Читать книгу Избяной (Ирина Верехтина) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
bannerbanner
Избяной
ИзбянойПолная версия
Оценить:
Избяной

5

Полная версия:

Избяной

Впрочем, его это не касается. Довезёт своих пассажиров до железнодорожной станции и уедет. А они поедут в Заозёрный. От Котлова часов пять, не меньше, да поезда ждать… А мальчишка не замолкает. И всю дорогу дамочке придётся отвечать на его вопросы. Это ж какое терпение надо иметь!

* * *

Проводив дочь с внуком, Дарья долго лежала без сна, глядела в потолок. Мысли метались по кругу: приехали, Линора сказала, до сентября, а прожили десять дней и уехали. Как такое может быть? И больше не приедут. Линора так и сказала: «Ноги моей в вашем Клятово-проклятово не будет!»

Как такое может быть?..

До яблочного Спаса оставалось больше недели, но Дарья нарвала с каждой яблони по десятку яблок: ароматную, налитую соком папировку, полосатые коричные с блестящей кожурой и неповторимым вкусом, медово-сладкие анисовые. Выбирала самые крупные, самые румяные. И радовалась, глядя как внук жуёт кисловато-терпкие ранетки, которые любила она сама.

Сумку с яблоками Линора, конечно, забыла. Дарья сама отнесла её в машину, открыла дверцу салона, сунула дочери в руки:

– Что ж ты яблоки не взяла? На-ка вот. В дороге будет чем зубы занять. Яблочки с ветки снятые, в городе таких не купишь.

– Спасибо, мама, – только и сказала Линора.

А больше для матери слов не нашла. Посмотрела виновато и захлопнула дверцу машины. А в чём её вина-то? В том, что сына увезла, пока он руку себе не оттяпал топором или ногу? В том, что детство своё помнит, в синяках да ссадинах? В том, что Гриньке такого не хочет?

Дарья неприязненно посмотрела на спящего мужа. Не больно-то он переживал дочерин скоропалительный отъезд, и Дарье это было неприятно. Что завтра соседям говорить? Что придумать? И соврать не соврёшь, и правды не скажешь…

Ей снилось, что кто-то плачет – тоненько, жалобно. Дарья открыла глаза. Плач из сна сменился визгливым причитанием. Избяной!

«Что тебе не спится, не лежится?» – прошептала Дарья. В мягком свете ночника по стене пробежала маленькая уродливая тень. В углу мелькнуло красное. Дарья сама отнесла на чердак подаренный ей когда-то на Восьмое марта красный платок. Годы уже не те, красное-то молодые девчата носят. Но в правлении совхоза решили иначе, и всем женщинам подарили одинаковые платки «цвета рабочей крови», как необдуманно пошутил председатель. Шутку услышали. Председателя сняли и прислали из города другого. Сапожников сдал ему с рук на руки гербовую печать, ключ от сейфа и расходные книги. И куда-то уехал на служебной машине. В деревне его больше не видели, а спрашивать боялись. Давно это было, почитай, полвека прошло, а платку износа нет. Видать, от души подарен. Да только куда она в нём пойдёт, старая стала, красное носить.

Платок Дарья отнесла на чердак и забыла о нём. А домовилиха не забыла, муженьку рубашку сшила да штаны.

Свет ночника, и без того неяркий, стал совсем тусклым. В наплывающей из углов темноте простучали по полу босые пятки. Не таится уже, ходит. Беду чует – дошло до Григорьевны.

Весь день ей нестерпимо хотелось рассказать об увиденном, но муж, как назло, с утра уехал в рейс и домой вернётся поздно. Дарья вдруг поняла, что не хочет его возвращения. Пусть бы не приезжал. Пусть бы вернулось детство, она простила бы Степану те яблоки и вышла за него замуж. Мама тогда не умерла бы, нянчила бы внуков. Степан детей любит, на Верку свою не надышится. Женился поздно, а как овдовел, бобылём живёт: не хочет, чтобы у его дочки мачеха была.

