
Полная версия:
Оглянуться назад
Уснуть не получилось; усталость, если и была, теперь улетучилась окончательно. Виной тому то ли отголоски джетлага – все-таки он перелетел океан каких-то пять дней назад, – то ли странные волны электричества, проходившие по бессонному телу. Так или иначе, Серхио не мог больше лежать в постели. Он надел пиджак, потому что резко похолодало, посмотрел отельные брошюры и минуту спустя, следуя за посулами рекламных фотографий, уже поднимался на крышу. Там нашел свободный стул и сел любоваться ранней ночью над старым городом, простиравшимся до моря. Облака разошлись, ветерок шевелил салфетки. С высокого стула перед стеклянным столиком, казалось, легко было сорваться прямо на улицу. Серхио не понял, что появилось раньше – бокал красного вина в руках официантки или прежний неловкий вопрос: если от него потребуют объяснений, почему он решил не ездить в Боготу в последний раз увидеть лицо отца, что он скажет? Разумеется, потому что хотел побыть с Сильвией и Амалией и встретиться здесь, в Барселоне, с Раулем. Отлично, но разве это все? Нет ли других причин?
Внизу одно за другим загорались окна Эль-Раваля, слева светилась линия Рамблы[2], приковывала взгляд и вела за собой до порта и невидимого памятника Колумбу. В небе видны были огни самолетов, подлетавших к Эль-Прату. Серхио вынул телефон – яркий дисплей нарушил уютные сумерки бара, соседи оглянулись – и проверил ватсап. Двадцать семь сообщений с соболезнованиями, а потом строчка от Сильвии: «Ты как?» Он ответил: «Хорошо. Не буду скрывать, я все время думаю о тебе. Я хочу, чтобы у нас получилось». Пришел ответ: «Сейчас важнее всего думать о папе. Ты думаешь о нем?» Серхио написал: «Да, вспоминаю». Но воспоминания были бесформенные, неясные, они сопротивлялись взгляду, неприятно врывались и все никак не могли окончательно ворваться в спокойный вечер, в это одиночество, которое завтра с приездом Рауля безвозвратно уйдет. «Столько ссор, – написал Серхио. – Мы так много всего делали вместе, и в Китае, и в герилье, и в кино, и на телевидении, но все эти воспоминания, как я ни стараюсь их подсластить, хорошими не назовешь». Он поднял лицо; над городом пролетал очередной самолет, на этот раз ниже, поэтому слышался его далекий гул. «И все-таки я точно знаю и всегда говорю, что я ученик отца. Я никогда бы не сделал того, что сделал, если бы не вырос в его мире». Он отложил телефон и снова посмотрел в небо: самолет летел в глубокой выси, на юг, к аэропорту – по крайней мере, Серхио казалось, что аэропорт в той стороне. Телефон завибрировал (наверное, Сильвия ответила), но Серхио не обратил внимания, потому что его взгляд, следивший за крошечными огнями самолета над низкими зданиями, натолкнулся на нечто новое: силуэт горы, лежавшей на горизонте, словно спящее животное, а над ним – тускло подсвеченный замок. В груди что-то запнулось; Серхио был уверен, что никогда в жизни не сидел на этой террасе, да и ни на какой другой в Барселоне, а потому совершенно не понимал, откуда на него навалилось внезапное чувство при виде горы, называвшейся, догадался он, Монтжуик.
II
С террасы виднелся Монтжуик. Фаусто, которому тогда было лет тринадцать, любил взбираться на гору вместе с братом, Мауро, и смотреть на далекое море, на небо, а в небе на самолеты франкистов, облетающие мятежный город. Гражданская война имела множество обличий: иногда она выглядела как священник, стреляющий с колокольни приходской церкви по безоружной толпе, иногда – как бомба, перед падением издающая свистящий звук, похожий на крик мартовской кошки, иногда – как толчок от взрыва, от которого в животе становилось так же, как при несварении. Для братьев война означала, что нужно прятаться под обеденный стол, когда в голубом небе появлялся силуэт вражеского юнкерса. Потом они научились укрываться по сигналу воздушной тревоги, но очень скоро сирены стали обычным делом, и привычка канула в прошлое – только домашний любимец, волкодав Пилон, по-прежнему пугался и старался куда-нибудь забиться. Фаусто слышал, как где-то – далеко или близко – падают бомбы, расспрашивал взрослых и узнавал, что самолеты летят с Балеарских островов, уже сдавшихся Франко, но Барселона, успокаивали его, никогда не попадет в лапы фашистов. Почему? Да потому что отец так сказал.
