Читать книгу Оглянуться назад (Хуан Габриэль Васкес) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
bannerbanner
Оглянуться назад
Оглянуться назад
Оценить:
Оглянуться назад

4

Полная версия:

Оглянуться назад

Открытия сменялись открытиями. Пока операторы учились иначе использовать камеры (строить кадр, определять угол), а власть исследовала возможности нового средства информации для распространения посылов диктатуры и вооруженных сил, Секи Сано взращивал целое поколение театральных деятелей. Он был непреклонен с посредственностями, строг до жестокости и не принимал в учениках недостатка преданности делу или энтузиазма, какими обладал сам. Легко приходил в бешенство, если не видел отдачи, не раз запускал в головы отлынивавшим трубку или зажигалку, а однажды уволок бездарного актера со сцены за шиворот, выкрикивая обидные ругательства. Их с Фаусто отношения становились все теснее. Он каждые выходные обедал у Кабрера и позволял Серхио с Марианеллой забираться на его неработающую ногу, как на лошадку. Время от времени звал Серхио в театр, но чаще всего начинал фыркать после первых сцен и к середине спектакля терял терпение.

– Пойдемте, юный Кабрера, – говорил он, не заботясь о том, что его слышат даже актеры. – Я больше не могу выдерживать это свинство.

Под внимательным взором Сано Фаусто пробивал себе путь сквозь сельву телевизионных пространств, словно первооткрыватель с мачете на поясе: адаптировал старые романы и пьесы для прямых эфиров, несмотря на жалобы актеров, которые были не в силах представить себе невидимую публику. Телекомпания хотела не меньше спектакля в неделю, но на каждый у режиссера уходило минимум две, так что пришлось придумать систему, при которой Фаусто делил обязанности с коллегами куда более опытными, чем он сам, значительными в культурной жизни города фигурами, совершенно, казалось бы, непробиваемыми и никого не боявшимися. Однако в присутствии Секи Сано им становилось неуютно: то ли вследствие репутации японца, то ли из-за критических, а иногда и саркастических суждений, которые он мог отпускать насчет колумбийских священных коров, они видели в нем проблему, настоящую угрозу, способную пошатнуть их устойчивые авторитетные позиции.

Поэтому в очень скором времени до режима дошли слухи, что японский режиссер занимается прозелитизмом. Секи Сано был беженцем в СССР, а потом в Мексике, считавшейся рассадником леваков. Такое не очень приветствовалось в стране, которая отправила батальон на Корейскую войну, стремясь присоединиться к международной борьбе против коммунизма. Сано придерживался марксистских убеждений, и в его методах, к возмущению многих, прочитывалось материалистическое видение мира, но он никогда не принимал участия в политике. Маленький Серхио не понял, почему Сано перестал у них обедать, но хорошо запомнил, как отец старался объяснить ему: Секи Сано уехал из страны не по своей воле, его выгнал диктатор Рохас Пинилья, выгнал по доносу группы коллег – так, по крайней мере, считал Фаусто. «Во всем виноваты сговорившиеся против него завистники», – так он сказал. В официальной ноте Сано предписывалось покинуть территорию Колумбии в течение сорока шести часов, и больше всего он расстроился, что пришлось бросить в самом разгаре постановку «Отелло» в переводе испанского поэта Леона Фелипе.

Что-то происходило: словно сам воздух в стране изменился. Ветераны войны в Корее привезли страшные рассказы о коммунистах и их методах, о том, как они зверски пытают врагов в глубоких пещерах и бросают в снегу, чтобы те умирали от переохлаждения или в лучшем случае отделывались ампутацией пальцев ног. Из США приходили истории о человеке по фамилии Маккарти, который в одиночку противостоял красной угрозе. Выдворение Секи Сано, несомненно, было со всем этим связано, но Фаусто не мог оценить целостную картину, поскольку не располагал широкой перспективой. Да, подобные события случались, но у него лично все шло неплохо. Его судьба словно развивалась в противоположных направлениях с судьбой страны. Насилие стихало, и представители враждующих партий, десять лет убивавшие друг друга, казалось, готовы были сесть за стол переговоров, как будто их лидеры в Боготе устали играть в военные игры чужими солдатиками. В театральном же мире температура накалялась, и давно затаенные обиды начали всплывать на поверхность. Фаусто стал их выразителем. У театральных деятелей, заявлял он, нет в Колумбии никаких прав. С точки зрения закона, театр – просто место для праздного, богемного времяпрепровождения. По совету Лус Элены он включил в список требований заявление от актрис: до сих пор женщина, которая хотела играть на сцене, должна была брать разрешение у отца или мужа. Всего за несколько недель под бдительным взором властей родился Колумбийский союз деятелей культуры, а еще через пару недель последовала первая забастовка.

