banner banner banner
Освобождение Агаты (сборник)
Освобождение Агаты (сборник)
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Освобождение Агаты (сборник)

скачать книгу бесплатно


А теперь выяснилось, что именно это и был его сон. А явь, которая только и нужна человеку, потому что она и есть единственное настоящее, его явь оказалась там, среди бурых теней, печальных лиц, чужих фотокарточек. И стоило кому-то оттуда позвать ее мужа, как уже их жизнь осыпалась с него, как истлевшая плоть с пожелтевших костей. И никакое отчаянье не могло вернуть его Полине, молившей на коленях: «Ну, узнай же меня, узнай! Ведь это я, я, твоя Полина!» – и слышавшей в ответ: «Женщина, поймите, я вас не помню. Вы для меня – посторонняя!».

Она оставила мужа одного не более чем на три часа: больше не требовалось, чтобы отвезти и оформить Лену в очередной загородный центр «реабилитации людей с ограниченными возможностями» (а точнее – законного ограбления их истерзанных родственников), где девушку на этот раз должны были за два месяца обучить изготавливать и раскрашивать деревянные бусы. Домой она мчалась, как «скорая помощь» к месту стихийного бедствия, жестоко ругая себя за то, что проявила преступное легкомыслие, не потрудившись врезать в дверь дополнительный замок, не открывающийся изнутри. Но разве можно было предусмотреть заранее, что собственного мужа придется когда-нибудь запирать в доме! Сердце остановилось, когда Полина поняла, что дверь попросту захлопнута.

– Вася! – давясь слезами, крикнула она еще из прихожей и, конечно, услышала только ровный гул кондиционера.

– Вот и все, – громко произнесла Полина, сразу испугавшись своего голоса.

Это, конечно, было не так: могли еще предстоять унизительные звонки в полицию и собственные путаные объяснения в ответ на снисходительный вопрос обленившегося дежурного: «Ну, а от нас-то вы чего хотите?»; бессчетные бессонные ночи с кувалдами в висках, грубым песком под веками и мгновенными слепыми бросками к окну на каждый звук заехавшей в спящий двор машины; телефонное сочувствие друзей, когда так и слышится за кадром чей-то торжествующий голос – не ей, а кому-то третьему, подло кивающему: «С самого начала было ясно, что этот брак добром не кончится…».

Так что Полина погорячилась. И, кроме того, она очень хорошо знала, где нужно искать пропажу в первую очередь.

Точного адреса она не помнила, но уверенность в своей правоте вела ее не хуже, чем древний инстинкт и недоступный никому из людей нюх ведет по следу хитрой дичи сквозь трясины и чащи обезумевшего от азарта, остро, вкусно и влажно пахнущего псиной курцхаара. Тринадцать лет назад она однажды втайне от жениха сюда съездила – просто чтобы вполне уяснить себе и потрогать, если получится, ту жертву, которую ему предстояло принести ради нее. Она нашла тогда обветшалый дом, бывший доходный, то есть, собственность купца не менее второй гильдии, изъятую в пользу победившего пролетариата. В гулком просторном чреве поначалу пятиэтажного, но потом уродливо надстроенного еще двумя этажами дома примерно два столетия, незаметно сменяя друг друга, жили самые разные люди. И в их числе – бледная восьмилетняя девочка без косы и веснушек со своей никчемной, боящейся даже испугаться матерью. Полина их ничем не обделила: любовь, в отличие от бедности, под той крышей никогда не жила, а на бедность им была подана целая семидесятиметровая квартира, уж сколько-нибудь да стоившая…

Удачно припарковав безотказную «мазду» в самом начале улицы, Полина дальше решила идти пешком, надеясь узнать нужный дом с первого взгляда. Мимо, обдав густым бензиновым духом, по асфальтовым барханам вразвалку проковылял желтый микроавтобус маршрутки – и остановился далеко впереди, выгружая кого-то. Она рассеянно вгляделась – и бросилась бегом, жестоко прокляв на ходу давно покойного кутюрье, подарившего миру женские туфли на шпильках. До боли в позвоночнике знакомая фигура, сверкнув бордовыми ромбами свитера, введенными в обиход еще в эпоху юности доктора Чехова, коротко метнулась вдоль улицы, свернула к одному из подъездов – и вдруг разяще занесла руку, стиснувшую словно бы недлинное узкое копье… Подоспев, Полина услышала короткий треск, серию быстрых ударов, и прямо под ноги ей с тяжелым звоном упала ловкая блестящая фомка – а Василий мощно налег плечом на только что варварски взломанную им парадную дверь явно пустого дома, предназначенного скорей под снос, чем на капремонт. Она едва успела вцепиться мужу в локоть:

– Вася, опомнись! Там нет никого и быть не может… – начала Полина, но в этот миг дверь с хрустом подалась внутрь, и целая волна черно-грязной пыли ударила ей в открытый рот.

