Читать книгу Саломея, или Приключения, почерпнутые из моря житейского (Александр Фомич Вельтман) онлайн бесплатно на Bookz (45-ая страница книги)
bannerbanner
Саломея, или Приключения, почерпнутые из моря житейского
Саломея, или Приключения, почерпнутые из моря житейскогоПолная версия
Оценить:
Саломея, или Приключения, почерпнутые из моря житейского

5

Полная версия:

Саломея, или Приключения, почерпнутые из моря житейского

Разгоряченный поэт, кончив какой-то ропот на людей стихами:

В который день вас создал бог?Вы человеки или звери? –

окинул мрачным взором всех слушателей и стал стирать пот с своего лица.

– Браво! – вскричал Дмитрицкий.

– Это глупый сюрприз! – проговорила тихо хозяйка, пожимая плечами.

– Charmant![279] – повторил Дмитрицкий, – посмотри, mon cher, как все допрашивают друг друга взорами: «В который день вас создал бог?…» Однако же не довольно ли на первый раз, не пора ли? Я думаю еще проехать отсюда в английский клуб.

– Сейчас, сейчас! – отвечал Рамирский, подходя к юному поэту, которого еще допрашивали некоторые, что он читал.

Но к нему не было доступа. Он снова начал декламировать стихи.

– О боже мой! о чем я хлопочу. Поедем! – сказал, наконец, Рамирский.

– Тебя, кажется, свел с ума этот пиит своими стихами.

– Ах, да, они мне напомнили…

– Что такое?

– Не спрашивай теперь, – грустно!

– Ну, перед тобой; будем говорить о посторонних вещах. Каков литературный вечер? Мы, впрочем, рано уехали. Там один заслуженный поэт, как мне сказала хозяйка, будет читать стихотворение под заглавием «Горы» или «Горе», она еще сама наверно не знает. По обычаю, всех потребителей литературы загадят за преферанс, а производители сами себя слушают и, по системе взаимного восхваления и должного приличия, вслух кричат: «Какой дар!», а про себя: «Господи! что за бездарность!» Таким образом ты видел образчики производителей и потребителей литературных: у одних дар даром, а другие пользуются даром… Ты, однако же, все молчишь, mon cher, не слушаешь моих острот. Спишь?

– Ах, нет!

– Полно, не отрекайся. Грусть, mon cher, то же сновидение, в котором, как ни одевайся, все гол. Ну, до свидания!

– До завтра? – сказал Рамирский, выходя из кареты.

– Уж, конечно, я ворочусь поздно.

Войдя в переднюю номера, Рамирский заметил стоящего у дверей отставного офицера жалкой наружности.

– Что вам угодно?

– Вы изволили приказать явиться к себе! – робко отвечал офицер.

– Я?… Я не имею чести знать вас.

– Так я ошибся-с…

– Впрочем, здесь стоит также господин Волобуж.

– Так точно-с, они, верно, и приказали.

– Но он возвратится поздно. Вы пожаловали бы завтра поутру.

– Очень хорошо-с! – сказал офицер, кланяясь.

Но вдруг на лестнице раздался звучный напев: «Ла, ла, ла, ла!» Магнат обыкновенно, проходя крыльца, сени, передние, подавал о себе голос какой-нибудь итальянской арией.

– А! это вы, – сказал он, заметив офицера, – очень рад! Что ж вы ждете меня в передней? Я ведь не такой большой господин, у которого для людей, имеющих в нем нужду, нет другого места, кроме как у порога. Милости просим! Так вам нужна помощь? У вас жена, дети?

– Жена, дети-с…

– Жена и дети? скажите пожалуйста!.. Здравствуй, mon cher!.. Я раздумал ехать в клуб. Забыл взять деньги, а это худой знак… Куда ж вы?

– Может быть, я беспокою? – сказал офицер.

– Э, нисколько. Так у вас жена и дети? Кажется, трое детей?

– Трое-с.

– Да нет, у вас четверо.

– Виноват, так точно-с!

– И жена на сносе?

– Так точно-с.