Отца звали Доминго Кабрера. Когда началась война, он был сущим красавцем: тело атлета, лицо актера, поэт-любитель, неплохой гитарист и певец. Приключения его не страшили: в шестнадцать лет он, устав от провинциальной жизни на Канарах, собрал немногие пожитки и сел на первый пароход до Америки. Денег едва хватило, чтобы его пустили на борт, а на паек во время плавания ему предстояло зарабатывать в поте лица своего – буквально: к возмущению и изумлению многих пассажиров, он договорился с одним товарищем и стал устраивать представления – сеансы свободной борьбы прямо на палубе. За время путешествия он успел побывать на Кубе, поработать батраком в Аргентине и управляющим асьенды в Гватемале, недалеко от города Антигуа. Там познакомился с полковником испанской армии Антонио Диасом Бенсо, которого король лично направил открывать за океаном военное училище. Это знакомство перевернуло всю жизнь Доминго.
Он стал героем войны на Кубе – медали было некуда вешать. Но случилось непредвиденное. Доминго, юный авантюрист, влюбился в Хулию, дочь высокопоставленного военного, а дочь высокопоставленного военного – что еще хуже – влюбилась в юного авантюриста. Хулия Диас Сандино была мадридской аристократкой и монархисткой до мозга костей. В их союз никто не мог поверить – пока не узнавал, что монархистка обожает испанскую поэзию, прекрасно декламирует Лопе де Вегу (если только стихи не непристойные) и рассказывает гватемальцам про Рубена Дарио так, будто он ее сосед. Молодой муж увез Хулию на родные Канарские острова. Они поселились в Лас-Пальмасе, в доме у моря, на улице Триана. Там, в комнате с вечно выцветающими от морской соли ставнями, родились их дети – Ольга, Мауро и Фаусто, – и там они прожили бы всю жизнь, если бы жизнь не пошла наперекосяк.
Однажды вечером, уложив маленького Фаусто, Хулия пожаловалась на боль в горле. Сначала подумали, что это просто осенняя простуда – чего только не подцепишь осенью, – но боль усиливалась и скоро стала почти невыносимой. Через несколько недель врач поставил диагноз: агрессивный рак гортани, и честно сказал, что лучше не ждать, а сразу ехать в столицу, потому что там открыли новый метод лечения.
– Какой? – спросил Доминго.
Врач ответил уклончиво.
– Связанный с тройничным нервом. Даже звучит красиво.
В Мадрид они попали в трудные времена. Вокруг трона Альфонсо XIII уже несколько месяцев кружили призраки республики, и хотя до сих пор их удавалось сдерживать, все понимали, что Испанию ждут скорые перемены. Донья Хулия страдала не меньше короля, поскольку в семье имелся героический полковник, защищавший на Кубе территории Короны. К тому же она очень переживала из-за своего брата. Фелипе Диас Сандино был одним из лучших летчиков страны. Команданте авиации Диас Сандино, служивший в ВВС Каталонии, принадлежал к людям, у которых семейный герб будто вытатуирован на груди, а зловещий девиз на гербе Диасов гласил: «Живи так, чтобы не умереть после смерти». Хулия очень гордилась бы братом и научила бы детей тоже им гордиться, если бы у дядюшки Фелипе, который заглядывал в гости через день, не имелось трех существенных недостатков: во-первых, он был убежденный республиканец, во-вторых, участвовал в сговоре с целью свержения короля и, в-третьих, убедил Доминго присоединиться к заговорщикам.
Однажды вечером – шел 1930 год – Доминго, обычно возвращавшийся довольно рано, чтобы ухаживать за больной женой, не появился дома. Никто ничего не знал, никто не видел его в течение дня, никто не заметил никаких странных происшествий. В мадридском воздухе носился запах бунта; в большом городе вообще много плохого может случиться совсем незаметно. Так что они легли спать – и Фаусто впоследствии вспоминал, что ему было совершенно ясно: родители врут, говоря, что все в порядке, обычные взрослые дела, – но через пару часов их разбудили удары прикладами в дверь. Три агента безопасности вошли, точнее, ворвались, как врываются в дом к преступнику, не снимая шляп и не пряча пистолетов, поинтересовались, где находится Фелипе Диас Сандино, распахнули с ноги все двери, залезли подо все кровати. Убедившись, что дяди Фелипе нет, спросили про главу семьи. Хулия смерила взглядом всех троих.