Болезненный приступ сухого кашля сразу согнул женщину пополам, а муж, легко, как куклу, отпихнувший ее все тем же локтем, исчез в черном проеме, откуда веяло прахом и тленом конченой жизни. Все еще не откашлявшись, Полина рванулась за ним, ожидая прямого попадания в полную темноту. Но в подъезде оказался солнечный полумрак, как в трюме выброшенного на необитаемый остров разбитого корабля. Пыльные ленты бледно-желтого света наискось тянулись из больших и малых щелей, прошивали мрак со всех сторон, и, словно пинг-понговый шарик, округло скакал в звонкой тишине звук ее шагов по метлахским плиткам… А Поэт бежал по лестнице вверх, не оборачиваясь, ни слова не отвечая жене… Крича и кашляя, она устремилась за ним:

– Постой!.. Просто послушай… – спортсменка из нее получалась неважная, и уже на третьем этаже Полина начала всерьез задыхаться. – Все давно закончилось!.. Ушло… Нельзя ничего вернуть… Жизнь изменилась! И тебе придется учиться жить заново!.. Да просто выслушай же ты меня!!!

Он впервые остановился – двумя пролетами выше; тоже тяжело дыша, перегнулся через перила и хамски-визгливо крикнул:

– Отстаньте от меня, поняли?! Оставьте меня в покое! Стерва! Уродка! Интриганка! Что вам еще от меня надо?! Отпустите же меня домой, наконец!

Судорожно втянув горячий воздух, Полина подтянулась рукой за чугунный скелет перил и снова бросилась в погоню:

– Вася, там нет ничего… – надрывалась она сквозь кашель… – И дома скоро не будет! Но у нас есть свой! А жизнь всегда можно начать сначала!

Поэт уже бился в другую, начавшую было шумно артачиться, но быстро покоренную дверь на площадке пятого этажа – тощую, простецкую, черного коленкора, в причудливых созвездиях мелких заклепок. Полина как раз вскарабкалась следом и обхватила мужа сзади обеими руками:

– Очнись… – со свистом и хрипом вылетало из нее. – Все еще можно… исправить…

Он стряхнул ее резким движением, как вцепившуюся в рукав кошку:

– Конечно, можно! Для того я и вернулся! – обеими руками с силой толкнув хлипкую дверку, сразу оторвавшуюся и бесшумно ахнувшую куда-то вниз, Поэт широко шагнул внутрь.

Оставшись на пороге, Полина глянула вслед. Никакой квартиры перед ней не было. Не было вообще ничего – никаких перекрытий и стен. Прямо под ногами у нее зиял отвесный обрыв над пестрой веселой бездной.

Эпилог

Белые ночи в их доме никак не ощущались. Они словно брезговали заглядывать в этот квартал, где ничто по определению не могло сохранить белизну, даже детские простынки. В большой, захламленной, как дачный чердак, комнате стояла сонная тишина: едва слышно дышала за шкафом Долина мать, изредка причмокивал пустышкой молочный младенец.

Разбросав по плечам вымытые сегодня в тазу и хорошенько расчесанные светлые пушистые волосы, Доля тайком пересчитывала под лампой мятые фиолетовые бумажки, полученные днем от отца. Довольная улыбка едва касалась ее обычно горько сложенных губ: она насчитала двенадцать пятисоток, и теперь решила добровольно относить Лешке через день по одной, что означало для нее не быть битой целых долгих двадцать пять дней. Все эти дни деньги, что дает мама, можно будет целиком тратить на Димку, а дальше и загадывать не стоит! Хотя, судя по всему, Леха уберется отсюда навсегда еще раньше, а другие ее не тронут: матери с детьми здесь за женщин не считаются… Оглянувшись на завешенную детскую кроватку и на перегородивший комнату неколебимый ждановский шкаф, монстром смотревшийся в полумраке, Доля осторожно засунула руку глубоко в одну из вновь взгроможденных одна на другую коробок и, стараясь не шуршать, вытащила потрепанную общую тетрадку. Примостившись у столика, тесно уставленного немытыми бутылочками, заваленного вперемешку обломками погремушек, полувыдавленными блистерами таблеток и вывернутыми из рваного нутра косметички мутными треснувшими коробочками, она аккуратно раздвинула все это локтями в сторону и откинула клеенчатую обложку. «Стихи Долорес Стрижевой» – стояло на первой странице. Тетрадь была уже исписана очень четким острым почерком примерно на три четверти, и, бережно перевернув последний заполненный лист, женщина разгладила ладонью линованную бумагу. Пошарив, не глядя, по столу, извлекла из сердца легкой домашней свалки полупустую прозрачную авторучку и, лишь несколько секунд напряженно подумав, стала быстро и ровно писать:

…А еще расскажу, как пыталась уйти
От Тебя – и почти преуспела.
Про полуденный сон, про иные пути,
И как быстро дошла – до предела

По дорогам опасным, лихим, непрямым,
Без надежды на освобожденье, —
И еще каково это – утром немым
Причаститься себе в осужденье.