– А велики дети?

– Старшей девочке так уж лет шесть-с.

– Вы на службе женились?

– Нет, уж вышедши-с.

– Да вы, кажется, и в отставке-то недавно?…

– Не так давно-с, другой год…

– Другой год! а! И женаты, следовательно, также другой год. Стало быть, на первый же случай бог вам дал тройни, да и не то чтоб грудных младенцев, а уж так на возрасте… лет по пяти, не правда ли?

– Как-с? – проговорил офицер, смутясь.

– Да уж так, не иначе! Поверьте мне, что так! Вот, mon cher, как бедных людей преследует судьба: богатым совсем не дает детей; а тут человеку, который не знает, как сам себя прокормить, вдруг залпом троих подросточков… Э-эх, Федор Петрович, стыдно! Вот уж этого-то не ожидал от вас!

Офицер побледнел, задрожал как лист, приподнялся со стула как уличенный в преступлении.

– Стыдно, господин Яликов, промышлять таким обманом!

– Не погубите-с! – проговорил Яликов, готовый упасть на колени.

– Полноте, что вы это! Как ты думаешь, mon cher: у человека было огромное состояние, была жена, – образованная дама высшего тона, – все с рук спустил! И вот теперь в каком положении!

– Кто, я с рук спустил? – проговорил жалобным голосом, – неправду вам сказали-с, ей-ей неправду! Вот вам Христос, что я ни душой, ни телом не виноват!

– Где ж ваше состояние? где жена? а?… Да отвечайте же!

– Не могу-с!.. Горько-с!.. Бог с ней! – проговорил Яликов, зарыдав и закрыв лицо шляпой.

Сначала Рамирский смотрел с презрением на бедняка, которого обман Дмитрицкий вывел на чистую воду, но когда он горько зарыдал, сожаление глубоко проникло в душу Рамир-» кого.

– Если б ты знал, топ cher, жену его, – вот истинный ангел! Не правда ли, Федор Петрович? – сказал Дмитрицкий.

– Да-с, ангел, точно ангел! – отвечал Яликов, отирая глаза.

– Я думаю, вам ужасно как жаль Саломеи Петровны? – Какже-с… жаль!..

– Нельзя и не жалеть. Представь себе, mon cher, роскошнейшую женщину, красавицу, блестящего воспитания, полную чувств, музыкантшу, певицу – ну, просто очарование… вышедшую по любви замуж… вот за них. Великолепный дом на лучшей ноге, прислуга, экипажи, ну, словом все – роскошь! Не правда ли, Федор Петрович?

– Действительно так-с! – отвечал Яликов, вслушиваясь с грустью в описание своего прошедшего счастия.

– Не понимаю, каким же образом все это рушилось? – спросил Рамирский.

– Да поди, спрашивай виноватого; пожалуй, обвинят и зайца, который перебежал дорогу Федору Петровичу; а если посудить глубже, так вся беда-то, как говорится, в колыбели выкачана, на материнских руках вынянчена, родительским попечением взлелеяна, добрыми людьми откормлена. Отчего, например, я, Волобуж, иностранец, а не русский, не какой-нибудь Дмитрицкий? Я бы и был Дмитрицким, если б дома не научили меня играть роль смирного мальчика, тогда как я был шалун; если б в пансионе не научили меня играть роль прилежного, тогда как я был лентяй; а потом отчаянного и лихого малого, тогда как я был трус. Таким образом, разыгрывая чужие роли, можно забыть о своей собственной; под вечной маской сотрется собственное лицо, родной отец не узнает родного сына. Понятно? Кто, например, поручится, что и я не виноват, что Федор Петрович, также по привычке играть роли, вздумал разыграть перед нами отца семейства, удрученного бедностью; кто поручится, что бедная супруга его, Саломея Петровна, не разыгрывает теперь роли француженки и не заведывает каким-нибудь Чаровым.

– Да уж если правду говорить, так она и в девушках была еще француженкой! – сказал Яликов, – я это тотчас заметил, да каналья сваха надула.