– Его тоже нет дома, – ответила она, – и я не знаю, где он. Но если бы и знала, вам бы не сказала.
– Как только его увидите, передайте ему, сеньора, – попросил один из агентов, – что мы его ждем в управлении.
– А если не увижу?
– Разумеется, увидите, – возразил агент. – Разумеется, увидите.
Она увидела его той же ночью. Доминго пришел так тихо, что Фаусто заметил его присутствие, только когда мать заплакала. Дела были плохи: полиция шла по следу Доминго и дяди Фелипе много часов подряд, пока они перебегали с квартиры на квартиру и из бара в бар, пытаясь дезориентировать преследователей, и наконец догнала. Доминго удалось вырваться, а дядю Фелипе арестовали, обвинили в заговоре против Альфонсо XIII и посадили в военную тюрьму.
– Поедем к нему, – сказала Хулия.
– О чем ты говоришь? Ты же больна, – воспротивился Доминго.
– Сегодня здорова. Поехали сейчас же. Все вместе.
Так что Фаусто впервые побывал в тюрьме в возрасте шести лет. Ольга и Мауро увидели просто темную и безобразную дыру, а Фаусто ощутил всю мрачность и опасность этого места, где дядю Фелипе мучали за то, что он беззаветно боролся против несправедливости. На самом деле, там не было зловещих, вызывающих клаустрофобию коридоров, а дядю Фелипе никто не пытал и не обижал. Тюрьмы для военных, в особенности знатных, увешанных наградами, отличались скорее удобством. Но Фаусто это не интересовало: дни в заключении сделали дядю Фелипе его личным героем. Они навещали его каждую неделю, и всякий раз Фаусто обнимал дядю так, будто тот вернулся с войны. Хулия умоляла брата: «Пожалуйста, скажи ему, что все будет хорошо. Он глаз не смыкает. Скажи, что тебя не пытают, обращаются хорошо и ты скоро выйдешь». Дядя Фелипе не стал этим ограничиваться: «Я скоро выйду, Фаусто. И когда я выйду, Испания будет республикой».
Фаусто вспомнил этот разговор потом, когда люди высыпали на улицы праздновать. Дядя Фелипе посадил его на плечи и пошел по Мадриду. Одной рукой он держал Фаусто за ногу, а в другой нес трехцветный флаг, распевая во все горло гимн Риего[3], пока донья Хулия плакала у себя в спальне и твердила, что наступил конец света. На долгие месяцы обеды дома превратились в сущий кошмар: Хулия питала непоколебимую уверенность, что их семейство обречено на преисподнюю, и так часто, как только могла, приглашала священника, который эту гипотезу подтверждал. Доминго и дядя Фелипе образовали почти мафиозный союз: дядя Фелипе выхлопотал шурину должность с неполным рабочим днем в правительстве, но по вечерам Доминго вел иную жизнь – он превращался в тайного агента Управления безопасности. Фаусто, Ольге и Мауро дали четкие инструкции: не заикаться об этой работе отца, потому что у стен есть уши.
В тот день, когда отец сообщил ему новость, Фаусто оставался дома один. Все утро он бродил по комнатам и в какой-то момент оказался перед шкафом, где Доминго хранил свои вещи. Шкаф оказался не заперт – настоящее чудо. Фаусто, конечно же, не упустил такую возможность: нашел удостоверение детектива, нашел незаряженный пистолет, вынул из кобуры и поглаживал ствол, воображая невероятно опасные и жестокие эпизоды, как вдруг в дверях возник отец. На лице его разом отражалось столько чувств, что его было почти не видно, словно Доминго стоял в зарослях. Голосом, какого Фаусто никогда у него слышал, он скорее взмолился, чем велел: «Иди попрощайся». Он отвел сына в соседнюю комнату. Фаусто увидел тело на кровати и лицо, накрытое белой тканью, так что видны были только закрытые глаза. Он поцеловал эту ткань, и много позже ему пришло в голову, что не коснуться губами холодного лица матери было ошибкой. Он упустил возможность и всю жизнь потом раскаивался.