Актеры захватили здание телекомпании, и на неделю вещание прекратилось. Люди включали телевизоры и сталкивались с черной картинкой. Колумбийцы познали новое чувство: страх перед телевизионным вакуумом. Но власть отреагировала и послала к зданию телекомпании полицию, приказав вывести оттуда грузовик для передвижных съемок и записать любую передачу где угодно – лишь бы заполнить экраны и таким образом опровергнуть стачку. Фаусто собрал актеров-забастовщиков, они пришли к гаражу и образовали у дверей живую цепь. Лус Элена, с самого начала присоединившаяся к боровшимся, стояла в первых рядах и лучше всех расслышала слова капитана армии – армейские части тоже привлекли к наведению порядка. Он громко приказал шоферу подавать назад, не обращая внимания на актеров.

– Если не разойдетесь, – обратился он к живой цепи, – проедемся прямо по вам!

В первом ряду стояли одни женщины. Лус Элена потом рассказывала, как ее обожгло воздухом из выхлопной трубы ровно в тот момент, когда Фаусто и остальные опустили руки. Но не сдались: при попытке ареста актеры оказали бешеное сопротивление, и в пылу рукопашной Фаусто и Лус Элене удалось вырваться и спрятаться в одном из соседних подъездов. Он навсегда запомнил, как лицо взволнованной жены словно бы сияло внутренним светом в полумраке их убежища.


Фаусто стал пользоваться на телевидении большим авторитетом. Никто не понимал, как ему удавалось проворачивать столь рискованные проекты. Например, программу «Образ и стих», в которой Фаусто в прямом эфире декламировал какое-нибудь стихотворение из своего необозримого репертуара, а Фернандо Ботеро в это время на глазах у телезрителей делал набросок по мотивам того, что слышал. Или передачу, где любители сражались в шахматы с гроссмейстерами, – предложил это, вообще-то, лично Рохас Пинилья, талантливый шахматист, и ему не смогли отказать, только вот никто не думал, что зрелище будет иметь бешеный успех. Примерно в это время дядя Фелипе вернулся из Чили. Возвращение было печальным: он тяжело болел. Ему прооперировали раковую опухоль, и все вроде бы указывало на постепенное выздоровление, но болезнь подорвала его дух. Он поселился в отеле в центре Боготы с женой и пекинесом и целыми днями в компании желавших его выслушать вспоминал свои лучшие годы, жаловался на боготинский холод и клялся при первой же возможности уехать в Медельин. Но даже располагай он средствами, график лечения не позволял. Фаусто без всяких просьб со стороны дяди взял за правило навещать его раз в неделю и находил его все более сгорбленным и менее красноречивым, но взгляд Фелипе оставался неизменно горделивым, как будто он точно знал, что остальные по-прежнему видят в нем героя войны.

– Ну что, парнишка? – спрашивал он. – Как там этот твой театр?

– Все хорошо, дядя, – всегда отвечал Фаусто. – Лучше не бывает.

В очередной приход Фаусто усталый и грустный дядя Фелипе сидел в плетеном кресле-качалке и просматривал газетные вырезки. Беседа не клеилась, хотя дядя попросил рассказать, как обстоят дела в Колумбии теперь, когда наконец установился хотя бы хрупкий мир. Перед Фаусто сидел человек, до краев наполненный болью – не только телесной. Меланхолия, почти физическая, омрачала его лицо. Позже Фаусто узнал, что дядя в тот вечер попросил принести ужин ему в комнату, потому что никого не хотел видеть, и съел порцию говяжьего фарша с рисом и жареными бананами. Потом, когда унесли поднос, достал из папок вырезки и разложил на покрывале. Там была новость о его аресте и заключении по обвинению в заговоре против короля и утка о его смерти, которую фашисты распространяли во время войны, – четкая фотография, ясно читающееся имя. Одна вырезка, желтее прочих, показывала его отца, Антонио Диаса Бенсо, в парадной форме, во время службы в Гватемале. Потом у дяди Фелипе начались боли. Его на скорой отвезли в больницу и не прооперировали – эта операция стала бы третьей или четвертой и в очередной раз принесла бы напрасные надежды, – потому что врачи сразу поняли: спасение его уже за пределами возможностей медицины.