А она, Даша, матерью Верке стала бы. И любила бы её, как Линору любит. Что же она наделала? Зачем убежала в ту памятную ночь к Федьке Офицерову?

Не помня себя, Дарья выбежала во двор. Степан будто ждал её: сидел, как в детстве, на заборе. Увидел Дарью и спрыгнул вниз…

Фёдор вернулся из рейса раньше обычного. Стоял у калитки, боясь пошевелиться, и смотрел, как его жена целовалась со Степаном. Уверяла, что любит, и всегда любила, а Фёдора не бросит, потому что тоже его любит, и дочка у них, а семью разрушать грех.

– Да какой грех? Какая семья? Какая она тебе дочка?! Она Фёдору не родная, седьма вода на киселе, а тебе и вовсе никто. И детей у вас нет. От него не рожаешь, а от меня бы родила, и жили бы с тобой…

Войдя в дом, Фёдор ощутил в душе гулкую пустоту. Дом этот не его, и жена, выходит, не его. И дочь воспитала такую как сама. Правильно мать-то говорила, чужие они здесь, своими не станут. Присел к столу, покидал в рот холодную картошку, запил молоком. Лёг на диван не раздеваясь и уснул. Снилось ему, что он молодой – такой как двадцатипятилетний Баллы Джемалов. Будто вернулся из рейса, подхватил на руки выбежавшую ему навстречу восьмилетнюю Линору, поцеловал в тёплую шею, провёл рукой по волосам, пахнущим земляничным мылом: «Смотри, дочка, что я тебе привёз…»

Проснулся от негромкого бормотания: жена ползала на коленках перед образами, просила у бога прощения. А у него, Фёдора, прощения не просила.

Утром ушёл на пруды, прихватив две удочки и четверть самогона. Дарья выбежала за ним на крыльцо со свёртком в руках:

– Феденька, я бутербродов тебе… с салом, как ты любишь. Возьми-ка. Куда ж ты голодный-то?

Фёдор молча смотрел на жену. Постоял с минуту и ушёл, закрыв за собой калитку. Дарье долго помнился его взгляд – будто муж знал, что уходит навсегда. Будто хотел её запомнить.

Нашли его через неделю, вытащили из пруда багром. Пока не приехала милиция и «скорая», тело лежало на берегу. Люди стояли поодаль, негромко переговаривались и строили предположения, что могло случиться:

– У сомовьего омута четверть пустую нашли. Там и рыбалил, видать. А самогон тётки Марьин, бутыль-то приметная. Коня с копыт свалит самогон тот. Вот и Федьку свалил.

– Свалил… Что ж он, в воду по пояс забрёл и пил?

– Может, и забрёл. Я не видел, не знаю.

– А коли не видел, молчи. От Марьиного самогону никто ещё не помер, все живые-здоровые.

– Выходит, не все.

– Да замолчите вы! Покойник вот он, лежит, а вы про самогон.

– Так мы о том и говорим! Не мог Федька сам утопиться. И убить его никто не мог. За что его убивать-то?

Под сочувственными взглядами деревенских Дарья робко подошла – к чужому, мёртвому, безобразно раздутому, что не могло быть её Фёдором, но однако же было.

А после долго видела во сне объеденное раками мужнино лицо и просыпалась с криком.

После смерти мужа она не обмолвилась со Степаном ни словом. Будто умерло что-то внутри: не звало, не томилось, не желало. Днём работала уборщицей в джемаловской конторе, которую он звал по-городскому, офисом. Платили за мытьё немного, зато и работой не неволили: полы отмыла-отдраила, по коврам пылесосом прошлась, пыль со столов вытерла, пепельницы вытряхнула, цветы полила и ушла. Домой приходила засветло, крутилась по хозяйству, а вечерами шила лоскутное красивое одеяло, которое подарит Линоре, когда та приедет. Ведь – приедет же когда-нибудь?

Перебирала, складывая так и этак, пёстрые лоскутки. Перебирала в памяти вспоминания о том, как уезжала дочь – не отвечала на вопросы, вздыхала и молча кидала в чемодан платья. Как Гринька не дал себя поцеловать на прощание – у мальчишки болела рука и было не до поцелуев.

