banner banner banner
Последний медведь. Две повести и рассказы
Последний медведь. Две повести и рассказы
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Последний медведь. Две повести и рассказы

скачать книгу бесплатно

Оставив свой уютный уголок, я пробралась к ней и, почти робея, спросила:

– Как тебя зовут?

– Люда, – буркнула девочка, но, увидев в моей руке кулек с пирожками, самозабвенно уставилась на него.

– Знаешь, Люда, – промямлила я с трудом, – у меня тут два пирожка, а это слишком много. Может, ты составишь мне компанию?

Я не успела договорить, а девочка уже протягивала крупную для своего роста грязноватую лапку с черными ногтями. "Наверняка с Карандашки", – подумала я.

Люда жевала, ее свинцовые недетские глаза жмурились. Глядя на нее, я упивалась содеянным добрым делом, уже прикидывая, сколь отрадные плоды оно мне принесет. Конечно же, я теперь всегда буду делиться с Людой завтраком, ей больше не придется голодать, она полюбит меня… Мне в ту пору ненасытно, жадно хотелось, чтобы все меня любили. А догадка, что претендовать на владение чужой душой взамен на что бы то ни было и уж тем более на пирожок по меньшей мере некрасиво, еще не посещала мою умную голову.

– Приходи сюда завтра в это же время, – сказала я девочке. – Я на второй перемене всегда здесь бываю.

Назавтра Люда ждала меня с немалым беспокойством. Боялась, что обману. Я угадала это по ее лицу, при моем появлении просиявшему почти удивленно. Со мной на сей раз был промасленный сверток: поразмыслив, я сообразила, что изголодавшейся Люде одного пирожка мало, и попросила бабушку дать мне с собой пару бутербродов. Для несчастной девочки это был целый пир.

С тех пор я неизменно являлась в школу со свертком. Таким образом, кроме пирожка, Люде доставались два бутерброда. Однажды, проголодавшись больше обычного, я сказала ей:

– Сегодня я съем один из бутербродов, хорошо?

– На что тебе? – она пренебрежительно оглядела меня. – Ты и так толстая.

Растерявшись, я отдала ей сверток целиком и весь следующий урок обдумывала положение. Мне уже давно казалось, что девочка не питает к моей персоне не только ожидаемой поначалу любви, но и малейшей приязни. Однако сегодня я прочла в ее взгляде нечто похуже, чем простое равнодушие грубого, дикого существа, не ведающего чувства признательности. Это была холодная враждебность человека, на чьи законные права осмелился посягнуть кто-то низший, едва ли не подчиненный.

Или мне померещилось? Зная за собой способность нафантазировать с три короба, я решила понаблюдать за Людой и на следующий день нарочно пришла в буфет с опозданием, минуты за три до конца большой перемены.

– Как ты долго! Жди тебя еще! Давай мой хлеб и покупай пирожки! Не копайся,  прозеваешь!

Впервые я услышала из уст крайне немногословной Люды столь пространную речь. Форменный выговор! Никому другому я бы не позволила безнаказанно говорить со мной в подобном тоне. Но как дать отпор такой маленькой и настолько тяжело живущей девчонке? Я ведь помнила ее ужасный взгляд тогда, в первую нашу встречу.

По-видимому, она считает, что ничем мне не обязана. Что это, напротив, я обязана кормить ее. Раз я это делаю, стало быть, должна. Иначе с чего бы мне лезть из кожи, зачем со своим добром расставаться? Она, конечно, не понимала, каковы истоки этой моей подневольности. Но в ее мире было так много непонятного, что она привыкла этим не смущаться. Сам факт подневольности налицо, и ладно. Ей показалось, что я начинаю манкировать своим долгом, и она сочла нужным меня малость приструнить.

Сообразив это, я была уязвлена, хотя людин варварский ход мысли по существу стоил моей полуосознанной надежды воспользоваться ее отчаянным положением  – за бесценок купить беззаветную преданность. И на черта она мне сдалась, ее привязанность? Я с самого начала находила эту девочку неприятной. Да и мудрено быть другим вечно голодному, вшивому, затурканному ребенку. Поневоле приходилось признать, что если я была кругом неправа, то на стороне Люды кое-какие резоны имеются. Ведь не хватит же у меня духу в следующий раз сказать ей: дескать, не все коту масленица, больше на меня не рассчитывай. А раз я этого не могу, значит, и точно влипла во что-то вроде обязанности.

Придя к подобному заключению, я решила смириться и платить свою дань исправно, воображая, что в этом случае все пойдет спокойно. Не тут-то было! Люда будто с цепи сорвалась. Она стала меня подстерегать. Домой не приходила ни разу, но стоило забрести на станцию за покупками либо в кино, как непременно то у продмага, то у книжного или аптеки передо мной, как из-под земли, вырастала пыльная назойливая фигурка:

– Купи чего-нибудь!

С деньгами у меня было туго. На самое дешевое мороженое или билет в кино хватало далеко не всегда.

– Ты чего это там жрешь? Я тоже хочу мороженое!

– У меня всего одна порция, только девять копеек было.

– Не бзди! Вон уже сколько сожрала, теперь мне дай!