Расскажу, как лгала Тебе больше других,
Как измен сотворила немало,
А потом, обмирая в застенках глухих,
Я просила, чтоб верил, и знала,

Что беда – не беда, если будешь со мной,
Не для духа мытарство – для тела,
А слова «наслажденье», «ослаба», «покой»
Неумелая парка напела.

Расскажу – и пусть будет страшней и больней:
Ведь однажды – затихнет.
И снова Донесется в мой мир оскорбленных теней
Дальний отзвук вселенского Слова…

P.S.

Сознание возвращалось урывками…

7 августа 2014 г.

Букино – Москва.

Освобождение Агаты

Часть I

Чем русская женщина восхищает хоть сколько-нибудь западного мужчину – написано-перенаписано, спето-перепето. Но изумлять не перестает одним: нетребовательностью, граничащей с самоуничижением; на Руси принято называть это жертвенностью. Рассказы о жадных ухватистых тетках и появляться-то стали серьезно только в конце двадцатого века, когда вместе с модой на безопасный секс, пупочный пирсинг и баночные напитки пришла и мода на «спонсоров». Пришла, но, в общем, не задержалась, и средняя русская баба – как из самых маргинальных низов, так и на самой сливочной верхушке – все та же затираненная рабыня теремного образца. Не говорите мне ничего про деловую, самодостаточную, ворочающую полукриминальным капиталом: это где-то там, за пределами своего мраморного дворца, она чем-то ворочает, стучит холеным кулачком по столу или артистически матерится, а дома – все равно терпит и смиряется, имея одну сомнительную цель: лишь бы не бросил. Все, что угодно, лишь бы был свой мужик, желательно, муж. Пьет, бьет, помыкает, изгаляется? Ничего, никому: зачем сор из избы выносить? Наутро синяки замажет тональником, сверху припудрит и – на работу. Если спросят злорадники: «Что это у вас – никак, синяк под глазом?» – скажет, что упала и, как назло, прямо об угол стола; а если уж и зубов недостает, то – об батарею. Нет, конечно, закатит иногда доведенная до крайности русская женщина своему любимому неопасную истерику: «Негодяй, жизнь мою загубил!» – а все равно – самый любый кусок мяса (варианты: огрызок, устрицу) – ему, драгоценному, потому что – добытчик. Неважно, что он уже года три ничего не добывает, а лежит поперек кровати и рассуждает о том, что в этой проклятой стране его гений не востребован темной толпой, а в цивилизованном обществе он давно бы уже купался в долларах – и, опять же, ничего не делал. Пусть она надрывается без выходных на трех работах, а на ночь берет домой переводы, все равно ему – лучшее. Зачем? – спросишь. А чтоб самоуважение не потерял, ответит. А то потеряет – хуже будет: запьет, начнет буянить и руки распускать, вновь долдоня что-то про цивилизованное общество и про то, какой должна быть настоящая жена, напрочь забыв о том, что в том самом «цивилизованном обществе» настоящая жена этой стадии и не увидела бы, разведясь с мужем еще на первой и вскрыв его на такие сытные алименты, что работать бесценному гению все равно бы пришлось – чтоб за неуплату не сесть в тюрьму.

Вот точно так, хрестоматийно пробилась и я с двумя тесно последовавшими друг за дружкой гражданскими мужьями, каждый раз к моменту расставания не чувствуя уже ровно ничего, кроме облегчения. Потом, когда слышала от кого-то из женщин о разрыве, как о трагедии или крушении, – криво ухмылялась: да счастье это! Освобождение!

Есть еще одно расхожее мнение: русские женщины очень доступны. Заметьте, это снова мнение извне, из чуждой, сторонней культуры: русские мужчины, наоборот, порой долго удивляются, почему это бабу приходится так долго уламывать. Помню два случая – один собственный, другой рассказали.

Села я однажды в метро на конечной станции. Формы, так надежно в служилую бытность защищавшей от поползновений (кто посмеет задеть капитана милиции?) на мне, как и в большинстве случаев, не было, но собственная одежда нравилась: нарядный свитерок, брючки черненькие, туфельки замшевые, ладные такие… И в почти пустом вагоне уселся рядом со мной мужчина вида потрепанного интеллигента: древний свитер, брюки еще, наверное, отцовские, волосья немыты и нестрижены, сам небритый, припахивает недельным потом и никогда не стиранными носками, в доисторических очках и – венец всего – портфель-бегемот: не иначе, от научных книг так распух… Мне стало любопытно: неужели этот замухрышка подсел к нарядной ухоженной женщине, чтобы познакомиться? Неужто рискнет, не застесняется? Потом устыдилась: нет, не может такого быть – настолько очевидна пропасть, лежащая между нами! Может, горе у человека, нужда, и, увидев располагающее лицо, несчастный хочет попросить помощи, денег… Ну что ж, дам, сколько смогу: видно же, что человек образованный, хоть и опустившийся.

– Вы на какой остановке выходите? – прозвучал вдруг властный, лишенный какого бы то ни было смущения голос.