Рамирский с грустным удивлением слушал слова Дмитрицкого; имя Чарова его поразило, но он невольно усмехнулся на замечание Яликова. Дмитрицкий не был смешлив и пресерьезно сказал:

– Без сомнения, должно быть так, Федор Петрович.

– Да уж душа никогда не обманет, – прибавил Яликов.

– Конечно, особенно ваша. Знаете что, Федор Петрович, ведь Саломея Петровна здесь.

– Где-с? – с испугом спросил Яликов.

– В Москве.

– У родителей-с?

– Нет, от роли дочери она отвыкла. Хотите, я вас с нею сведу?

– Нет уж… Бог с ней!.. Куда уж мне… Если б хоть отдала мне ломбардный билет… Если б вы изволили сделать милость попросить ее, – сказал Яликов, привставая с места и кланяясь.

– Вот задумали о ломбардном билете! Вы, мужчина, не умели беречь денег, где ж уберечь их слабому нежному существу! Ее самое, дело другое, можете получить: я об этом озабочусь.

– Нет уж, покорно благодарю! – проговорил Яликов, снова вставая, – я беспокоить не хочу Саломеи Петровны… Если б какое-нибудь местечко открылось… потому что за квартиру вот плачу целковый в месяц; пища также – уж все проешь в день гривенничек.

– С женой-то на сносе и с четырьмя детьми? Послушайте: мало!

– Это уж я так… проговорился, – сказал Яликов, стыдливо потупив глаза, – потому что на той же квартире живет одна очень хорошая женщина с детьми… так она пригласила меня в компанию, стол держать вместе.

– А! это дело другое, теперь понимаю; вы говорили: жена с детьми, я думал, что ваша собственная; но выходит, что не ваша, а просто жена с детьми, вместе с которой вы держите стол, вместе приходы и расходы, так?

– Так точно-с; я не умел объясниться хорошо сначала.

– То-то и беда: надо всегда хорошо объяснять все сначала, а не то люди подумают бог знает что. Так вам нужно только теплое местечко? Где ж бы нам найти его?

– Хотите ко мне в управляющие, – сказал Рамирский, – вы будете иметь все готовое и пятьсот рублей жалованья. Все ваше дело будет состоять в сборе и пересылке ко мне оброка.

– Ну, вот, хотите? – прибавил Дмитрицкий.

– Как не хотеть-с, я бы очень желал.

– Ну, так дело и кончено. Завтра вы явитесь к Федору Павловичу, а теперь можете отправиться домой. Вы где живете?

– В Зарядье.

– Охо-хо! Так вы не рассердитесь, если я вам предложу и место пары гнедых, чтоб доехать до квартиры, пару синих? Пожалуйста, не церемоньтесь, Федор Петрович, что за церемонии между приятелями.

Яликов в восторге поклонился чуть-чуть не до земли.

– Приходите завтра ко мне часов в девять утра, мы поговорим, – сказал Рамирский.

– Непременно-с!

Яликов еще раз поклонился и вышел.

– Доброе дело сделал, mon cher, ей-богу доброе! – сказал Дмитрицкий по выходе просителя. – Если б ты знал, что это за карась и что за щука жена его… Да ты, я думаю, догадался, что это за лицо?

– Право, нет.

– Ну, ты рассеян или спать хочешь.

Воображение Рамирского в самом деле было слишком занято собственным делом, и потому он мало интересовался чужими.

– О каком Чарове упомянул ты? – спросил он.

– Тут есть один Чаров, пустая голова, но богатое животное. А что?

– Так; я знал одного Чарова в Петербурге.

– Он-он-он-он! Это я верно знаю.

– Он женат?

– Кто, он? Да какой урод, как он и сам говорит, пойдет за него?

Смутное чувство затронуло Рамирского.

– Он богат, и этого довольно, – сказал он, вздохнув.

