
Полная версия:
Избяной
Даше вдруг вспомнились слова матери о том, что спастись от домового можно бранью либо крестным знамением, а молитв он не боится. Ещё можно повесить на стену мёртвую сороку или воткнуть над дверью нож. Убивать сороку не хотелось, за что ж её убивать, пусть себе летает. А за ножом надо идти через горницу, а там дед. Что-то он сегодня беспокойно спит, ворочается. Вдруг да проснётся? Пристанет с вопросами: зачем поднялась ни свет ни заря да куда бегала, где так платье измяла, почему волосы мокрые, всклокоченные…
Придётся обойтись без ножа. Даша осенила себя крестным знамением, обругала Избяного по-матерному и перекрестила в комнате все углы. Под лавкой шумнуло. Простучали дробным стуком невидимые башмаки. Скрипнула дверь.
Даша сладко рухнула на кровать и через минуту уже спала, улыбаясь во сне Фёдору, который теперь её и больше ничей.
А утром деда нашли на печи мёртвым.
По поверью, перед смертью хозяина домовик показывается кому-то из домашних в его шапке. Шапка у деда была рыжая, лисья. А прошлой зимой износилась, Григорий отдал ему свою, а себе купил новую. Надо было молиться не только о маме, а обо всех живущих в доме, с раскаянием думала Даша. За деда она поквитается, дай срок… Избяной получит сполна.
* * *
Свадьбу, назначенную на Покров, перенесли на Маслену. Даша вела себя как полагалось просватанной девушке: улыбалась Стёпке, ни в чём не перечила отцу, привечала дядьку Митрия с Агафьей Семёновной, когда они захаживали в гости. А к Рождеству живот уже нельзя было спрятать. Дарья и не прятала. И улыбалась издевательски жениху, над которым насмехались все кому не лень: ехал прямо, да попал в яму.
Степан вымазал негубинские ворота дёгтем и отказался жениться на паскуднице. Так и сказал, припечатал на всю деревню стыдным словом. Дарья промолчала. А ночью собрала вещи в узелок и ушла к Федьке Офицерову.
Федька не моргнув глазом выслушал от Дарьиного отца всё, что полагалось говорить в таких случаях, и женился на единственной дочери Григория Негубина. Приданого за ней Григорий не дал, жить в своём доме не позволил. А Фёдору и не нужно было приданого, нужна только Даша, а больше никто.
Просить у председателя машину Фёдор не стал: за неё платить надо, а денег лишних нет. В Котлов отправился пешком, вернулся на такси, на глазах у всей деревни посадил в него беременную невесту и отвёз в котловский загс. Расписали их сразу: Даше весной рожать, тут не до церемоний.
Не было ни золотых колец, ни гостей, ни подарков. И свадьбы не было. Какая свадьба с животом? Расписались и ладно. Зато всё у них с Фёдором по закону, никто не посмеет упрекнуть.
А ночью в дверь офицеровской избы загрохотали тяжёлыми кулаками.
– А?.. Кто? – вскинулась Даша.
– Подымайся скореича, беги в дом! Мать помирает! Беги, сказал!
Дарья узнала голос отца. Торопливо оделась и, придерживая обеими руками живот, поспешила к родительскому дому.
Григорий мерил избу шагами, не глядя на дочь. Прибежавшего вслед за ней Фёдора молча вытолкал в сени. Не находя себе заделья, подлил в лампадку масла. Расправил на столе ладонями скатерть. Задёрнул на окне занавеску. Катерина приподнялась на постели, проговорила-прошелестела: «Ты бы лёг, Гришаня…Половицы под тобой скрипят, спать не дают… Мне полегче вроде стало».