И, не успела я перестроиться и переключиться на отпор, как сосед невозмутимо продолжил:

– Впрочем, какая разница. Я – на Пушкинской. Выходим вместе и идем ко мне, там рядом.

Деловое это предложение настолько меня озадачило, что я и слов не нашла – просто молча поднялась и двинулась прочь по проходу, одарив донжуана на прощанье диким взглядом. И что вы думаете? Отвергнутый любовник со своим ручным бегемотом вдруг преградил мне дорогу! Голосом, полным неподдельной обиды и праведного возмущения он не спросил, а вопросил:

– А почему это, собственно, вы мне отказываете?!!

Второй случай из того же ряда и тоже очень иллюстративный. Захандрила как-то от неразрешимого одиночества сестра нашей секретарши – и бес попутал ее подать куда-то объявление о знакомстве. Объявление то я видела: за версту несло от него домашними пирогами с капустой, пирамидой подушек на пузатой кровати под кружевным покрывалом, выводком детей в платьицах и шортах – словом, всем тем, что обтекаемо называется в таких объявлениях «серьезными намерениями». Из всех четырехсот пятидесяти двух писем, пришедших на ее имя, завидная невеста выбрала самое приличное, снеслась с его автором по телефону и услышала вполне приятный голос мужчины. Вежливо пообщавшись, назначили первое свидание у памятника Екатерине Второй. Барышня перерыла весь свой гардероб, потом сестрин, потом подружкин, в последний момент все забраковала и, прижимая к груди кошелек с кровной заначкой, понеслась в бутик средней руки… К памятнику пришла, чувствуя себя равной, по меньшей мере, княгине Дашковой, вполне благосклонно взиравшей сверху, и стала оглядываться в поисках предполагаемого князя, обрисовавшего себя как «высокого, красивого, моложавого, артистичного». Она деликатно осматривалась, брезгливо сторонясь грязного и вонючего бомжа, путавшегося под ногами, вероятно, в поисках пустых бутылок или в надежде на жирный «бычок» – и в ужасе отпрянула, когда выяснилось, что это и есть ее вожделенный князь. Опомнившись, девушка взяла себя в руки, в то время как сердце затопила извечная жалость: «Без женской руки – так долго! Спасу! Отмою! Отогрею! С лица воды не пить!». Поэтому сердечно предложила:

– Ну что… э-э… прогуляемся? – и получила впечатляющий ответ:

– Зачем такие сложности, когда все равно одним кончится?

Пролепетала:

– Но ведь мы… Совсем друг друга не знаем… Как же можно… Так сразу…

Услышала:

– Зачем тогда объявление давали? Так и знал, что опять зря время потеряю! – жених круто развернулся и, не прощаясь, двинулся прочь, злобно бормоча на ходу: «Во, блин, бабы… Сами не знают, чего хотят… И то им не так, и это не эдак…».

Можете считать меня кем угодно – но и мне до тридцати шести лет цветов «просто так» не дарили. Тощий хвостик дежурных мимоз на Восьмое марта или – верх роскоши – метровая роза на день рождения – вот пики щедрости мужчин до появления в моей жизни Патрика, простого, собственно, английского «бобби», приехавшего к нам для «обмена опытом» на место нашего блатного Миши, благополучно отбывшего в Лондон знакомиться с методами местной полиции. Дело это было для обеих сторон изначально бесперспективное: Патрик здесь мог только ужаснуться, а Миша там – хмыкнуть, ибо методы взаимнонеприменяемы. Зато на первом нашем свидании Патрик стоял с букетом – нет, не с похоронным веником и не со свадебной охапкой – а с нормальным, милым, человеческим букетом, умело подобранным флористом. Я еще не была влюблена, и влюбляться не собиралась. Я вообще только хотела показать заморскому коллеге – такому располагающему! – открыточные красоты родного города и поговорить, возможно, о Бернсе, Моэме, Шекспире, недавно прочитанном романе Бэнкса – словом, доказать на деле, что по улицам у нас не ходят медведи, а русские женщины давно не носят кокошников и умеют издавать какие-то другие звуки, кроме «калинка-малинка». Но когда я увидела тот букет… Скромный, в общем, ни на что не претендующий… Говорите, говорите о доступности русских женщин! А вы представляете себе собаку, которую то пинали, то держали на цепи, наконец, выгнали – и опять пинали! И вдруг какой-то человек отнеся к ней просто – нормально: погладил по крутому лбу, протянул на ладони котлетку, а потом похлопал себя по бедру и позвал ласковым голосом: «Ну, Бобик, или как там тебя… Пойдем со мной, дурачок, пойдем, не обижу…». Может, он ее заманивает – на шаверму! Но разве предположит такое коварство бедная псина? Не пойдет – преданно потрусит сбоку, забегая вперед и заглядывая в глаза!