Фелипе Диас Сандино, одурманенный медикаментами, умер глубокой ночью. Его сонную руку держала в своих жена-колумбийка. Фаусто и его брат Мауро сопровождали катафалк с телом дяди по дороге из больницы и оставались на Центральном кладбище, пока те немногие, кто был на похоронах, не разошлись. Потом Фаусто сразу поехал домой. Серхио услышал, как он завел машину в гараж, как дверь гаража закрылась. Он, по собственным воспоминаниям, выждал, спустился и впервые увидел, как отец не просто плачет – падает от горя.

V

Мир, казалось, стал другим за одну ночь. Серхио запомнилось, как отец старался пораньше прийти домой, чтобы послушать новости по радио – это было странно, потому что радио в доме Кабрера (громоздкий аппарат, сочетавший приемник и проигрыватель и представлявший собой отдельный, довольно крупный предмет мебели) обычно включали только ради музыки. Фаусто пылал энтузиазмом и старался заразить им детей. «Жаль только, дядя Фелипе не дожил», – говорил он. Лус Элена соглашалась. Фаусто ходил по дому легкой походкой, говорил о барбудос[9] так, будто знал их лично, и предсказывал, что скоро подобное станет происходить по всему континенту. С первого января, когда Фидель Кастро вошел в Сантьяго-де-Куба, а Второй национальный фронт Эскамбрая – в Гавану, история словно началась заново.

Фаусто не мог поверить в случившееся. Восемьдесят два кубинских революционера, изгнанных с острова диктаторским режимом, вернулись на яхте «Гранма», движимые яростным антиимпериализмом; они потеряли две трети людей, но прорвались через горы Сьерра-Маэстра и развернули войну против восьмидесятитысячной армии под началом кровавого тирана Батисты. Теперь они стояли у власти, и эту власть признавали во всем мире – даже в «Нью-Йорк Таймс». Они убедили целое поколение латиноамериканцев, что новый человек пришел надолго. У Кубинской революции были верные сторонники и в Колумбии: крестьянские движения середины века, даже те, что превратились в жестокую герилью, стали после победы Кастро выглядеть положительнее, а в среде студенчества повсеместно организовывались подпольные кружки, где читали Маркса и Ленина и обсуждали, как бы перенести сюда то, что произошло там. О таком-то и мечтал Фаусто для своей республиканской Испании, Испании пораженцев, Испании, не способной проделать с Франко то, что Кастро и Гевара проделали с Батистой. Впервые с тех пор, как его обозвали евреем в порту Сьюдад-Трухильо, Фаусто почувствовал, что его эмигрантская жизнь имеет смысл, а история имеет цель или даже миссию. «Ветром народа сорван, – процитировал он про себя, – ветром народа взвеян…[10]» Фаусто очень хотелось, чтобы его тоже взвеяло ветром.


Однажды вечером Лус Элена попросила детей зайти в родительскую спальню и без обиняков сказала, что у тети Инес Амелии рак желудка. Серхио смутно помнил смерть дяди Фелипе, и ему не потребовалось объяснений, а вот Марианелла спросила, что такое рак, почему он случился у тети и что теперь будет. Инес Амелии только что исполнилось двадцать два, она была не замужем, отличалась веселым нравом, живым умом и способностью распространять вокруг себя волны любви. Серхио и Марианелла тоже очень ее любили, часто ездили к ней в Медельин как ко второй маме, и никому не могло прийти в голову, что она заболеет той же болезнью для стариков, от которой умер дядя Фелипе. На Лус Элене, свидетельнице постепенного угасания сестры, лица не было – по крайней мере, так показалось Серхио, который всем сердцем желал хоть как-то утешить маму. Как и в случае с дядей Фелипе, медицина оказалась бессильна.