Григорий кивнул головой, соглашаясь. Присел к столу, положил на него голову и уснул. Дарья просидела у материной постели всю ночь, гладила по руке, целовала в холодную щёку и просила: «Маменька, поживи ещё маленечко, зачем тебе умирать? Я тебе внука рожу, он толкается уже, на белый свет просится, а я его уговариваю, рано, мол, сыночек, погоди пока». Она не помнила, о чём говорила матери в её последнюю ночь, за что просила прощения. Катерина проваливалась в забытьё, а приходя в себя бормотала страшное про домового, что чужим в избе он житья не даст. А коли прогнать не сумеет, так и вовсе загубит.
«Кого загубит? Кто чужой, мама? Федя? Он муж мой законный, мы с ним в загсе расписаны, и свидетельство есть, с печатью» – говорила матери Даша. И слышала в ответ непонятное: «Дочка твоя – чужая».
Почему мать называет её дочку чужой? Откуда знает, что родится девочка? В котловской больнице Даше сказали, что у неё будет мальчик. Фёдор ошалел от счастья, а Даше хотелось девочку. Может, ошиблись врачи?
Словно отвечая на невысказанный вопрос, мать хрипло и протяжно вздохнула. И до утра не промолвила ни слова. А в погасшей печи горевал Избяной, шипел догорающими угольками, прощаясь со своей хозяйкой.
Катерина умерла под утро, не пережив дочериного позора и не простив её за ослушание. Дарья выпятилась из горницы с белым от ужаса лицом, ткнулась мужу в плечо, залилась слезами, пересказывая материны последние слова. Федор неумело её успокаивал, говорил, что перед смертью все себя не помнят и несут несусветное. Но мать говорила внятно и смотрела Даше в глаза, словно видела – не случившееся, но что непременно случится.
Весной Даша родила мальчика. Ребёнка окрестили Андрияном, в память Дашиного деда. Он прожил три месяца и тихо угас. Анна Егоровна, Дашина свекровь, не проронила у детского гробика ни слезинки. А Григорий убивался так, что с кладбища домой его вели под руки. А на что ему теперь дом – пустой как душа монашки, в которой ни любви, ни тепла, ни заботы ни о ком. Григорий глушил тоску самогоном, пил три недели кряду, потом пришёл в себя и надумал строить к избе прируб.
В областном лесничестве закупил хвойный лес-пиловочник, вместе с нанятыми рабочими вырубал в брёвнах лунки, складывал венцы, укладывал потолочные доски, настилал над прирубом крышу. И сорвался, не удержавшись на покатой кровле, упал аккурат на бревно, которое давно бы в сторонку откатить, да руки не доходили.
Прируб достраивали без него: сломанное ребро повредило Негубину лёгкое. Григорий лежал, скрипел зубами и клял судьбу: ни жены, ни дочери, ни внуков…
Даша пришла к нему приготовить еду и постирать, но он вытолкал её из избы и, ухватив суковатую палку, гнал ею дочь до самой калитки.
– Вон пошла! С голоду сдохну, а из твоих рук ничего не приму! Мать из-за тебя померла, и я помру, а ты жить будешь да помнить.
* * *
Осенью 1964 года Фёдору прислали из военкомата повестку. На медкомиссии его признали годным к нестроевой службе (из-за грыжи) и отправили в Среднюю Азию строить вместе с бывшими уголовниками город в песках. Зачем тот город понадобился и кто в нём будет жить, не понимали ни гражданские, ни блатные. И от скуки развлекались, устраивая побоища, стенка на стенку. После одной такой драки Фёдор угодил в госпиталь, где ему сделали операцию и вырезали грыжу. Даша со свекровью молились за раба божьего Фёдора, читали его письма из госпиталя, радовались каждая о своём. И плакали каждая о своём.
К радости обеих, домой он вернулся здоровым, в армии освоил профессию шофёра и теперь работал в котловской автоколонне.
– Профессия хлебная. И грыжи у меня теперь нет, вырезали в госпитале. Доктора удивлялись: помереть мог от грыжи той, а не помер, выжил, – рассказывал жене Фёдор. – Ты не плачь, Дашутка. Кто однажды смерть обманул, к тому она вдругорядь не скоро придёт. В городе работу найду, будем с тобой жить-поживать, добра наживать, детишек народим, на ноги поставим. А они нам – внуков. Не плачь.