За смертью матери последовало множество новых бед. Несколько лет спустя, когда началась война, Фаусто не знал, можно ли думать: «Хорошо, что мама не дожила», зато точно знал, что для него война была бы другой, он не испытывал бы такого ужаса и одиночества, если бы мама оставалась рядом, и от этого ему становилось неловко. К тому времени он уже научился искать утешение в книгах, которые она ему оставила. Некоторые были так зачитаны, что распадались на части, другие оказались не разрезаны. Так он открыл для себя Беккера (зачитан до дыр) и Педро Салинаса (не разрезан), Лорку (не разрезан) и Мануэля Рейну (зачитан до дыр). Доминго не возражал и даже время от времени дарил сыну новые книги – все средства годились, лишь бы избавить ребенка от боли утраты. Так Фаусто попались «Приглашенные острова», сборник, в котором Мануэль Альтолагирре посвящает стихотворение покойной матери. В этих стихах, на первый взгляд тревожных, он обрел что-то похожее на утешение.
Я предпочел быосиротеть по ту сторону смерти,чтоб тосковать по тебетам, в непознанном мире,а не здесь, в знакомом.Все члены семьи Кабрера тем временем стали persona non grata. Дядя Фелипе, который знал Франко лично, воевал с ним в Африке, получал награды и прославился тем, что не боялся выскочить из траншеи назло вражеским пулям, сохранил верность республике, за которую так долго боролся. Во дни, когда большинство военных взяло сторону мятежников, эта верность была подобна самоубийству. «Твой дядя – храбрец, – говорил Фаусто отец. – Для такого нужна смелость: не совершать поступков, которые со временем тебе все равно простят». Жить в Мадриде становилось все тяжелее. После смерти Хулии, одного присутствия которой хватало, чтобы унимать враждебность монархистов, дом Кабрера стал логовом неблагонадежных. Преданные королю военные, поддержавшие мятеж Франко, подвергали республиканцев беззастенчивым нападкам. Кабрера оказались в безвыходном положении. Однажды вечером, пока Доминго ужинал с детьми, нагрянул дядя Фелипе и сказал:
– Мы уезжаем. Ради всеобщей безопасности.
– Куда? – спросил Доминго.
– В Барселону, у меня там друзья. А потом посмотрим.
Неделю спустя Фаусто впервые совершил полет. На «Юнкерсе G.24» республиканской авиации, за штурвалом которого находился полковник Фелипе Диас Сандино – любимый дядюшка, смельчак, спаситель, – а на девяти местах свободно расположилась вся семья. Дядя Фелипе понимал, что обречен: военных, отвернувшихся от Франко, вносили в черные списки и преследовали еще более остервенело, чем коммунистов. Он решил отвезти родных в безопасное место прежде, чем продолжать свою личную борьбу. Доминго стал начальником его охраны: безопасность дяди Фелипе, представлявшего собой цель особой важности для франкистов, оказалась в надежных руках. Ольга однажды спросила, кем работает отец, а дядя Фелипе ответил: «Он не позволяет меня убить».
– А если его убьют? – поинтересовалась Ольга.
На это у дяди ответа не нашлось. Кабрера поселились в квартире с видом на море и окнами от пола до потолка. С террасы виднелся Монтжуик. Барселону непрерывно обстреливали, но они вели обычную жизнь: Фаусто ходил в школу, постепенно осознавал, что учиться ему нравится, а еще осознавал, как трудно помалкивать и не хвастаться, что ты племянник Фелипе Диаса Сандино, героя, отдавшего приказ о бомбардировке казарм франкистов в Сарагосе. Гораздо позже Фаусто узнал подобности того, что происходило тогда: дядя Фелипе ослушался своих политических начальников, разойдясь с ними в некоторых вопросах войны (войны гнусной, где худшими врагами республиканцев подчас оказывались другие республиканцы); обстановка так накалилась, что остудить ее можно было только хитроумным политическим ходом, и дядя Фелипе принял дипломатический пост в Париже, полагая, что сможет заручиться поддержкой других европейских стран в деле победы. По случаю назначения рабочие профсоюзы Барселоны преподнесли ему неожиданный подарок: произведенную в Ла-Сагрере шестиместную «Испано-Сюизу T56» мощностью в 46 лошадиных сил. Приехав на новой машине к родственникам, дядя заявил, что столько лошадей ему ни к чему – добраться до Парижа хватит и трех.