А женщина, привыкшая слышать на самую скромную просьбу ответ: «А ж… не слипнется?» – что должна она чувствовать, какую благодарность испытывать при виде – букета? Предназначенного ей – ни за что? Только зардеться и прошептать:

– Это мне? Какая прелесть… – и бери ее голыми руками.

Насчет медведей и кокошников очень красиво получилось. Едва мы с Патриком вышли на Дворцовую площадь и поравнялись с Александрийским столпом, как непосредственно из-за столпа вывернул нам навстречу медвежонок – как бы и не грудной, а упитанный, с богатой шкурой. Медвежонок имел намордник, ошейник с камушками, и шествовал на поводке, ведомый вальяжным молодым человеком в дорогих джинсах. Вокруг парочки вежливо скакали иностранцы с фотоаппаратами. «Вот! – торжественно скажут они по приезде домой. – Все правда! У них там действительно медведи ходят по центру Петербурга!». Я-то смекнула, что парень, видно, цирковой артист, любитель эпатировать публику, но Патрик, постеснявшийся при мне гнаться за уникальным кадром, проводил медведя таким жадным взглядом, что мне стало ясно: он надеется запечатлеть этот образ в своей потрясенной памяти…

– Что это было? – оторопело спросил он, когда хозяин и его питомец не спеша удалились по аллейке вдоль Адмиралтейства.

Я уже успела придать своему лицу равнодушно-скучающее выражение – мол, ничего особенного, медведи – дело обычное…

– Ах, это… Ну, человек выгуливает своего «pet»…

И в этот момент прямо перед нами остановился микроавтобус, и оттуда одна за другой повалили боярышни в разноцветных сарафанах и кокошниках – по всей видимости, приехал ансамбль песни и пляски, чтобы выступить на площади, как это часто бывает… Тут уж Патрик не выдержал – схватился за фотоаппарат! Но, поняв, что сей маленький спектакль разыгран для нас свыше не просто так, я повисла у англичанина на руке:

– Что вы! Что вы! Людям может не понравиться, что вы их фотографируете! Пришли себе погулять немножко по городу, а тут вы со своей камерой!

Потом я, конечно, все и объяснила, и рассказала, но Патрик так и остался мне благодарен за то, что я не лишила его первых естественных впечатлений…

И потекли романтические, заведомо ограниченные железным трехмесячным сроком наши встречи, во время которых попросту нечестно было бы говорить о любви – и его фраза на ломаном русском «Мнье карашо с тобой» прозвучала самым сокровенным признанием.

Но за все эти три месяца я так и не смогла полностью привыкнуть к тому, что к моему приходу Патрик тщательно прибирает свою квартирку (ему выделили, наскоро побелив потолок и переклеив обои, одну из конспиративных). Ведь раньше и всегда бывало наоборот! Приходишь на долгожданное свидание к милому – и что тебя ждет, не ужин ли при свечах? Как бы не так: плесневеющая гора посуды в раковине, смердящие пепельницы по углам, урожай грязных носков под тахтой, застеленной чем-то серым, – и прочие приметы присутствия настоящего мужчины в его логове…

Я не позволяла себе увязнуть в новом чувстве безвозвратно, прекрасно зная и об его обреченности, и о напрасности последующих страданий, поэтому веселилась с Патриком почти от души, старательно не замечая непреложного хода часов… В начале осени – невразумительное прощание в Пулково-2 без обещания звонков и писем, силуэт уже навсегда чужого человека, исчезающего в недрах зала вылета, – и не успела я выйти с коллегами из здания аэропорта, как душу мою замутило от предощущения грядущей пустоты.

А на следующий день в образцовом нашем отделении возобновились смачные избиения задержанных, приостановленные было в присутствии Патрика, регулярные вечерние возлияния, когда возвращались с обходов, груженные данью из окрестных торговых точек, – и я поняла, что с этим этапом моей невзрачной жизни пора навсегда заканчивать. Опуститься до юридической конторы моя не полностью еще покрытая корой душа не позволила – и я, наконец, решилась уйти на вольные хлеба: приняла давнее, регулярно повторявшееся предложение однокурсницы переделаться из оперативников в модные частные детективы.

К тому времени душа напоминала изрядно запущенный колодец – полувысохший, со склизкими стенами и мутной пленкой на поверхности далекой черной воды.