Даша с волнением ждала, когда в ней шевельнётся новая жизнь. Но детей у них с Фёдором не было. Словно проклял кто. Анна Егоровна обвиняла во всём Дашу, нашёптывала сыну, что, мол, нечестная она, в загс-то с брюхом шла, а от кого понесла, про то один Бог ведает. Детишек у вас с ней не получается, значит, и первый не твоим был, нагуляла.
Фёдор матери не возражал и крепче прежнего любил свою Дашу.
В 1969 году в дом взяли осиротевшую племянницу Фёдора, шестилетнюю Линору. По-настоящему девочку звали Элеонорой, а племянницей она приходилась жене Фединого двоюродного брата, но Фёдор в путаной цепочке родства разбираться не хотел, и отдавать девочку в детдом тоже не хотел: сиротское житьё несладкое.
Линору Офицеровы удочерили, к неудовольствию Дашиной свекрови. «Пускай бы в детдоме росла. На кой она нам, неродная?» – ворчала Анна Егоровна. А Дарья не спускала Линору с рук, мыла в корыте, покупала её любимых петушков на палочке, целовала, укладывая спать. И вспоминала материны предсмертные слова о чужой дочке, которой в их доме не будет счастья.
Вырастет, в город уедет, там своё счастье встретит, думала Даша. Ещё она думала, что отец её простит. Что Линора найдёт себе мужа, и у них с Фёдором будут внуки. Они будут жить дружной большой семьёй в избе из сибирской лиственницы, подаренной дедом Стефана Колятовского Дашиному прадеду, служившему у графа лесничим.
* * *
Григория Негубина клятовские прозвали бирюком. Живёт один в просторной избе с прирубом, а дочка ютится в халупе, от угла до угла четыре шага, не повернуться.
Негубин молчал, терпел, кряхтел. И наконец сдался. К Офицеровым пришёл сам, тяжело опираясь на палку. Не дождавшись приглашения, сел на табурет и объявил:
– Плохо мне одному. Изба пустая, тихо в ней, как в могиле. Ночью проснусь и не пойму, жив я ещё али уж помер. За тобой я пришёл, дочь. Перебирайся жить в свою избу. – Григорий перевёл угрюмый взгляд на зятя и продолжил, через силу выдавливая слова. – И вы перебирайтесь. А избёнку – на дрова. У ей венцы подгнили, рухнет скоро. Али сами не видите?
В избе воцарилось молчание. Даша пыталась улыбнуться, но у неё не получалось: отец совсем плох, еле на ногах держится. Фёдор смотрел на тестя с вызовом. Анна Егоровна недовольно поджимала губы. Из-за её спины робко выглядывала девчушка лет пяти – словно понимала, что пришли не к ней и в дом зовут не её.
Федька Офицеров с согласия матери продал избу на дрова и перебрался с семьёй в негубинский дом.
Григорий своих домочадцев не сказать чтобы любил, но терпел. С Анной Егоровной разговаривал уважительно, с Фёдором покровительственно, на Дарью покрикивал да порыкивал. А Линору и вовсе не замечал, словно её не было. И изо всех старался не показать, как ему плохо. Грудь резало болью, рвало кашлем, а силы ушли, словно ему не пятьдесят два года, а все девяносто. Даша терпеливо ухаживала за отцом, не замечая его холодных глаз и не слушая злых слов. Григорий крепился-крепился и запил.
Напивался до зелёных чертей, обзывал грязными словами дочь, Линоре пообещал, что отвезёт её в детский дом, а Фёдору с Анной Егоровной велел убираться вон из его избы.
– Куда ж нам убираться? Ты избу нашу на дрова продал, в чужих печах сгорела изба-та, – бесстрашно наступала на него Егоровна. – Продал, а денежки прикарманил. Возвертай назад, тады уйду. И невестку с сыном заберу, а ты подыхай тут один, пень трухлявый.