От Линоры-Лидии по-прежнему приходили обстоятельные письма и два раза в год денежные переводы. Словно и не приезжала она в Клятово, не гуляла с Баллы, не побил её отец, не разрубил себе палец Гринька. В письмах Линора сообщала, что палец зажил и больше не болит, с рукой всё хорошо. Что познакомилась с хорошим человеком, Гриньку не обижает, Линору любит, денег не жалеет на подарки. Через год о «хорошем человеке» дочь не упоминала, а Дарья не спрашивала. Деревенским говорила, что дочка вышла замуж, ну и дальше по письму: мальчишку не обижает, Линору любит, на деньги не скупится.

О том, что отца у неё больше нет, Линора узнала через полгода: Григорьевна совестилась, что деньги дочка присылает на двоих, а она одна. В ответном письме Линора просила её простить: в Клятово она не приедет, а отцу закажет в церкви молебен за упокой души. Ещё писала, чтобы мать не казнилась из-за денег: на питание она не тратит ни рубля, кормится на ресторанной кухне, и Гринька с ней.

А на Рождество прислала объёмистую посылку с диковинными консервами из оленины, гусиным паштетом в жестяных красивых баночках, крупнолистовым душистым чаем из далёкого Цейлона, и много чего было в посылке. Дарья намазывала паштет на хлеб, запивала цейлонским чаем, примеряла обновы и удивлялась: похудела, а дочка угадала с размером.

С одиночеством она свыклась. Вечерами кроила лоскутки, подбирала узоры, шила дочкино одеяло и слушала радио. Радио рассказывало о другой жизни, которой в Клятово не было, а была где-то далеко. Сотовая связь в деревне отсутствовала. Что такое зона покрытия, Дарья не понимала. И вспоминала совхозного быка Анику, знаменитого тем, что за год он покрывал шестьдесят коров. Совхозные горе-начальники продержали его две недели на жаре, отчего у быка прекратился спермогенез (выработка семени), и Аника стал импотентом.

В Заозёрный Дарья звонила из Котлова, ездила на переговорный пункт. «Если ничего не случилось, зачем звонишь, деньги тратишь?» – говорила Линора. А ей хотелось услышать родной голос, в котором всё искреннее, непритворное, настоящее: забота, и любовь, и беспокойство.

Дарьину избу деревенские по старой памяти звали негубинской. А постаревшую хозяйку – Григорьевной, а за глаза Григорихой. Мужики забегали поспрошать, нет ли какой работы. Бабы приходили поделиться новостями и поговорить о погоде, которая то дождит, то сушит. Расспрашивали о дочке. Григорьевна рассказывала охотно, молодела лицом: шеф-повар лучшего в городе ресторана – это вам не кот начихал.

Про лучший в городе – это для красного словца. До Заозёрного от них далеко, никто не проверит. А про шеф-повара чистая правда. Бабы не верили, качали головами, и тогда Дарья доставала дочкины письма, хранимые в Катерининой скрыне, и читала вслух.

8. Мил дружок домовеюшка

В августовскую безлунную ночь из Дарьиного сарая подчистую выгребли и унесли сено, купленное на зиму для козы. Дарья побежала по деревне – узнавать, не видел ли кто. Да кто ж ночью-то увидит?

А вечером к ней заглянула Настасья Агуреева, попросила взаймы муки на пироги:

– Мука-то в доме есть, да помол у ей крупноват, и цвет вроде изжелта. А твоя-то как пуховая, беленькая да меленькая, тесто пышное поднимется.

Дарья отсыпала ей в сатиновый мешочек муки, затянула тесёмки. Настасья взяла мешочек и отчего-то мялась, не уходила. Сняла со скатерти невидимую пылинку. Развернула недошитое лоскутное одеяло, огладила любовно руками, сложила аккуратно:

– Красивое одеяло-то выходит, ажно завидки берут. Себе шьёшь али на продажу?