* * *

Очень подходящая ночь – как специально нарисованная. Глухая стена ледяного позднеоктябрьского дождя. Ни человек, ни животное добровольно не покинет свою нору, если нет дела, которое нельзя отложить на потом. Но кто-то в черной куртке с поднятым капюшоном, в джинсах и высоких шнурованных ботинках имеет именно такое неотложное дело. Он быстро идет вдоль абсолютно пустой, почти захлебнувшейся водой улицы, неся в правой руке большую дорожную сумку – видно, что тяжелую, потому что иногда останавливается, ставит ее на мокрый асфальт и отдыхает минуту-другую. Наконец, он сворачивает под едва заметную в свете дальнего фонаря арку и спешит во двор, стараясь держаться ближе к стенам. Там он наскоро оглядывается, убеждаясь в том, что дом намертво усыплен частым дождем, что ни одно окно не являет хищного желтого ока. Тогда человек неслышно устремляется к крайнему слева подъезду. Код не работает настолько давно, что уж и кнопки успели заржаветь. На секунду мелькает тусклый свет с лестницы, но почти сразу исчезает не только он, но и слабые проблески, идущие от лестничных окон: пришелец знает, что выключатель срезу же за входной дверью справа. В кромешной тьме он напряженно прислушивается, но напрасна эта предосторожность: слух его различает только равномерный, занудливый шум соучастника-дождя. Сдерживая дыхание, человек шагает наверх, ступая почти абсолютно неслышно – и так достигает площадки пятого, верхнего этажа. На ней только одна квартира, что сегодня имеет свое особое значение: благодаря этому обстоятельству, не пострадает никто невиновный… По-хорошему, следовало бы залезть на чердак и убедиться, что там не заночевал бездомный скиталец, но, когда пришедший достает из кармана фонарик и направляет голубоватый острый луч на чердачную дверь, то издает вздох успокоенной совести: чердак заперт на внушительный амбарный замок и опечатан, причем видно, что печать побледнела от времени. Стало быть, на чердаке никого нет, и только тот, кому предназначено, получит этой ночью по заслугам. Ибо человек пришел отомстить.

Он много раз отрепетировал свои действия, поэтому его движения теперь четки и отлаженны. В самом деле, как глупо было бы, теоретически продумав свое идеальное преступление, позорно сплоховать теперь в мелочи, провалив все дело на корню! Но нет, он много раз проверял и точно знает, что крючок, приклеенный именно этим клеем у входной двери, выдержит вес пять килограммов – а большего и не требуется. Нужно только подождать три минуты, чтобы клей успел затвердеть до каменности, но и это время уже расписано. Фонарь следует положить на подоконник – так, чтобы светил на сумку. Сумку открыть – там другая, матерчатая, что как раз и содержит в себе груз, весящий пять килограммов: это перевернутая горлом вниз пластиковая бутыль из-под питьевой воды. Горло просунуто в небольшое отверстие в дне сумки. Крышка намертво привинчена, и в нее вставлена медицинская капельница. Запах сразу же выдает, что бутыль наполнена бензином – и человек невольно морщится, продолжая, тем не менее, заниматься своим делом. Три минуты миновали, и крюк можно смело использовать. Сначала проверив его на прочность рукой в перчатке, человек осторожно поднимает сумку с бутылью и вешает ее на крюк так, что горло бутыли смотрит вниз. Теперь главное – не засуетиться. Он осторожно поднимает с пола уже легкую дорожную сумку и закидывает ее за плечо, потом берет фонарик и направляет его на одну из двух замочных скважин в массивной, абсолютно неприступной железной двери, окрашенной в грозный черный цвет. Эта замочная скважина отличается от другой тем, что она сквозная. Если бы там, за дверью, горел сейчас свет, то в двери сияла бы маленькая золотая дырочка. От горла бутыли вниз тянется пластиковая трубка перекрытой до поры до времени капельницы. Она недавно чуть модернизирована: игла заменена очень толстой и длинной, дающей широкую, мощную струю. Очень осторожно мститель внедряет иглу в скважину до основания и знает, что конец ее теперь выдается с другой стороны примерно на сантиметр, и струйка превратится внутри квартиры в лужицу, потом в ручеек – и весело побежит по слегка наклонному полу коридора, столкнется со стопкой газет у противоположной стены… Осталось только повернуть колесико у капельницы – и человек, поколебавшись в последней муке не более десяти секунд, решительно делает это. Трубка моментально наполняется жизнью, и человек выключает фонарик. Затем он достает из кармана телефон и сверяется со временем: начало третьего; он провел здесь не более шести минут. Время точно рассчитано. В течение двух часов бензин будет вытекать из бутыли по трубке, но присутствовать при этом чревато нежелательными встречами. Мститель снова включает фонарик, направляя его свет вниз: невероятно смешно было бы в темноте упасть с лестницы и переломать кости – именно здесь и сейчас! Он спускается очень осторожно, внимательно глядя себе под ноги на гладкие столетние ступени…

Через два с лишним часа он опять здесь. Первым делом трогает висящий мешок – тот уже совсем легкий! Он быстро снимает сумку с пустой бутылью с крючка, не забыв перед этим перекрыть трубку капельницы, и вынимает иглу из замочной скважины. Чувствуя, что руки начинают предательски дрожать, он лихорадочно засовывает все это в свой дорожный баул, путаясь с молнией, в которую все время попадает кусочек ткани от матерчатой сумки. Крючок теперь неотделим от стены – но это не улика: такие продаются в любом магазине из тех, где можно купить какие угодно средства и приспособления для комфортной жизни – и идеальных преступлений.