В такие дни Линора жила у соседки Настасьи, Дашиной школьной подруги. И однажды убежала домой, улучив момент, когда Настасья ушла на огород.
Дома, как нарочно, был один Григорий. Смотрел на девочку белыми от гнева глазами, тужился встать, но встать не получалось. Соображал, что с ней надо сделать, чтобы она ушла и больше не приходила. Соображать у него тоже не получалось. Да что ж такое? Махнул рукой, прогоняя девчонку, но она не ушла.
– Дедушка, родненький, тебе страшно, да? Ты соседушку-домового боишься?
Григорий узнал наконец приёмную внучку. О ком это она? Он же всех из избы вытурил, на глаза являться не велел, а выходит, что не всех. Сосед в избе остался. Что он тут забыл? Сотворит чего с девчонкой… Спрятался, шельмец, надо бы его найти да кренделей навешать.
– Ой, как испугался, у тебя даже глаза белые. Ты его не бойся, деда. Мама говорила, он хороший, соседушко-домовик. – Линора гладила руками его щёки, и у Григория сладко таяло внутри от детской забытой ласки. Вот так же гладила его по щекам Даша, когда он подхватывал её, маленькую, на руки.
– У тебя лицо горячее. Я тебе водички дам попить, хочешь? – журчал прохладным ручейком детский голосок.
Вода ему как мёртвому припарки, ему бы рассолу огуречного хлебнуть. Григорий хотел сказать про рассол, но к его губам уже подносили кружку. Вода была приятно холодной, а голову заботливо поддерживала детская рука, тоже прохладная, пахнущая земляничным мылом.
Глотнул из кружки, остальное вылил себе на голову, а руку поймал, поцеловал в прохладную ладошку. И ощутил неизбывную вину перед этой девочкой, у которой нет родных, одна как перст. Григорий ей слова доброго не сказал, ворчал да шпынял, а она его пожалела, попить принесла. Перед дочерью, чьей судьбой распорядился не спросив, а вон оно как вышло… Он её хулит-костерит на всю избу, а она его лечит, бельё ему стирает, постель под ним меняет. И терпит его злобу.
Григорий погладил девочку по плечам, тоже холодным. Или у него и вправду жар?
– Не холодно тебе? Замёрзла, чай, в сарафанчике, руки-то ледяные. Ты кофту тёплую надень. Мать попроси, она из сундука достанет. – Негубин запнулся на слове «мать» и замолчал.
Линора присела на краешек кровати, вертела в руках пустую кружку.
– Принеси-ка мне, внучка, ещё водицы. Сладкая она из твоих рук, ягодами пахнет.
– Я клубнику ела, тётя Настя дала.
– Настя дала. Нешто у нас своей нет? Ты вот что, внучка… К Настасье больше не ходи, у тебя свой дом есть. Да мамку покличь, скажи, дедушка зовёт, прощенья просит. Да быстрей беги!
…Умирал он легко, боли никакой не чувствовал, только свет в глазах стал меркнуть. Григорий удивился: до ночи далеко, а солнце уже заходит. Вдохнул в последний раз сладко пахнущий деревом воздух и умер.
Позвала жена к себе, шептались деревенские.
А Дарья вспоминала недавний сон. Снился ей мужик в отцовой шапке. Мужик-то чужой, а шапка на нём батина, удивилась Дарья. Протянула руку, чтобы шапку с него снять, а мужик вдруг маленьким сделался, ростом с топорище. Рассмеялся скрипучим смехом и пропал как не был.
5. Линора
Линоре нравился её новый дом, который она обследовала, заглядывая во все уголки. Анна Егоровна пробовала было её окорачивать, чтобы знала своё место, но Фёдор запретил. Девочка беспрепятственно ходила по комнатам, рвала в огороде сладкие стручки гороха, объедала с кустов первую смородину. Анна Егоровна молчала. А так хотелось надавать девчонке по рукам, чтоб позволения спрашивала, прежде чем рвать. Но Линора не спрашивала, а Фёдор с Дарьей только радовались, глядя как она облизывает чёрные от ягод пальцы. Зато хоть плакать перестала.