– Богат? Пустяки. У женщин есть такт и самолюбие; умный бедняк ничего, глупый богач также ничего. Но ни то ни ce, ни ума, ни глупости – нельзя, mon cher: я говорю тебе, что у женщин есть такт: надо же любовь заменить хоть правом бросать деньги и свободой порхать на все четыре стороны; а это животное не дает ни денег, ни воли. Я только раз видел его и понял. Разве вот теперь нашла коса на камень… на Саломею… Она, может статься, распорядится им как следует. Саломея Петровна! Ах, Саломея Петровна! Да нет, извини, аттанде: он поставит мне и тебя на карту!.. Ты не поверишь, mon cher, что за страсть v меня к этой женщине. Она меня терпеть не может, а я не могу никому уступить ее – никому!.. Послушай, ты коротко знаком с Чаровым?

– Да, я был знаком, но не желаю продолжать знакомства.

– Нет, для меня: сведи меня с ним завтра же в английском клубе. Мне хочется видеть Саломею.

– Избавь, пожалуйста!.. Не могу! Не хочу!

– Ну, ты только позови его к себе, а уж я сойдусь с ним сам. Рамирский подумал. Любопытство узнать от Чарова о Нильской подстрекнуло его, и он решился исполнить просьбу Дмитрицкого.

Часть двенадцатая

I

Когда ж ты, душа моя, расскажешь мне историю своего сердечного кораблекрушения? – спросил Дмитрицкий на другой день поутру, входя в номер Рамирского и взяв в руки лежавший на столе атлас естественной истории инфузорий. – Мне ужасно любопытно знать, что за несчастия такие и беды, от которых люди вешают нос? Мне кажется, mon cher, что микроскопическое воззрение на мир и людей и есть именно несчастие. Посмотри стеклянными глазами на воду чистую, как бриллиант, и в этой воде откуда ни возьмутся вот эти чудовища с греческими и латинскими наименованиями. Жажда страшная, вода свежа, светла на глаз, а пить отвратительно: мысль о чистоте ее нарушена; так все и кажется, что проклятые зубастые дрожалки и коловратки изгрызут всю внутренность.

Точно так же взгляни только в увеличительное стекло в недра человеческие и на все обстоятельства – просто несчастье! Столько допотопных чудовищ, что поневоле отворотишься от любви и от дружбы.

Кто ж населил этими коловратками и дрожалками чистую, светлую природу? Дух человека, разбитый вдребезги; каждая частица его воплощается, живет, кусает, щиплет, просит пищи: ты, говорит, произвел меня, ты и питай. Ты отбросил меня от себя, а я все-таки от тебя не отстану. Так ли? Умно?

Но если человек расплодил грех, так пусть же и терпит от него, или находит свое счастье в несчастии, свою тишину посреди тревог и бурь, свою радость в печали, свою любовь в ненависти. Вот я, например, и наслаждаюсь ненавистью к некоей Саломее: мочи нет как хочется стереть рог ее гордыни, согнуть в дугу ее непреклонность. Не будь ее, я давно бы влюбился в кого-нибудь надлежащим образом; женился бы, сделался бы отцом семейства и непременным членом английского клуба… Впрочем, не знаю, женился ли бы; может быть, я лгу: где взять настоящую virgo[280]: сколько ни смотрю, все virago[281], все мужественные девы. Рамирский взглянул на Дмитрицкого и вздохнул.

– Ты также, верно, попал на какую-нибудь virago? Расскажи, Федя, от нечего делать свою автобиологию.

– Не хочется говорить.

– Ну, не говори; принуждение во всяком случае никуда не годится. Добрая воля – дело другое: у доброй воли есть и язык, и руки, и ноги, и тому подобные вещи, годные на дело. Чем же тебя рассеять? Такой славный малый, а хандришь. Знаешь что? Женись, ей-богу женись!.. – Рамирский невольно улыбнулся.

– На какой-нибудь virago?

– Э, нет; я с досады забыл, что во всей природе есть исключения, и в этом случае есть. Ты был влюблен?

– Может быть.

– Ну, следовательно, во всяком случае, ты страдаешь от безнадежной любви. Здесь есть, братец, чудо, а не существо, которое также страдает от безнадежной любви, в этом я уверен. Вы будете пара. Ты будешь жаловаться ей на непостоянство женщин; а она тебе на непостоянство мужчин; оба будете сожалеть о первой любви и довольствоваться второю.