– Дочке хочу подарить. Насть, что ты маешься да топчешься? Вижу ведь, не за мукой пришла. Говори, чего сказать хотела.

– Да я не знаю…Боюсь напраслину возвести. Курилиха утром двор мела. А я по надобности вышла, гляжу – у них сено везде валяется, тут клочок, там пучок. И на смородиновом кусту былки висят, и на яблоне, за ветки зацепились. Говорю, что вы двор-то сеном посыпали? Думали, оно прорастёт, урожай даст? А она не засмеялась, рот скособочила. Говорит, братья с лугов две копны привезли, да выпимши были, как в сарай носили, половину по двору растрепали.

Настасья замолчала.

– Что ж они, ночью сено то возили? – спросила Дарья.

– Выходит что так. И в сарай таскали ночью, потому и цеплялось на ветки. Наташка двор-то на зорьке мела, не рассвело ещё, а она уж вышла, сенцо грабельками собирает, с веток обирает. Ночью-то темно, не видно. Выходит, следы заметала.

Куриловы, Настасьины соседи, жили большой семьёй: Наташка с мужем и взрослыми сыновьями, и два мужниных младших брата. Семья большая, да недружная, хозяйство захудалое, мужики работать не любят, только и смотрят, где бесплатно взять можно. По избам, правда, не воровали. Да видать, приспичило.

Куриловы сено украли, больше некому, поняла Дарья. А доказать ничего не смогла: не пойман – не вор.

К счастью, из Заозёрного пришёл денежный перевод. Сено Дарья купила, сарай с тех пор запирала на два замка, с Натальей – бывшей одноклассницей, которую в школе прозвали Курилихой¸ прозвище прилепилось, да так и осталось – при встрече не здоровалась и в гости не звала.

Курилиха пришла к ней сама, и Дарья не посмела её выгнать: не Наташка сено крала, а двор мести муж заставил, да молчать велел. Вот и молчит. А к ней пришла, потому что совесть мучает за чужую вину.

– Даш, ты, может, на меня обиделась за что? На улке встренемся, слова не скажешь, идёшь как мимо столба.

Высокая и худая, Наталья и в самом деле походила на столб. Дарья рассмеялась.

Чаёвничали. Вспоминали школьные Дашины проделки. Пели на два голоса Дашину любимую «Ой, мороз, мороз». Обсуждали сырое дождливое лето. Кошку Марфу, у которой мышь мимо носа бежит, а она и ухом не ведёт. Мишку Носырева, который повадился лазать к Куриловым за яблоками, его поймать бы, спустить штаны да крапивой отстегать. Библиотекаршу, которая положила глаз на Натальиного мужа: сроду книжку в руках не держал, а тут вдруг пристрастился к чтению.

За разговором засиделись дотемна. Наверху время от времени скрипели половицы, и Наталья пугалась:

– Ходит ктой-то! Ты бы поднялась да посмотрела.

– Нет там никого. Домовик это. Он гостей не шибко любит. Поскрипит-постучит да замолчит, – улыбнулась Дарья.

Курилиха была другого мнения:

– Ты бы, Дашка, чердак святой водой окропила, прогнала нечисть поганую.

– Какой он нечисть? Нешто нечистые еду людскую принимают? А домовик медок липовый любит, водицу ключевую пьёт. Его маменька моя кормила, теперича я кормлю. Он дом от зла стережёт, хозяев бережёт.

– Что ж родителей твоих не уберёг? Мать до срока в могилу свёл, отца покалечил, от Фёдора твоего беду не отвёл, дочку из дома выжил, – перечисляла Наталья, загибая пальцы.

Дарья сердито шлёпнула её по руке:

– Типун бы тебе на язык, а два под язык! Мама моя сердцем болела, от него и смерть приняла. А отец от старости умер, как все умирают. Домовик тут не при чём, он же не Бог. Не домовой в человека душу вдыхает, не он её из тела забирает. Что Фёдор мой на прудах утоп, в том моя вина: мало любила, мало жалела. А что Линора в город жить уехала, так ведь все уезжают, молодых в деревне по пальцам сочтёшь. Одни дачники.