Лус Элена уехала в Медельин провести с сестрой последние дни, а когда вернулась, сама полумертвая от горя, то привезла детям по подарку. «Это вам в наследство», – сказала она. Серхио досталась не просто памятная вещь, а дверь, за которой открывался целый мир: «кодак брауни фиеста», с которым тетя не расставалась до самой смерти. Фотоаппаратов детям не давали: они дорого стоили, пленки дорого стоили, проявка дорого стоила, и компания «Кодак» даже опубликовала инструкции, чтобы клиенты не тратили кучу денег на неудачные снимки. В пленке было двенадцать кадров; поход в фотолабораторию представлял собой приключение, потому что никто не знал, что́ получится напечатать и сколько фотографий окажутся испорчены неумелыми руками. Так что брошюры с инструкциями, а также реклама по радио и в журналах с газетами предельно ясно гласили: «Отходим на два-три шага от любимого человека, солнце у нас за спиной – и щелк!»

Но Серхио это не устраивало: никто – ни какие-то там брошюры, ни реклама в журнале «Кромос» – не смел учить его, как фотографировать. Он снимал, когда солнце светило слева, справа, в лицо или вообще ночью. Лус Элена с любопытством следила за его экспериментами и не только не ругала за смазанные, засвеченные или слишком темные снимки, но и подсказывала, как еще можно обойти правила. То ли просто из любви, то ли в память о покойной сестре она воспринимала искания сына с поистине педагогическим стоицизмом, и иногда казалось, ей больше, чем самому Серхио, не терпится узнать, что вышло из очередной пленки: с момента сдачи в лабораторию до получения фотографий проходила изнурительно долгая неделя. «Неделя! – возмущалась она. – Разве ребенок может так долго ждать?» В томительные дни Серхио молился, чтобы фотографии вышли такими, как он себе представлял, а результаты записывал в ту же тетрадку, где до сих пор вел строгий учет всего прочитанного и излагал свое взвешенное мнение о Дюма, Жюле Верне и Эмилио Сальгари: «Марианелла у окна не получилась. Альваро и Глория получились. Соседняя дверь не получилась. Черный кот получился черным».

Однажды вечером он от скуки включил телевизор, хотя ему не позволялось делать это самому, и увидел собственных родителей, игравших вместе в телеспектакле. Он сфотографировал их, испытывая неприятное чувство, будто подсматривает в глазок, и понадеялся, что мама не заметит этого снимка, когда заберет пленку из проявки. Надеялся он зря: Лус Элена вернулась из лаборатории и позвала его вместе смотреть фотографии. Сама она, видимо, еще не успела этого сделать, потому что, добравшись до снимка с экраном, вдруг расплакалась.



– Что такое, мама? – испугался Серхио.

– Ничего, ничего, – пробормотала она.

– Ну я же вижу.

– Ничего, ничего, просто отличная фотография. Правда, все хорошо, не переживай.

Так Серхио впервые заподозрил, что в мире взрослых что-то разладилось. Но потом он много раз бывал с родителями на съемках, и все, казалось, шло как обычно. Ставили тогда «Окассена и Николетту», своего рода комедию о куртуазной любви в свободном авторском прочтении Фаусто, и Серхио, глядя во время репетиций на родителей, одетых в костюмы средневековых французских влюбленных и обменивавшихся взглядами, какие только у влюбленных и бывают, решил, что он ошибся: все и вправду было хорошо.

Страна тем временем полным ходом вступала в холодную войну. В воздухе чувствовался страх перед красной угрозой; в моду вошел синий цвет Консервативной партии, воспринимавшийся как противоядие от бед похуже нее самой. В этот период произошло нечто важное: Серхио начал по-настоящему играть на сцене. Игра представляла собой ощутимое, осязаемое счастье: слушая указания отца, он обретал новую сущность, материальность, которой не существовало вне сцены. И к тому же безраздельно владел вниманием Фаусто. Перед камерами в подвалах Национальной библиотеки, где устроили первые студии, а потом в новом здании телекомпании Серхио получил начальное представление о достоинствах метода Станиславского и научился пользоваться им в важных ролях. Лус Элена предпочла бы, чтобы сына не так активно занимали в постановках, потому что он и прежде не отличался успеваемостью в школе, а теперь бесконечные репетиции только ухудшали дело. Дисциплина царила строжайшая: телеспектакли играли в прямом эфире, и любая ошибка перед камерой была чревата катастрофой. Первые репетиции проводились в пустой студии, где на черном полу расчерчивали мизансцену, чтобы актеры ориентировались, а за день до эфира – уже перед камерами и с декорациями – проходила генеральная: в наэлектризованном воздухе каждая реплика звучала так, будто актер рисковал жизнью. У Серхио получалось на удивление хорошо, и вскоре ему досталась первая крупная роль: мальчика в «Шпионе» Бертольда Брехта.