– Нет, любезный друг, погасли мечты о счастии жизни, их не возжешь снова.

– Дело! Ты стоик[282]; человек, который что заберет в голову, того колом не выбьешь. А в отношении к счастию, mon cher, кроме стоицизма это значит и злопамятность.

– Не понимаю почему?

– А вот почему: судьба не дала тебе того, чего ты желал, так ты так на нее озлился, что плюнул, да и знать не хочешь того счастия, которое она сама тебе готовит.

– Желал! Что ж значит желание сердца? – вскричал Рамирский, вскочив с места, – не инстинкт ли потребности и желаний самой природы? Если у животных инстинкт не обман, за что же я в себе буду считать его ложным аппетитом к чему-нибудь? Нет! Не судьба отняла у меня мое, а люди! Доля моя отнята, другой не нужно! Чем заменю я потребность сердца? Просто женской фигурой? Золотом, почестями? Каким-нибудь опьянением светской жизни?

– Правда, mon cher, что это все вещи более существенные или, так сказать, благоразумные; но так как каждый человек без исключения есть поэт и не может существовать без утоления души, то есть именно без удовлетворения того, что ты называешь инстинктом, то я и кладу оружие перед тобой. В самом деле, про инстинкт я забыл… Что, например, я существенно желаю по инстинкту?… Женой – Саломею с добрым, любящим сердцем вместо злого, тебя – другом, кусок земли на родине, да, кроме домашних забот, какую-нибудь службу. Не служить людям нельзя: мы все должны друг другу служить своей способностью. Способность – великая вещь; кто уродился барабанщиком или флейтщиком, тот и в должности фельдмаршала будет только барабанить в уши и просвистит победу.

Вошедший Иоганн прервал нравственные размышления Дмитрицкого докладом, что к нему приехали какие-то господа и желают непременно его видеть.

– Так мы едем сегодня в клуб? – оказал Дмитрицкий, – я распоряжусь, чтоб тебя записали.

– Пожалуй; но что я буду делать в клубе?

– Сегодня заказной обед на славу.

– Это для меня плохой соблазн.

– Не все ли равно скучать здесь или там? По крайней мере посмотришь на чудаков, которые откармливают себя для того только, чтоб их со вкусом съели черви. До свидания, mon cher.

Когда Дмитрицкий вышел, Рамирский занялся чтением французской сказки про блуждающего жида[283] и читал до тех пор, покуда индейский принц Джальма и мадам де Кордевиль заснули вечным сном, а сам он задремал.

В это время собирался в клуб к обеду на славу Чаров. Приказав запрягать коляску, он, однако же, ходил молча по комнате в беспокойной нерешительности и посматривал на известную нам особу, которая раскинулась в креслах и, приложив руку к голове, также сидела молча и задумчиво.

– У тебя, верно, опять болит голова, Ernestine? Я съезжу посоветуюсь с доктором.

– Я вижу, что вам хочется куда-нибудь ехать; не сидится дома.

– Мне нужно сделать несколько визитов… Если я запоздаю, пожалуйста, не ожидай меня к обеду.

– Отчего же? я могу ждать, вы можете возвратиться в полночь.

– Вот прекрасно, в полночь; я возвращусь непременно часов в шесть.

– Это все равно для меня: я могу и не обедать.

– Фу, черт! Несносная баба! – проговорил про себя Чаров.

– Да для чего же не обедать, ma ch?re?

– Оттого что я не из куска хлеба у вас живу… Да сделайте одолжение, поезжайте; что вы обо мне заботитесь?

– Да нельзя же… Я не понимаю, за что тут быть в претензии.

– Какая претензия? Я вас не удерживаю.

– Нельзя же мне все дома сидеть… Я имею свои отношения, – проговорил Чаров с досадой.

– Я знаю, что во всех отношениях жена последняя. Но я еще не жена ваша, да и не наложница; вы это должны хорошо знать!