Так Фаусто узнал, что дядя берет с собой его и Мауро, а Ольга с отцом остается в Барселоне. Он не понял, кто это решил, участвовал ли отец в организации поездки или просто дал согласие. Когда они на «испано-сюизе» переваливали через Пиренеи, он увидел, как почтительно жандарм принимает документы из рук дипломата-республиканца, и весь остаток пути наслаждался неведомым прежде чувством безопасности. Дядя Фелипе будто владел ключами от мира. В первые дни в Париже он водил племянников по лучшим ресторанам, чтобы попробовали все то, чего лишила их война, а потом добился, чтобы их приняли в лицей Потье, интернат для богатых в Орлеане. Фаусто был уже подростком. Целыми днями он дрался с французами, которые без видимых причин смотрели на него косо, и познавал секс, точнее, фантазии о сексе с пятнадцатилетними девчонками, которые по вечерам приходили к нему на уроки испанского. Они читали ему стихи Поля Жеральди, а он взамен – стихотворения Беккера из материнской библиотеки. Он сам не замечал, как их выучивал, эти стихи с привязчивым ритмом, в которых все зрачки были непременно голубые, а все влюбленные задавались вопросом, на что они готовы ради одного поцелуя. Тем временем Фелипе Диас Сандино, давая интервью французским газетам, признавал, да, их сторона тоже, случалось, перегибала палку, но было бы серьезной этической ошибкой сравнивать республиканцев с мятежниками: те, в частности, бомбили со своих нацистских самолетов целые беззащитные города, пока так называемые демократические страны старательно отводили взгляд, не понимая, что поражение Республики приведет в конечном итоге к их собственному поражению.
Дипломатическая миссия продлилась недолго. Из Испании приходили неутешительные новости, а французское правительство, вынужденное справляться с тяжелым экономическим кризисом и контролировать кагуляров[4], которые убивали профсоюзных вожаков и норовили устроить государственный переворот, не располагало, по-видимому, временем и терпением выслушивать воззвания Фелипе Диаса Сандино. Пора было возвращаться на войну. Вернувшись с племянниками в Барселону, дядя Фелипе обнаружил, что франкисты запустили слух о его бегстве и поимке. Он пережил то, что выпадает пережить очень немногим: увидел в газете фото собственного трупа и прочел заметку о собственном расстреле. Глядя, как его расстреливают на площади Каталонии и клянут предателем и красным, дядя Фелипе впервые заподозрил, что республиканцы проигрывают войну.
Фаусто и Мауро тоже ждал сюрприз: отец познакомился с женщиной. Однажды вечером он собрал детей и объявил, что женится. Жозефина Бош, каталонка намного младше отца, всегда слишком придвигалась, когда говорила с детьми мужа, будто думала, что они не способны понять ее плотный выговор с упрямыми «л», и, казалось, лучше всего чувствовала себя в компании собак. Характер у нее был настолько сложный, что Фаусто пожалел о прежней жизни во Франции и впервые испытал к любимому дяде подобие обиды: нехорошо так поступать с мальчиком на пороге жизни, нехорошо возвращать его в раздираемую войной страну, в постоянно обстреливаемый – и даже не с испанских самолетов! – город, в семью, склеенную, как разбитая чашка.
После свадьбы Доминго и Жозефины семья Кабрера переехала в большой дом неподалеку от площади Каталонии. Сирены включались по нескольку раз в день, но теперь уже было не подняться на террасу посмотреть на самолеты. Город сковало страхом: Фаусто видел это по лицу Жозефины, разговаривал об этом с братом и сестрой, чуял в воздухе всякий раз, как отец брал их в гости к тете Тересе. Не прошло и недели с переезда, как в очередной раз завыли сирены, но семья, сидевшая за обедом, не успела укрыться. Взрыв сотряс здание, разбилось окно, суп вылетел из тарелок, Фаусто упал со стула. «Под стол!» – прокричал Доминго. Бесполезная предосторожность, но все послушались. Ольга вцепилась в локоть отца, а Жозефина, дожевывая кусок хлеба, обняла громко плакавших Фаусто и Мауро. «Проверь – их не ранило?» – велел Доминго, она задрала им рубашки, пощупала живот, грудь и спину, а Доминго осмотрел Ольгу. «Все хорошо, все хорошо, – пробормотал он. – Сидите здесь, я сейчас вернусь». Через несколько минут он пришел с новостями: Барселону ожесточенно обстреливали с итальянских самолетов, и один случайно попал в грузовик с динамитом, стоявший за углом. Жозефина терпеливо выслушала, вылезла из-под стола и отряхнула платье.
– Хорошо, будем знать, – сказала она. – Давайте есть, суп, кажется, еще остался.