И приходит то, что у летчиков называется скоростью принятия решения. В эту секунду еще можно повернуть все вспять, еще есть возврат, еще не все фатально! Что, собственно, имеется в данную секунду? Только лужа бензина в коридоре редакции газеты «Взгляд со стороны». Ничего непоправимого. Можно отправиться домой, где, пожалуй, и не заметили, что он выходил ночью, а утром в редакции только и будет разговоров о том, откуда на полу взялось столько бензина. Обнаружат ли вообще когда-нибудь крюк у косяка двери – это еще большой вопрос… Но стоявший под дверью человек все-таки достает из кармана зажигалку и несколько длинных, сухих и тонких палочек. Скорость принятия решения превышена, и остается только отчаянный взлет. Преступник методично поджигает соломки одну за другой, легко проталкивая их в замочную скважину. Они летят вниз, горя, и планируют прямо в бензиновую лужицу – наверно, хватило бы и первой, потому что ему сразу показалось, что в скважине что-то полыхнуло.

…Вниз он бежал, не соблюдая ни осторожности, ни конспирации. Во дворе нашел в себе силы задержаться и глянуть вверх, на те окна, где горело дело жизни человека, безмятежно улетевшего сегодня в Прагу на конференцию. Тот факт, что человек улетел, мститель проверил лично, зафиксировав, как тот приблизился с билетом к стойке регистрации. Его та не провожала. Странно, но какая разница… В окнах на пятом этаже мелькал переменчивый свет, и человек знал, что там, в коридоре, уже разгорелся бурный огонь, вплотную подступил к двери общей комнаты сотрудников – с компьютерами, мебелью, всеми материалами и половиной тиража предыдущего номера. Месть удалась, и он мог вернуться домой и спать, если получится. Спать нервным, полным неясных мрачных видений сном. Он четко увидел, что отблески в окнах стали ярче.

* * *

Человек, стремглав несшийся в пятом часу непроглядного октябрьского утра по мертвой улице к оставленной за квартал машине, не знал о том, что происходило в ненавистном помещении редакции накануне, около десяти часов вечера. А в то время в кабинете главного редактора еженедельника находились двое. Один из них и был хозяином – некрасивый, полноватый и лысоватый мужчина «за сорок», с художественным лоском одетый в мягкую велюровую рубаху навыпуск. Это только на самый первый, даже на поверхностный взгляд, он был некрасив – и только. Для того, кто решил бы поглядеть на него хоть на десять секунд дольше, стало бы ясно, что с этой некрасивостью все не так просто. А уж человек внимательный не мог бы не заметить непринужденной, мягкой грации его движений, не передаваемой словами особенности повадки… Женщина сказала бы точнее: в этом человеке есть свой шарм – причем, такой, которому внешняя красота, пожалуй, и помешала бы. Немного робкая, даже как будто чуть виноватая, почти мальчишеская улыбка с где-то очень глубоко спрятанным шкодливым изгибом довершала впечатление. Мужчина стоял на коленях около дивана, где лежала девушка не более двадцати лет на вид. В данный момент красотой отличались только ее изумительные волосы – естественно светлого цвета, матерью-природой закрученные в упругие крупные локоны. Лицо ее без всякой косметики выглядело иссера-бледным, глаза слезились, нос недвусмысленно покраснел и распух; девушка не выпускала из рук насквозь мокрый носовой платок, без конца утираясь им, отчего под носом у нее давно появилось огненное пятно. Вот уже второй день Лилю терзал беспощадный грипп, пришедший в этом году в город непредвиденно рано. Мужчина, по-видимому, не боялся злобных бацилл: он положил голову на руки прямо у подушки, рядом с изможденным лицом любимой девушки, и мягко уговаривал ее, пустив в ход все переливы своего богатого, глубокого голоса:

– Ну, возьми себя в руки… Сделай одно только усилие… Регистрация через час закончится, и начнется то, чего я очень не люблю…

– Ты, прежде всего, не любишь меня, Олег, – раздраженным насморочным голосом отвечала Лиля. – Ты что, не видишь, в каком я состоянии? Температура, наверно, под сорок, а ты гонишь меня под дождь – и для чего? Чтобы успеть на какой-то там дурацкий самолет…

– Я гоню тебя не под дождь, а в теплую уютную машину, чтобы через четверть часа ты оказалась у себя дома, с мамой, которая стала бы тебя лечить и баловать… А там и я бы вернулся, и ты встретила бы меня здоровенькой и веселой… – терпеливо, по-котовьи, ворковал Олег; их роман находился еще в той стадии, когда мужскому раздражению нет места ни в какой ситуации.

– Да мать только и умеет, что мне на нервы действовать, – пробубнила Лиля сквозь платок. – Да пойми ты, ради Бога, что дома мне только хуже станет! И вообще, почему ты так против того, чтобы я осталась здесь?