– Так-то оно так, а всё же тварь нечистую в доме терпеть грех, – упорствовала Наталья.

Твари, да притом нечистой, Избяной не стерпел. Лампочки в люстре мигнули и погасли, а по полу потянуло неведомо откуда взявшимся сквозняком. Дарья впотьмах прошла из горницы в кухню, нашарила на полке коробок. Спички не зажигались.

– Отсырел, видать, коробок, – сказала Дарья. – И луна сегодня не светит. Хоть глаз коли. В скрыне маминой фонарик с батарейкой, не помню в каком ящике. Да заперты ящики-те, а ключи – как искать, потемну?

Наверху громыхнуло, будто соглашаясь.

У Дарьиной гостьи по спине побежали знобкие мурашки. Торопливо попрощавшись и не слушая больше хозяйку, Курилиха подхватилась и бегом метнулась к двери, вытянув перед собой раскрытую ладонь, чтобы не налететь в темноте на притолоку. Но вместо двери рука упёрлась в стену с торчащим из неё ржавым остриём. Охнув, Наталья сдёрнула ладонь с гвоздя, до калитки добежала не чуя ног, по улице неслась, будто за ней гнались.

Гвоздь Дарья забила в стену молотком, попутно удивившись: откуда взялся? Сроду в той стене гвоздя не было, да и если был, то шляпкой бы торчал, а не остриём.

Напуганная Курилиха, помня о вкусовых пристрастиях домового, отнесла Дарье банку липового мёда. От денег отказалась и в избу входить не стала, сославшись на неотложные дела. Руку она тоже лечила мёдом, накладывала повязку. Ранка гноилась и не заживала, температура отчего-то держалась на тридцати семи с хвостиком, ладонь покраснела, и запах от неё шёл дурной.

Фельдшерица качала головой: «В больничку бы надо, раз такое дело». Наталья от неё отмахнулась. Но температура подскочила до тридцати девяти, «такое дело» оказалось гангренозным воспалением, и из Котловской больницы Наталья вернулась с культей: правую кисть пришлось ампутировать, чтобы избежать заражения крови.

Теперь уже Курилиха пробегала мимо Дарьи опустив глаза и не здоровалась. Дарья мысленно просила у неё прощения за то, что прокляла весь куриловский род за украденное сено. Машке без сена каюк, чем зимой кормить-то? Если бы не перевод от Линоры, козу пришлось бы продавать, а купили бы скорее всего на мясо.

Машка смотрела понимающими глазами, в узких щелях прямоугольных козьих зрачков Дарье чудилась благодарность – за то, что не продала, жить оставила.

Косить Дарья не могла: с прошлой весны правая рука плохо слушалась и не поднималась. Прихватило её тогда нешуточно. Чудилось, смерть за ней пришла, у постели сидела да за руку держала, вот и онемела рука-то.

О том, что у приёмной матери той весной случился инсульт, Линора так и не узнала, как не знала об этом сама Дарья. Но Бог миловал: отлежалась, оклемалась, поднялась. Первое время ей приходилось тяжко: ноги заплетались одна за одну, а язык не хотел говорить и ворочался во рту берёзовым поленцем.

По чердачной крутой лестнице Дарья взбиралась долго. От слабости мутилось в голове, и казалась она себе молодой быстроногой девчонкой, какой была когда-то. Примечала: лестнице давно бы кончиться пора, а она не кончается, будто не на чердак ведёт, а на небо. Далеко идти. Ступенька… другая… третья…

Поднявшись, распласталась ничком на чердачном полу, полежала, восстанавливая силы. До кладовки доползла на коленях, стукнула тихонько в дверцу:

– Здесь ли ты, мил дружок домовеюшка? Здесь ли хозяюшка твоя домовилиха? Как живёте-можете?

Избяной в кладовке зашуршал. Ответил, значит, на приветствие.