Ставил эту пьесу Сантьяго Гарсиа, бывший архитектор. Как и Фаусто, он прошел школу Секи Сано и, как и Фаусто, был одним из немногих, на кого учитель смотрел с уважением. Этот великодушный человек жил, казалось, одним театром, как будто ничто больше не существовало, и обладал редким даром истинной скромности: умудрялся, к примеру, так рассказать о только что увиденной в Париже премьере «В ожидании Годо» в присутствии самого Беккета, чтобы это не звучало пафосно и не вызвало зависти. Он любил выпить, хорошо поесть и расспрашивать людей, как их жизнь – не только та, которой обычно со всеми делятся, но и тайная. Фаусто сразу же с ним поладил, и вскоре они уже вместе ставили телеспектакли. После нескольких месяцев работы, за которые они успели выяснить, что любят одних и тех же драматургов и похоже представляют себе телевизионный театр, замахнуться на Брехта виделось самым логичным шагом. Лус Элена согласилась только после долгого, затянувшегося на целый ужин разговора про Гитлера, нацизм и свастику, которую Серхио должен был носить на плече. По пьесе, родители Серхио, супружеская пара с проблемами, впадали в панику, узнав, что сын их исчез – возможно, отправился доносить на них. В конце концов мальчик появлялся с кульком конфет, но Серхио, в отличие от своих драматургических родителей, на этом не успокоился – он задал родителям настоящий вопрос: зачем ребенку совершать подобное – выдавать маму с папой властям? Лус Элена ответила:

– Бывают такие места.

А вот чего никто не ожидал – так это реакции прессы. «Колумбийское телевидение оказалось в лапах бунтарей, – писал под псевдонимом некий колумнист в „Тьемпо“. – Брехт – коммунист и везде останется коммунистом, в какие бы одежды он ни рядил свой оголтелый марксизм. Можем ли мы, колумбийцы, позволить, чтобы наивные народные умы оказались отравлены революционными тезисами, которые уже рушат христианскую мораль по всему миру? Кто несет ответственность за эту вредную пропаганду и почему власти позволяют виновным гнуть свою линию за счет распоряжения средствами, которые принадлежат всем?» Страна, радушно встретившая семейство Кабрера семнадцать лет назад, вдруг ощетинилась. Фаусто уже получил гражданство – удостоверение личности с водяными знаками, подписанное собственноручно президентом, растрогало его до слез, – но теперь Колумбия словно закрыла прежде распахнутые перед ним двери. В Национальной телевизионной компании, где Фаусто некогда возглавил первую победоносную стачку, а Лус Элена не побоялась, что ее переедет грузовик, теперь готовилась вторая стачка в защиту того, что Фаусто называл «культурной программой». В последнее время рекламные агентства активно убеждали министерство предоставить им больше эфирного времени, но они не собирались вкладывать деньги в никому не интересные передачи. Кому охота смотреть, как поэт читает стихи, которых никто не понимает, пока художник рисует картину, которая ни на что не похожа? Или как два каких-то неизвестных типа, к тому же иностранца, час играют в шахматы? Нет, нет, колумбийское телевидение нуждается в модернизации и коммерциализации, а не в сборище интеллектуалов, которые исключительно к интеллектуалам же и обращаются. Колумбийское телевидение должно жить в мире настоящих людей, людей с улицы.

Давление рекламщиков подействовало очень скоро, и из эфира начали одна за другой пропадать, словно сраженным снайперскими выстрелами, передачи, которые Фаусто придумал и защищал как верный ученик Секи Сано. Однажды он проснулся и понял, что у него ничего не осталось: труд всей жизни испарился без следа. Телекомпания предложила ему взяться за коммерческие программы, рассчитанные на более широкую публику, – например, мелодрамы. «Почему бы вам не экранизировать что-нибудь из Корин Тельядо? – сказали ему. – Сейчас все этим занимаются. А знаете почему? Очень просто: потому что всем это нравится». Фаусто никогда прежде не чувствовал себя в Колумбии чужаком, но теперь его настигло это ощущение. Позже он рассказывал, что в момент принятия решения думал только об одном человеке – дяде Фелипе. Разве дядя Фелипе пошел бы на уступки? Конечно, конфликт в сфере культуры – не гражданская война, но принципы есть принципы. И Фаусто отверг предложение телекомпании, произнеся при этом фразу, запомнившуюся всей семье:

– Значит так: держаться будем до последнего. Но в розовых соплях я участвовать не стану.