К новым родителям девочка привыкла, Дарью звала мамой Дашей, а Фёдора дядей Федей, на что он не обижался, а Дарья шептала в Линорино ухо: «Какой он тебе дядя? Он теперь твой папа, а ты его дочка, так и в метрике твоей прописано: Офицерова Элеонора Фёдоровна».
– Мама Даша, я на чердаке домик малюсенький видела. Кто в нём живёт? А почему дверка такая маленькая, для кукол, что ли?
– Это чтобы Избяному кланяться не забывали, – говорила Дарья дочери. И рассказывала сказки про домового. Линора сказкам верила, относила домовому на чердак еду и питьё и удивлялась, почему он ничего не ест и не пьёт.
– А он вприглядку ест. Уж так у них, домовых, водится: на медок поглядит-полюбуется и вроде как сыт.
У матери не поймёшь – то ли смеётся, то ли всерьёз говорит. За трубой скрежетало, шебуршило. А заглянешь – нет никого. Даже мышей нет, кошка Марфа всех повыловила. А только – не нальёшь в блюдечко молока да не насыплешь горстку зерен, останется Избяной голодным, будет стонать всю ночь.
– Да это ветер в трубе гудит.
– Тихо днём-то было. Откуль ветру взяться?
От Дарьи девочка знала, что у Избяного много работы: отводить от дома беду, сторожить хозяйство, беречь скотину от сглаза и от хворей. Ещё она помнила, что своим внезапным появлением домовой предостерегает об опасностях, а если покажется в чёрном или заплачет-запричитает – быть беде.
Линора угощала его леденцами. Ещё она связала из остатков шерсти крошечный коврик и постелила перед дверкой его домика. Коврик получился красивый. А Избяной по-прежнему платил за добро злом. Девочка защемляла пальцы дверью, простужалась от малейшего сквозняка, падала ночью с кровати и прикусывала до крови язык. А однажды упала на кирпичи, которые Фёдор вечером сложил в аккуратный штабель. Утром несколько кирпичей, с самого верха, неведомо как оказались на земле, и Линора заходилась криком от боли в разбитых коленках.
– Бог наказал, – сказала Анна Егоровна.
Дарья не сдержалась, ответила зло:
– И вас, мама, накажет за эти слова. И вам будет больнее, чем Линоре.
А Фёдор думал о том, что Бог наказывал девочку слишком часто и слишком жестоко. А может, не Бог это вовсе.
* * *
До сентября оставалось три недели. Десятилетняя Линора сильно вытянулась за лето, школьная форма стала мала, и Фёдор привёз из города новую. Линора запрыгала от радости, напялила на себя платье, измятое, словно его жевала корова. Анна Егоровна так и сказала, а платье велела снять: «Поглажу, потом красоваться будешь».
Линора ждала, пока накалится на печной конфорке чугунный литой утюг, и любовалась новым платьем. Гладила руками манжеты, расправляла воротничок, трогала блестящие коричневые пуговки и вздыхала. Анну Егоровну забавляло нетерпеливое ожидание, написанное на девчонкином лице, и смешили по-взрослому длинные вздохи. Она сбрызгивала материю, веером выпуская изо рта воду, любовно смотрела на идеально выглаженную складку и переходила к следующей, краем глаза наблюдая, как Линора крутит пуговицу на школьном фартуке. Открутит ведь. Анна Егоровна вознамерилась отобрать у неё фартук, отставила утюг на край стола. Ставила-то вроде на подставку, а оказалось – мимо. Утюг свалился ей на ногу и прожёг ступню до кости. Егоровна испустила хриплый крик и потеряла сознание. От сладковатого запаха горелого человеческого мяса Линору замутило, она выбежала из избы с криком: «Папочка Федя! Скорее! Там бабушка!»