– Ты обиду на меня не держи, – попросила Дарья. – Знаешь ведь, болела я, думала и вовсе помру, да Господь дальше жить велел. Или это ты меня на ноги поставил? – осенило Дарью. Схватила принесённую корзинку, вынимала подарки для Избяного, выставляла перед дверкой его домика:

– А я к тебе с угощением. Не побрезгуй, соседушко, медком, орешками, яблочками сушёными.

На чердаке знакомо пахло древесной трухой и прошлогодней лежалой соломой. Солнечный луч пробился сквозь пыльное оконце, подхватил с пола соломенные трушинки, закружил золотой каруселью, озорно скатился вниз по деревянным ступеням и исчез. И показалось на миг, что с чердачной лестницы, мелькая голыми пятками, сбежало-слетело её детство и ушло навсегда. И где-то далеко смеётся и чему-то радуется двенадцатилетняя Даша Негубина, в счастливом неведении не зная о том, что ждёт её впереди.

9. Баллы́

Джемалов-старший сдержал обещание, данное сыну. Пришёл к Кожиным с богатыми подарками и бухнул с порога: «У вас товар, у нас купец». Степан не сказал ни да ни нет, но гостей принял радушно, усадил за стол. Верку гонял в хвост и в гриву – в подпол за соленьями, к тётке Марии за самогоном, к Дарье за яблоками: у Кожиных шафран и антоновка, а Баяра Степану хотелось угостить коричными, а коричных ни у кого в деревне нет, только у Негубиных.

Дарья без слова насыпала в подставленную миску яблок, но Верка не торопилась уходить, чего-то ждала. Дарья посмотрела в её полные отчаяния глаза, проговорила нехотя: «Плакать тебе не об чем, дочка. Сватовство не свадьба, посидят, погуторят и уйдут. Это в старые времена дочерей не спрашивая замуж отдавали, а тебя отец любит. Не захочешь за Баллы пойти, нипочём не отдаст. Что ты голову повесила? Тебе восемнадцати нет, в загсе не распишут. А за год много воды утечёт».

Верка слушала, кивала, под конец даже улыбнулась. Пробормотала скороговоркой «Спасибо, тётка Дарья!» и убежала, мелькая тонкими ногами.

А вечером стояла перед Баллы, крутила лямку сарафана, бросала в лицо злые слова:

– Вы об меня глаза не мозольте. Я за вас не пойду, другого люблю. – Забывшись, перешла на «ты», добавила с издёвкой: – Сам побоялся прийти, отца подослал. Жених…

Баллы молчал, скрипел зубами. А сердце таяло от нежности к этой девчонке, красивой даже когда злится. Пусть говорит что хочет, всё равно она будет принадлежать ему. И любить будет. Воодушевлённая его молчанием, Верка продолжила, упёршись руками в бока:

– Мимо дома моего больше не ходи. Увижу, отцу скажу.

– Посмотри на себя. Стоишь как баба на базаре, руки в боки, и базланишь языком, – не выдержал Баллы.

Он родился в Туркмении, в городе Мары. Учился в Санкт-Петербурге, в Государственной Академии ветеринарной медицины, практику проходил в посёлке Дубровицы, в Федеральном научном центре животноводства, по-русски говорил почти без акцента, матерился виртуозно, да нахватался «диалекта» от деревенских. И теперь с удовлетворением смотрел, как краснеют Веркины щёки. Удар попал в цель.

Не позволив себе улыбнуться (девушка сочтёт улыбку издевательством, а он этого не хотел), Баллы продолжил:

– Что ты ему скажешь? Что люблю я тебя, в снах вижу, о тебе одной мечтаю? Что подарками засыплю, коня подарю, какого сама выберешь? Что жизнь твою цветущим садом сделаю? Это отцу скажешь?!

– Скажу… – Верка замолчала, подыскивая ответ. – Скажу, что ты меня трогал. За овин затащил, а я вырвалась и убежала!

– Ты!.. Ты… – задохнулся Баллы. – Я тебя словом не обидел, пальцем не тронул! А тронул бы, не вырвалась. Видала? – Вытянул перед собой руки, сжал в крепкие кулаки. – Смотри. – Поднял с земли толстую ветку, легко переломил пальцами. – Если б за руки тебя хватал да удерживал, синяки бы остались. А у тебя ничего!