– Эй! – крикнул Чаров, – распречь! я не поеду.

Закурив сигару, он сел на диван, и тишина воцарилась.

– Я не знаю, – сказала Саломея смягченным голосом после долгого молчания, – для чего себя принуждать? Для чего вы не едете, когда вам хочется ехать? Если я высказываю чувства свои, кажется, не за что сердиться?… Я могу перенести скуку быть одной… Поезжайте… я займусь музыкой…

С Чарова как будто спали оковы. Помявшись еще немного на месте, он как будто нехотя встал, велел подавать лошадей.

– Если б не нужно было, право бы ни за что не поехал, – сказал он, сев подле Саломеи и поцеловав ее в плечо.

– Пошлите, пожалуйста, за мосье Жоржем, я буду с ним играть в четыре руки.

– Не понимаю, Эрнестина, что тебе вздумалось взять этого мальчишку; ну, какой он артист? Я тебе рекомендовал лучшего фортепьяниста…

– Учителя? Мне учитель не нужен.

– Но он мог играть с тобой в четыре руки; а этот мальчишка только сбивает тебя. Вчера я прислушался: ты его поправляла на каждом шагу.

– Ах, оставьте, вы не понимаете музыки.

– Как хочешь, ma ch?re, мне только досадно, что всякое животное берется не за свое дело. Я не понимаю, как ты не замечаешь, что он просто играть не умеет.

– Да, я хочу переобразовать его игру по своей методе и приспособить для аккомпанемента; с каким-нибудь глупым виртуозом этого сделать нельзя.

– Не понимаю. Впрочем, как хочешь, я только так сказал.

– В котором часу вы возвратитесь? – спросила Саломея, когда Чаров, прощаясь, поцеловал у нее руку.

– Я постараюсь скорее возвратиться; я не хочу, чтоб ты без меня скучала. Во всяком случае, я возвращусь часам к шести, и мы будем обедать вместе.

– Но вы не располагали обедать дома.

– Но ты не любишь обедать одна.

– Со мной будет обедать мосье Georges.

– Приглашать бог знает кого с улицы обедать с собой! – сказал Чаров с досадой. – Нет уж, пожалуйста, Эрнестина, это мечта!.. Всякая ска-атина будет у меня в доме обедать! – прибавил он по-русски.

– За кого вы меня почитаете? За женщину с улицы, которая не знает приличий? – произнесла, гордо вскинув голову и презрительно усмехнувшись, Саломея.

– Помилуй, Эрнестина… Ты всем обижаешься, – сказал Чаров, всегда смирявшийся пред непреклонным высокомерным взором ее. Он выражал для него всю полноту достоинства не только светской женщины высшего тона, но какой-то Юноны, нисшедшей для него с Олимпа[284]. Как будто припоминая, что Эрнестина не простая смертная, Чаров тотчас же преклонял пред ней колена и молил о помиловании.

Вместо ответа на его слова Саломея очень спокойно отняла свою руку, которую он хотел взять.

– Ты меня не поняла, ma ch?re, – начал Чаров в оправдание, – мне все приятно, что ты желаешь… но иногда нельзя же… мне показалось, что ты рассердилась на меня и хотела затронуть этим мое самолюбие…

– Рассердилась! Что это за выражение? Я его не понимаю.

– Если не понимаешь, так и не сердись, – сказал Чаров, прилегая к плечу Саломеи.

– Пожалуйста, поезжайте; дайте мне успокоиться от неприятных чувств, которые вам так легко во мне возбуждать.

– Какая ты, Эрнестина, раздражительная, – хотел сказать Чаров, но побоялся. – Ну, прости, – сказал он ей вместо этого и помчался в клуб.

На душе у него стало легко. Есть тяжелая любовь, от которой истомленное сердце радо хоть вздохнуть свободно.

В клубе Чарова встретили с распростертыми объятиями. Он как будто ожил со всеми своими причудами и поговорками.

– Чаров! душа моя! Где ты, mon cher, пропадал? Можно с чем-нибудь поздравить?

