного советника Булдакова симпатию. В годах, но не распустился, не обрюзг, не заплыл жиром – подтянутый и стройный, в каждом движении понимающему взгляду ясно читается готовность к действию (а людей на своём веку Михаил Матвеевич повидал немало и научился в них разбираться). Немного портило впечатление то, что офицер (штабс-ротмистр, – определил надворный советник по эполетам) то и дело морщился, словно ему что-то мешало.

– Итак, сударь?.. – Михаил Матвеевич какую-то неуловимую долю мгновения помедлил, но штабс-ротмистр, тем не менее, её уловил.

– Штабс-ротмистр Воропаев, к вашим услугам, – он не отчеканил, не отрапортовал, просто сообщил свой чин и фамилию – без вальяжной ленцы и покровительственного тона, как следовало бы ожидать – в городе поговаривали, что при нынешнем царе да после четырнадцатого декабря жандармерия скоро войдёт в большую силу, и естественно было бы ожидать от них высокомерия.

– Надворный советник Булдаков, – в тон ему сообщил офицеру директор. – Директор Российско-Американской компании. Чем могу быть полезен?

Говорить «чем могу служить?» не хотелось.

– К вам, – Воропаев ощутимо выделил голосом слово «вам», – ваше высокоблагородие, у меня вопросов нет никаких. Кроме одного – могу ли я видеть лейтенанта Дмитрия Завалишина?

«Зачем этому жандарму Дмитрий Иринархович? – недоумение встало в душе тяжёлой волной, и почти тут же директор догадался. – Четырнадцатое декабря!». Наверняка лейтенант во что-то замешан – Гвардейский флотский экипаж чуть ли не в полном составе вышел на Сенатскую. Удивительно было бы, чтоб этот пусть и мальчишка, но волевой, деятельный и маниакально честный мальчишка не был замешан. Самому надворному советнику недавно сравнялось пятьдесят девять, и на суету молодёжи он часто смотрел покровительственно и снисходительно – постоянно помнилась народная мудрость «Кто понял жизнь, тот никуда не торопится».

Жандарм ждал, и на его лице постепенно появлялось странное выражение – словно он терял терпение. И он по-прежнему продолжал морщиться.

– Вам нехорошо, штабс-ротмистр? – участливо спросил директор, и на недоумевающий взгляд офицера пояснил. – Вы всё время морщитесь.

– Прошу прощения, – Воропаев несколько смутился, оправил мундир (новый, недавно пошитый, а вот панталоны чуть подкачали – не голубоватые жандармские, а тёмно-синие, васильковые, – драгунские, изрядно потёртые, но ещё добротные). И почти тут же штабс-ротмистр, словно прочтя мысли надворного советника, подтвердил его догадку. – Гастрит у меня, боюсь, язва скоро будет. У аварцев в яме заработал. Я ведь в жандармерии недавно, только с лета, до того в драгунах служил, горцев замирял. Вот и угодил в плен…

Надворный советник коротко кивнул – признание Воропаева о его боевом прошлом оставило Михаила Матвеевича равнодушным.

– Однако мы отклонились, ваше высокоблагородие, – офицер вернул разговор в русло, отрешившись от на мгновение овладевшей им слабости. – Так я могу видеть лейтенанта Завалишина?

– Лейтенант Завалишин сейчас находится в отпуске, – медленно, раздумывая над каждым словом. – Его нет в Петербурге уже полтора месяца.

– Вот как, – с лёгким замешательством пробормотал штабс-ротмистр. – Это несколько меняет дело… но именно, что несколько.

Он несколько мгновений помолчал, разглядывая стол директора, словно увидел на нём что-то экзотическое, вроде индейского томагавка, сплетённого из прутьев гибиска и с заострённым камнем в навершии. Но томагавка на столе не было, он висел на стене за спиной директора – подарок чугацкого тайона30 ещё из тех времён, когда Булдаков сам торговал в Русской Америке – на Кадьяке и в Ситхе.

– Могу я узнать, куда он отбыл в отпуск, ваше высокоблагородие? – выпрямляясь и опять чуть морщась спросил Воропаев.

– Разумеется, – любезно отозвался директор, но почти тут же переспросил. – В свою очередь я хотел бы знать, какая у жандармского офицера нужда в моём подчинённом?

Штабс-ротмистр опять помолчал какое-то время, потом сказал сухо и официально:

– У меня приказ к его арестованию по делу бунтовщиков четырнадцатого декабря.

– Он… замешан? – Михаил Матвеевич замер на мгновение, одновременно страшась ответа и ожидая его. Но Воропаев разочаровал его ожидания:

– Я не в курсе таких подробностей, ваше высокоблагородие, – сказал он всё так же сухо и официально. – Моё дело – арестовать его и доставить на офицерскую гауптвахту Зимнего дворца.

Надворный советник задумчиво покивал и позвонил в колокольчик. Велел появившемуся на пороге секретарю:

– Павел Сергеевич, голубчик, будьте любезны – нужен адрес, по которому отбыл в отпуск лейтенант Завалишин.


Воропаев удалился, чуть звякая шпорами – трик-трак, дзик-дзак! – и это звяканье, хоть и негромкое, долго ещё слышалось из коридора через неплотно притворённую секретарём дверь. А надворный советник обессиленно упал в кресло – набитая конским волосом кожаная подушка мягко приняла его, спружинила и отпустила. Директор компании откинулся на спинку кресла и задумался. Думал долго, глядел в невысокий, покрытый разводами сырости потолок. Мысли путались, цеплялись одна за другую, мешали одна другой. В конце концов директор рывком встал из кресла, набил трубку, прикурил от свечи в канделябре31 и принялся расхаживать по кабинету, на каждом повороте невольно взглядывая за окно – на улице сгущались тёмно-синие петербургские сумерки, кое-где уже и горели фонари. Вот очередной зажёгся прямо около ворот правления компании. Булдаков остановился у окна, опёрся коленом на широкий низкий подоконник (колено чувствовало сквозь сукно панталон ледяной холод отполированного дерева) и, попыхивая трубкой, глядел через окно, как со столба неторопливо и размеренно, без лишней суеты, спускается по складной железной лесенке фонарщик. Вот он спрыгнул с последней ступеньки, встряхнулся, разгоняя застывшую кровь и стряхивая с тулупа снег, подхватил лесенку и, не складывая её, зашагал к следующему столбу.

Можно бесконечно смотреть на то, как работает другой человек, – пришло в голову где-то слышанное, чья-то глупая мысль. Глупая, которая притворялась умной.

За спиной бесшумно отворилась дверь, истопник длинном армяке (директор видел его отражение в подёрнутом инеем стекле) втащил в кабинет невеликое бремя дров. Осторожно, чтобы не громыхнуть и не повредить ничего – ни изразцов, ни паркета – истопник опустил дрова на прибитый к полу железный лист перед каминной решёткой, выпрямился и покосился на директора:

– Камин-то топить, ваше благородие?

Помнит, – подумал с кривой усмешкой Михаил Матвеевич, не оборачиваясь. Завтра новогодье, многим хочется со службы уйти пораньше. И большинство надеются, что директор Российско-Американской компании – не исключение.

bannerbanner