Впервые за десятилетнюю жизнь она ощутила чужую боль как свою, впервые назвала Анну Егоровну бабушкой. И пока Фёдор бегал в медпункт за фельдшерицей, а Дарья смачивала нашатырём чистую тряпицу и приводила свекровь в чувство, – Линора сидела во дворе на брёвнах и плакала от страха.
Невесткиных слов о том, что ей будет больнее, чем Линоре, Егоровна не вспомнила, не до того ей было. Зато вспомнил Фёдор. Даша в негубинской избе своя, а Фёдор с матерью чужие, и Линора чужая. Вот и пакостит им Избяной. Девчонку не щадит, теперь вот мать изувечил… Надо бы избу освятить.
Фёдор не знал одного: становясь из доброго злым, домовой не может вернуться в прежнее состояние. А молитвы против него бессильны.
* * *
Молодой священник, которого пригласили освятить избу, окурил ладаном комнаты, обходя по кругу слева направо и читая «50-й псалом» и «Символ веры». Осенил крестным знамением все углы, дверные проемы и окна. Хотел было подняться на чердак, но Дарья сказала, что не нужно. Дом строил её дед, никогда в нём бесовской силы не водилось, да и откуда взяться? Живём по-христиански, посты соблюдаем, бога не гневим.
Священник покивал, соглашаясь, но лестницу всё же окропил, прочитав «Отче наш». Затем обрызгал святой водой хлев и сарай и откланялся, отказавшись от вознаграждения: благие дела награды не требуют. Деньги Фёдор незаметно сунул ему в карман, проводил гостя до калитки и долго благодарил.
Свекровь с того дня не могла ступить на больную ногу. Ожог получился глубокий, рана мокла, не заживала. Анна Егоровна присыпала её порошком стрептоцида и выходить могла только на крыльцо. А Линора ушибалась обо все углы, резала пальцы травой и загоняла в босые пятки занозы.
– Мама Даша, почему домовой меня не бережёт? Потому что я чужая?
– Да какая ж ты чужая, как у тебя язык повернулся такое говорить?
– Это не я, это бабушка Аня сказала. Что я тебе никто, и папе тоже никто. Мама, а никто – это как?
– Ты её не слушай. Осерчала на тебя за что-то, вот и сказала со зла.
– Она не про меня, она про всех говорила, и про папу Федю, и про себя. Что мы здесь чужие, домовик за тобой приглядывает, а за нами не хочет, вредит.
– Приглядывать, говоришь, не хочет? Да рази за тобой уследишь? Он старый уже, домовик, дом ещё прадед мой строил… дедушки Гришин дед. А ты бегом-кувырком носишься и под ноги не смотришь.
Линора обещала смотреть под ноги и по-прежнему ходила в синяках.
– За что тебя мать-то побила? – выспрашивали деревенские. Да только из Линоры слова клещами не вытащишь: сама, мол, упала, никто меня не бил.
Линора говорила правду: Дарья никогда не поднимала на неё руку. А ушибалась девочка постоянно. Ночью по нужде встанет – в сенях об ларь ударится. Ларь тот у стены стоял, а словно бы сам подвинулся да на дороге встал. Углы железом обитые, от них синячище на весь живот. На пруды с ребятами купаться пойдёт, все на неё смотрят сочувственно и никто не верит, что – об ларь сама ударилась.
То в избе на ровном месте упадёт, да об пол лицом приложится. Григорьевна отвела девочку к дождевой бочке и велела кланяться. Линора от удивления перестала плакать:
– Это как? Зачем бочке кланяться?
– Это говорят так, – улыбнулась Дарья. – Ты лицо-то в бочку окуни да подержи сколько сможешь. Дождевая вода боль снимает.
Линора «кланялась» бочке до вечера, время от времени подбегая и опуская лицо в прохладную воду. На ночь Дарья поставила ей компресс из капустного листа. Да не помог компресс тот. Утром Линора в зеркало глянула – щека синяя, губа разбита и нос распух. Как с таким лицом на люди показаться?