Несколько дней спустя состоялся семейный совет. Республиканцы проигрывали войну, а Барселона оставалась любимой мишенью фашистов. Итальянцы на бомбардировщиках «Савойя» не собирались успокаиваться, пока не сотрут город с лица земли. Дядя Фелипе принял решение за всех: «Вам пора уезжать из Испании. Здесь я не смогу вас защитить». Они нагрузили «испано-сюизу» и тронулись в сторону французской границы. Фаусто, зажатый между братом и сестрой в машине, не рассчитанной на такое количество пассажиров, думал по дороге о многом: о покойной матери, о стихах Беккера и Жеральди, о пятнадцатилетних француженках, а еще об отце, который, будучи телохранителем дяди Фелипе, ехал вместе с ним, несколько позади. Но больше всего – о последнем: полковнике Фелипе Диасе Сандино, республиканце, заговорщике, герое войны. Начиная с той поездки Фаусто смотрел на дядю с непременной мыслью: и я таким буду. Таким хочу стать, когда вырасту. Живи так, чтобы не умереть после смерти.
Пейзаж походил на задник в плохой театральной постановке: шоссе, пара деревьев, белый солнечный свет. В этих посредственных декорациях, в чистом поле, в пяти километрах от французской границы Жозефина и юные Кабрера сгрудились на тесных сидениях «испано-сюизы». Впрочем, не они одни: множество людей в автомобилях и множество людей, пришедших пешком, с узлами на плечах, тоже ждали. Они бежали от войны, покинув свои дома, а главное, своих покойников, бежали, исполнившись той доблести или того отчаяния, что заставляет любого, даже самого трусливого, очертя голову бросаться в изгнание. Граница была закрыта, и оставалось только ждать, но вот они прождали один медлительный день, потом второй, еда заканчивалась, а женщины нервничали все сильнее и сильнее, как будто знали что-то неизвестное их детям. Бывает такое ужасное ожидание, когда конца ему не видно, когда невозможно вообразить силы, способные его прекратить и снова запустить мир в движение, когда, к примеру, нельзя просто попросить власть имущих – каких таких имущих? какую власть? – открыть границу. Фаусто и Мауро задавались этими вопросами: кто может отдать такой приказ и почему до сих пор не отдал? – когда послышался гул, затем рев, и над ними, строча из пулемета, пролетел истребитель.
– В укрытие! – крикнул кто-то.
Но никакого укрытия не было. Фаусто скорчился за «испано-сюизой», но подумал, что улетевший самолет еще вернется, и тогда безопасная сторона машины окажется опасной. Так и случилось: истребитель развернулся и двинулся к дороге с противоположной стороны. Фаусто нырнул под машину и, прижавшись лицом к земле, чувствуя телом булыжник, снова услышал рев пулемета, а поверх него одновременно яростный и испуганный крик Жозефины: «Сволочи!» Потом наступила тишина. Жертв не было. Искаженные страхом лица, плачущие женщины, дети, жмущиеся к колесам, отверстия от пуль в кузовах, словно открывшиеся темные глаза. Но ни одного убитого. Или раненого. Невероятно.
– Мы же ничего не сделали! – возмущался Фаусто. – Почему они в нас стреляют?
– Потому что они фашисты, – сказала Жозефина.
Уснули, со страхом ожидая нового нападения. Фаусто, во всяком случае, боялся – и страх под открытым небом был не такой, как дома. На следующий день они подумали, что худшее решение – не принимать никаких решений, и двинулись вперед. Медленно оцепили границу, пост за постом, и стояли, пока не заметили перемещений в толпе – легко узнаваемых перемещений, означающих нечто противоположное отчаянию или поражению: есть в них что-то, что мы всегда определяем как желание жить дальше. Они спросили, что происходит, и получили долгожданный ответ:
– Границу только что открыли.
– Открыли? – переспросил Фаусто.
– Да, открыли, – откликнулась Жозефина.
И тут возникла новая трудность. Жандармы дали проход, но отделяли мужчин от женщин и детей.
– Что такое? Куда их уводят? – удивился Фаусто.
– В концентрационные лагеря, – сказала Жозефина. – Чертовы лягушатники.
Она попросила Фаусто подойти поближе. Заговорила, закатив глаза и подняв брови. Фаусто понял, что смотреть нужно не на лицо, а на руки: они протягивали ему бумажник, словно тайное оружие.