– У-урод ты, душа моя! ты знаешь, что я поздравления с праздником принимаю у себя в зале, а не здесь.

– Нет, скажи правду, – сказал один из закадычных друзей, взяв его под руку и отведя в сторону. – Говорят, ты женился?

– Ска-атина! Что ж это – запрещенная вещь, что ли, что ты меня спрашиваешь по секрету?… Аа! Рамирский! Ты как попал сюда? – вскричал Чаров, увидя Рамирского.

– Совершенно случайно, – отвечал, невольно смутясь от горьких воспоминаний, Рамирский.

– Помнишь еще или забыл свой malheur[285], братец? Я сам вскоре получил отставку; это уж такая служба: долго на месте не просидишь. Меня, братец, отставили за грубость.

– Тебя, mon cher? Какая служба? Когда же ты служил? Каким образом тебя отставили? – прервал приятель Чарова.

– Очаровательная служба, братец, по вздыхательной части; да я вздыхать не умею.

Рамирский не вынес, отвернулся к магнату Волобужу, который стоял подле и вглядывался в Чарова.

– Позови же этого ска-атину к себе, – сказал магнат, отходя с Рамирским на другой конец залы.

– Ах полно пожалуйста, я его терпеть не могу!

– Я сам его терпеть не могу, – сказал и магнат, – это-то и причина, по которой я хочу с ним познакомиться покороче.

– Это кто такой? Что за новое лицо? – спросил Чаров у своего приятеля, показывая на магната.

– Это иностранец, венгерец Волобуж, магнат, богач и прелюбезный человек.

– Аа! Это-то он. Мой наследник у Нильской? Что, правда это, что он близок к ней?

– Говорят; впрочем, очень вероятно; он вскружил голову всем дамам.

– Ах, ска-атина!

– Скотина, скотина, а молодец; из первых магнатов Венгрии; говорят, что кремницкие золотые и серебряные рудники принадлежат ему… Какие, говорят, у него великолепные замки в горах!..

– Тем лучше; уу-род! Играет он в карты?

– О, еще как!

– Так я оберу у него всю золотую руду и все замки, поселюсь в Венгрии; мне Россия надоела!.. Уу-род! – сказал Чаров.

Хвастливая мысль как будто подожгла его.

– Честное слово оберу его! – прибавил он разгорячась.

– А что ты думаешь, накажи-ка его в самом деле; это славно! – сказал приятель Чарова.

Известно, что не столько собственные мысли, сколько люди любят поджигать друга на предприятия, где можно сломать голову: любопытное зрелище, весело смотреть, ахать и восклицать: каков!

– Рамирский! – оказал Чаров, схватив его за руку, так что он вздрогнул, пробужденный внезапно от задумчивости, – Рамирский, ты коротко знаком с этим венгерцем?

– Мы рядом живем в гостинице «Лондон», и вот все мое знакомство.

– Он, mon cher, говорят, интересный человек. Он у тебя часто бывает?

– Да, когда дома, мы проводим время вместе.

– Я к тебе приеду, познакомь меня с ним. Завтра ввечеру я буду у тебя; пригласи его.

– Если хотите, я теперь же скажу ему, что вы желаете с ним познакомиться.

– Non, non, non, много чести!.. Лучше завтра у тебя, – сказал Чаров, – да! Что ты, mon cher, не ревнуешь его к Нильской?

– Это что за вопрос? – спросил Рамирский, вспыхнув.

– Хм! что за вопрос! Как будто тебе неизвестно.

– Что такое?

– Про Нильскую? Ты бываешь у нее?

Рамирский, не отвечая ни слова, с недоумением посмотрел на Чарова.

– Ну, ну, ну, ты что-то так странно посмотрел на меня; понимаю и умолкаю!.. Bonjour, mon cher! пойдем играть! – крикнул Чаров, обратись к одному проходившему мимо толстяку, и ушел с ним; а Рамирский еще глубже задумался, прошел по зале, склонив голову, потом вышел в переднюю и уехал.

bannerbanner