Верка посмотрела на него с вызовом. Поднесла ко рту руку и вцепилась зубами повыше кисти, потом проделала то же с другой рукой:

– Теперь будут синяки. Я ещё наделаю. И скажу, что это ты!

– Для кого стараешься, Вера? Руки себе портишь. Не любишь, так скажи, я пойму. А кого любишь-то? – спросил Баллы.

И ей бы промолчать, а она ответила:

– Я Егора люблю. Не тебя.

Ушла от него с гордо поднятой головой, чувствуя себя победительницей. Шагала по краю овсяного поля, поднимая босыми ногами тёплую пыль. Новые, подаренные отцом туфли несла в руках. Зачем она их надела? Покрасоваться перед Баллы, подразнить его? Он её и босую любит, без туфель. «А я люблю Егора!» – сказала себе Вера. Ей страшно хотелось оглянуться: смотрит ей вслед Баллы или не смотрит? Хотелось, чтобы смотрел. Чтобы схватил за руку и держал, не отпускал, пусть даже синяки останутся! Она наденет платье с длинными рукавами и ничего не скажет отцу.

Баллы гордый, догонять её не станет, с места не сдвинется. Он старше Веры на одиннадцать лет. И умнее на одиннадцать лет. Егор бы сейчас бежал за ней как собачонка, в глаза засматривал, прощения просил… А за что прощать? За чувства? Вспомнились Дарьины слова: «Сердце своё слушай, девонька. Оно не обманет, правду скажет».

– Я Егора люблю, и он меня любит, – сказала Вера сердцу. Слова подхватил ветер, унёс в поля. А сердце молчало.

Этой ночью Вере снился Баллы. Будто лежали они в высокой траве и Баллы целовал прохладными губами её запрокинутое к небу лицо. Губы были настойчивыми, а руки сильными и нежными.

* * *

Летом 2001 года Джемалов-младший женился на двадцатилетней Вере Кожиной. Свадьбу праздновали всей деревней. Из джемаловского «офиса» вынесли столы, расставили на широком газоне. Закуски и горячие блюда привезли из котловского ресторана, оттуда же приехали официанты в строгих костюмах, с блестящими от бриолина волосами и белыми розами в петлицах. Быстрыми тенями сновали от машин к столам, от столов к машинам, неслышно возникали за спинами обедающих, забирали пустые тарелки, выставляли новые блюда. Предупредительно вежливые, готовые выполнить любое желание гостей, они не знали усталости, как и оркестр, расположившийся поодаль.

Вера танцевала с Баллы свадебный вальс, деревенские смотрели на её сияющее лицо и удивлялись: девчонка видеть Баллы не хотела, разговаривать с ним не желала, не здоровалась даже. А в загс пошла сама, никто не неволил.

Никто не знал, что за два месяца до этой свадьбы Дарья, увидев как-то Баллы возле своей калитки, взяла его за руку и увела в избу:

– Пойдём ко мне, Балашка, коли у тебя к Кожиным ноги не идут. Всё ходишь, всё смотришь… А в калитку постучать боишься.

– Так она ж меня в дом не впустит, прогонит. Ещё и честить будет на всю улицу. Скажет что-нибудь…такое, – оправдывался Баллы.

– Тебе лет-то сколько?

– Тридцать один.

– А всё не поумнеешь никак. Всех баб деревенских перебрал. Гляжу я на тебя и понять не могу, нужна тебе Верка али нет… Молчи! По глазам вижу – нужна. Отец твой – сила, кремень-мужик. А ты ни богу свечка, ни чёрту кочерга. Линору мою обидел.

– Так она сама меня обидела. Уехала, не попрощалась и адреса не оставила.

– Не любила, значит. И ты не любил. Она на семь лет тебя старше, на что она тебе… А Верке двадцать годков, давно бы замуж за себя взял, уже бы детишки в твоём доме бегали. А ты всё ходишь вокруг да около, людям на потеху.

bannerbanner