Она и не показывалась, в избе сидела как пришитая. Да на беду соседка к Григорьевне зашла за какой-то надобностью. Увидела девчонку и забыла зачем пришла, из избы выметнулась, по дворам побежала рассказывать – Григориха-то дочке неродной всё лицо разбила, не пожалела. Хуже мачехи!
Никто не узнал, что «мачеха» просидела всю ночь у дочкиной постели, сменяя компрессы на горящем лице и осторожно промакивая слёзы, бегущие ручейками из Линориных глаз.
– Доча ты моя несчастная, как же тебя угораздило? Вчера с крыльца упала, спину об ступеньки ссадила, теперь вот – лицом в пол… Ты бы хоть руками упёрлась, когда падала.
– Я стакан в руках держала. Ты же сама меня позвала, сказала, беги, воды принеси, плохо мне. Я и побежала. А половица сама поднялась, а после обратно легла.
– Не звала я тебя. И воды не просила, помстилось тебе. А половица гвоздями прибитая, она подняться никак не могла.
– Я сама видела. Ты мне не веришь?
Григорьевна верила. Избяной выживал девочку из дома: не признавал чужих, а Линора ей по крови чужая. Дарья потрогала злополучную половицу. Та не шелохнулась, лежала крепко. Да и как ей шелохнуться, коли она гвоздём аршинным к полу прибитая?
С Фёдором они проговорили полночи. А утром объявили Линоре, что учиться она теперь будет в городе, в школе-интернате. Линора плакала и умоляла её оставить (в деревне была школа-восьмилетка). Но приёмные родители были непреклонны.
Сбагрили девчонку и рады, шептались деревенские.
* * *
К интернату Линора привыкла, как и к тому, что её не забирали домой на выходные. А на каникулы приезжала домой, и не было в деревне семьи счастливее Офицеровых. Дарья закармливала девочку сладостями, пекла блины, которые Линора густо намазывала яблочным вареньем и, свернув трубочкой, окунала в сметану. На родителей за интернат не обижалась, взахлёб рассказывала о девочках, с которыми жила в одной комнате, об учителях, которые оказались хорошими и добрыми, лучше, чем в клятовской восьмилетке. Хвасталась дневником, где жирные бокастые пятёрки соседствовали с красиво выведенными четвёрками и изредка мелькали стыдливые тройки.
За четвёрки девочку хвалили, за пятёрки возносили до небес, а троек не замечали. – «Бог с ними, с тройками. У кого их не было? Девчонка цельный год в интернате, никто не пожалеет, никто слёз не вытрет» – говорил жене Фёдор. Дарья с ним соглашалась. А Линора радовалась – каждому дню, проведённому в родном доме, каждому солнечному утру. На чердак мать подниматься запретила, сказала непонятное: «Не буди лихо, пока оно тихо».
А Избяной словно по ней соскучился и теперь звал поиграть. Гномик в красной рубашке и красных штанах выглядывал из за угла сундука, прятался за дверцей шкафа, дразнился, озорно высунув узенький красный язык. Линора подбегала и захлопывала дверцу. Попался! Но в шкафу никого не было.
– Мама, я домового видела опять! Маленький такой, в смешных одёжках. Покажется и исчезнет, будто в прятки играть приглашает.
– Ты с ним играть не вздумай, не то убьёшься, как в прошлый раз. Прячется он, а тебе дела нет, книжку возьми почитай али на улку пойди, – поучала Дарья. – А в чём видела-то? Что на нём надето было?
Услышав, что домовик был одет в красное, успокаивалась. Сама Дарья видела его за всю жизнь несколько раз, в домотканых серых штанах и цветастой рубашке. Но однажды Избяной показался ей в чёрном.
Свекровь тогда сильно простудилась, маялась кашлем. Травяные отвары не помогали. Дарья отнесла фельдшерице крынку сметаны, чтобы та научила её ставить больной уколы, и колола сама.