Весной 1961 года Серхио исполнилось одиннадцать, он был совершенно захвачен и сбит с толку своим ранним отрочеством, не интересовался политикой и только краем уха слышал, что какого-то американского астронавта впервые запустили на орбиту. Кабрера переехали на угол 85-й улицы и 15-й карреры, в закрытый кондоминиум для обеспеченных семей, и их соседями были теперь образованные буржуа, разбиравшиеся в итальянском вине и истории Средних веков. Их дети вместе с Серхио и Марианеллой пешком ходили во Французский лицей в паре кварталов от дома. Позже Серхио понял, что на довольно неоднозначный выбор школы для них с сестрой сильно повлияли воспоминания отца о лицее Потье, где тот учился в 30-е, пока дядя Фелипе занимал дипломатический пост в Париже. Призрак дяди, живой как никогда, по-прежнему многое определял в судьбе их семьи.

Серхио был не по душе мир, в котором они оказались. Он пристрастился перелезать через стену, окружавшую лицей, и сбегать с уроков, а иногда и вовсе отделялся от стайки идущих в школу детей и пропадал в квартале по своим хулиганским делам. Он познал, как волнительно бывает причинять вред: в животе словно резвился какой-то зверь всякий раз перед тем и после того, как запустить камнем в окно соседнего частного дома или квартиры на нижнем этаже в новом здании. Одноклассники научили его курить. Он покупал сигареты, заливая лоточнику, будто это для родителей, возвращался на школьный двор и щедро делился с желающими. Популярность доставалась дешево. Пацаны выходили на угол, и никого не интересовало, что Серхио ниже остальных на голову и голос у него последнего еще не сломался. С пачкой «Лаки Страйк» он был одним из них, крутых. Но в один прекрасный вечер, пока он покуривал на углу и протягивал пачку приятелю, его застукали родители. Лус Элена обрушила на его голову самую страшную угрозу из всех возможных:

– Если дальше так пойдет, никакого больше телевизора.

Для Серхио эти слова, столь часто звучавшие по всему миру в последующие годы, значили не то же, что для остальных детей: мама грозилась запретить ему играть в телетеатре. Он не мог вообразить худшего наказания. Отчаявшиеся родители были вынуждены прибегнуть к этой крайней мере, потому что вне телевидения, где он постоянно оставался на виду, Серхио полностью выходил из-под контроля. Он похитил у отца отвертку, носил ее в кармане и свинчивал значки с капотов и багажников дорогих машин по району. Пока он добывал себе пятый по счету значок от «мерседеса» (эта марка в тогдашней Боготе попадалась редко и высоко ценилась у начинающих коллекционеров), появился хозяин машины. «Садитесь, молодой человек, – сказал он. – Поедем спросим вашего отца, что он об этом думает». И отвез его домой. Фаусто согласился, что это форменное безобразие, поругал Серхио, чтобы владелец «мерседеса» отправился домой с чувством, будто справедливость восторжествовала, но на самом деле Серхио знал, что отцу, в общем-то, безразличны его выходки, даже вандализм: он был занят проблемами посерьезнее. После ухода возмущенного хозяина Фаусто потребовал показать награбленное. Он не ожидал столкнуться с целым кладом: больше тридцати значков от «фольксвагенов», «рено», «БМВ», малоценных «шевроле», высокоценных «мерседесов». Разочарование явственно читалось в его взгляде, но вот пощечины наотмашь Серхио не ожидал. Ничего не видя от слез и ощущая жжение удара на щеке, он услышал:

– Заплатишь из своих денег.

Дальше объяснять отец не стал: он просто провел Серхио по окрестностям, спасибо хоть не за ухо, и нашел всех жертв юного вандала. Серхио у каждого попросил прощения, пообещал, что такое больше не повторится, и выплатил стоимость значка с учетом нанесенного морального вреда – из гонорара за роль мальчика-стукача у Брехта. Зарабатывал он, к слову, неплохо, клал деньги на счет в сберкассе и тратил обычно на проявку своих экспериментальных фотографий. Но к тому времени, как все свинченные значки были компенсированы, счет практически опустел. Когда Лус Элена узнала об этом происшествии, то так разволновалась, что однажды после школы отвела Серхио на встречу с психологом.

bannerbanner