– Дурёшка… – ласково дудел он. – Да потому, что завтра утром придут сотрудники и увидят…

– Что я раньше всех пришла на работу, – закончила девушка, отворачиваясь. – И, кроме того, раз ты улетел в идиотскую Прагу, они вообще не придут. Или, разве, часам к двум… Ну, не могу я сейчас никуда ехать, понимаешь?! Не могу – и все тут…

У Олега, собственно, было два пути, потому что он прекрасно понимал, что самолет его дожидаться не собирается. Во-первых, он мог отвесить упрямице хорошую оплеуху, тем согнать ее с дивана – и покончить на этом с собственной последней, как он был уверен, любовью. Второй путь был – позорное отступление, но это противоречило жизненным принципам Олега: ласками или угрозой, подарками или побоями – но всегда и ото всех привык он добиваться игры по его правилам, даже в мелочах. Встала дурная дилемма: или дать слабину, или лишиться того, чего не хотелось лишаться. Он думал ровно минуту в таком ключе: двадцать четыре года разницы; красавица; дураков найдет себе еще и покрасивше, и помоложе, и поденежней – а я буду обречен на перезрелых теток, склонных к приключениям или полноте; вернуться к Агате? – после того, что было… теперь – никогда; ладно, дам задний ход – все равно, когда закреплюсь – например, обрюхачу… будет время отыграться…

– Хорошо, Лилия моя… Пусть по-твоему, девочка… Удобно тебе так?

Ей, конечно, было удобно на мягком кожаном диване, завернутой в шелковистый плюшевый плед. Олег потрогал Лиле лоб и на самом деле заволновался: ему стало очевидно, что девушка не капризничает:

– Черт, лекарств бы каких… Времени нет в аптеку…

– В сумке моей, там… – сквозь гриппозную дрему отозвалась Лиля. – Антигриппина дай порошок, и еще полосатая коробочка такая… Снотворное… Проглочу сразу две – и пусть болеть буду во сне… – она улыбнулась так трогательно, что Олег не удержался и наклонился к ней с поцелуем.

Он выключил телефон, свет, ее мобильник: пусть действительно выспится, ребенок ведь, в сущности… У него дочь ей ровесница. На прощанье коснулся губами горячего лба – и вышел.

* * *

Мама очень любила свою маленькую дочку Агату и уделяла ей столько материнского внимания, сколько не получает большинство детей, будучи при живых родителях предоставленными самим себе – под благовидным прикрытием детсадов и продленок. Двадцатипятилетняя учительница Женя родила дочь в коротком необременительном браке, в глубине души отдавая себе отчет, что и замуж-то выходила для того, чтобы неосужденно родить ребенка, желательно, девочку, и воспитать ее для себя, по себе, маминой подружкой и вторым ее маленьким «я». К браку как таковому Женя чувствовала не особенно тщательно скрываемое отвращение, определяя свое чувство фразой: «Это надо было перетерпеть» – как детскую болезнь или регулярное женское недомогание. Незаметно она перенесла те же критерии на воспитание девочки Агаты, поначалу ангелоподобному ребенку, порхавшему по квартире в лентах и кружевах. Постепенно, по мере возрастания дочки, из лексикона Жени (мало-помалу превращавшейся в Евгению Иннокентьевну) стали исчезать слова «я» и «она», когда речь заходила об их маленькой семье. Женя неосознанно заменяла их универсальным «мы» – и настолько с этим местоимением сроднилась, что произнести: «Я люблю корзиночки, а Агата – эклеры» становилось с годами все невозможнее, и Евгения говорила: «Мы любим корзиночки», – и только они покупались к чаю, а Агатина любовь к эклерам растворялась в огромной материнской любви к дочери.

Вдохновенно преподавая русский и литературу в средней школе, Евгения Иннокентьевна, само собой разумеется, с младых ногтей приохотила юную Агату к чтению – и не какому-нибудь там бессистемному и хаотическому, а строго определенному: предполагаемое к прочтению произведение заранее преподносилось образованной матерью в определенном ключе, ненавязчиво готовилась правильная почва для восприятия. После того, как дочь прочитывала книгу, Евгения обязательно находила время подробно обсудить ее, добиваясь максимального осмысления и нежно настаивая на своем, если девочка вдруг осмысливала что-то не по-матерински. Суждения Агаты, правда, иногда шокировали мать, но она списывала их на неизбежное влияние разношерстного школьного коллектива. Очень неприятно поразило ее однажды высказывание дочери о самоотверженном подвиге Татьяны Лариной:

– Мама, она, по-моему, просто дура.

Евгения вспыхнула:

– Во-первых, мы давно договорились, что не произносим вслух – и, желательно, про себя – таких вульгарных слов… – (Это было маленькой педагогической ложью: ни о чем таком они не договаривались, а просто мама однажды ненавязчиво намекнула дочке на то, что «в нашем доме такие высказывания не приняты»; к слову сказать, кроме них двоих, в их доме никого не было). – А во вторых, все-таки объясни, пожалуйста, почему ты считаешь Татьяну… неумной?

– А зачем она из глупой гордости и себе, и Онегину жизнь испортила? – задал долгоногий подросток закономерный вопрос.