Надо отдать бедняжке справедливость: она, видимо, очень старалась, говоря со мной, изъясняться вежливо. Словечки вроде "жрать" и "бздить" в ее понимании не были грубыми, а других, тех, что были наверняка самыми употребительными в ее кругу, я от Люды никогда не слышала.

В тот день я собралась в кино. Шла заграничная картина "Моя бедная любимая мать". Название не очень прельщало, но зато было понятно, что там не будет рабочих и колхозников, солдат и матросов, нудных разговоров про труд и народ, а также того, что мама с непередаваемым выражением называла "бодрыми песнопениями". Правда, на заграничные картины пробиться было особенно трудно: парни толкались и выдавливали неудачников из очереди, тянувшейся вдоль стены клубного вестибюля к окошечку кассы. Несколько молодцов с Карандашки, пристроившись в хвосте, начинали давить. Счастливцы, почти добравшиеся до окошечка, держались крепко, а вот в середине очереди под этим напором вздувался как бы огромный пузырь. Потом он лопался, и те, кто был между ее головой и хвостом, вылетали из цепочки, которая мгновенно смыкалась, да так туго, что нечего и думать втиснуться обратно. Однако я научилась бороться с этой напастью. Вся хитрость состояла в том, чтобы как можно плотнее прижиматься к стенке, в остальном же стихии не препятствовать. С тех пор как освоила этот прием, я почти не вылетала, так что бесчинства озорников оказывались мне даже на руку.

Из дому я вышла несколько позже, чем следовало. Еще билеты кончатся! С другой стороны, чем меньше я буду околачиваться у кассы, тем больше шансов ускользнуть от Люды. Ее безошибочный нюх наводил на меня трепет, близкий к мистическому.

Уже перейдя ручей и поднявшись на взгорок, откуда начиналась Павловская – улица, ведущая прямо к станции,  я услышала за спиной железное позвякиванье. Жучка, оборвав цепь у самого ее основания, мчалась за мной, звеня оковами. Как она была довольна, как плутовато улыбалась ее усатая смышленая мордочка!

Я попыталась расстегнуть ошейник. Не вышло: он как раз накануне порвался, и отец зашил его намертво прямо на жучкиной шее, а маме сказал, чтобы купила в Москве новый.

Ликуя, что вырвалась на свободу, собака носилась вокруг, приглашая разделить ее радость и вынуждая двигаться вприскочку, перепрыгивать снова и снова захлестывающую ноги бряцающую петлю. Напрасно я кричала "Фу! Перестань! Домой!" – ум и деликатность изменили Жучке. Оно и понятно: с сидением на цепи эти достоинства плохо сочетаются.

И тут я обозлилась. Пропустить кино из-за того, что ее именно сейчас угораздило сорваться с привязи? Чего ради? Когда я скроюсь за дверями клуба, она преспокойно вернется к себе в будку, такое уже случалось, и не раз. Правда, с этой цепью ее проще простого поймать… Да пустяки, кому она нужна?

К зданию клуба мы подошли вместе. Но войти я не успела – из-за угла выскочила Люда:

– Я мороженое хочу!

– Не получится. Тогда на билет не хватит.

– Зачем тебе в кино? Купи мне мороженое, а сама домой иди.

История с Жучкой, подспудное ощущение вины оттого, что бросаю собаку посреди поселка с проклятой цепью на шее, – все это сделало меня нетерпеливой. Я отрезала жестче обычного:

– Нет!

И двинулась дальше. Люде такой бунт не понравился, и она, обогнав меня на крыльце, раскорячилась в дверях:

– Купи мороженое, кому говорят! Хватит дурью-то мучиться!

В том возрасте со мной случались приступы дикого гнева. По счастью, редко. Но в такие минуты я, видимо, не слишком походила на уравновешенную юную особу из приличной семьи.

– Отстань! – прошипела я, злобно сузив глаза. – А ну, прочь с дороги!

Девочка отшатнулась. Ее лицо, не умеющее выражать сложные чувства, странно перекосилось. Что это было: ненависть, стыд, испуг? А может, сожаление? Я на нее больше не смотрела. Торопливо проскользнула в дверь, пристроилась к очереди и почти тотчас оказалась у кассы усилиями татуированного богатыря, вставшего за мной и, двинув плечом, в одиночку выдавившего человек семь конкурентов.

Когда, насладившись жестокой мелодрамой, я вернулась домой, Жучки на месте не оказалось. Старшие, качая головами, сетовали, как плохо, что она удрала с цепью. Но тем не менее ждали, что всеобщая любимица погуляет и вернется. Они-то думали, что она обследует помойки на ближайших окраинах. Им и в голову не приходило, что Жучка могла оказаться в самом центре поселка, волоча за собой цепь. И что я ее в таком виде там бросила. У меня не хватило духу признаться в этом. Даже Вере.

Когда на следующий день я спустилась в школьный буфет, Люды там не было. Не пришла она и назавтра. Она больше вообще не приходила. И на улицах, где еще недавно нельзя было шагу ступить без того, чтобы натолкнуться на маленькую угрюмую попрошайку, ее не стало. И в школьном коридоре ни разу, даже издали, не мелькнула. Явись она, я бы снова покупала ей пирожки, куда бы я делась? Но нет: похоже, этот наглый звереныш со свинцовыми глазами воспринял нашу размолвку серьезнее моего. Да ведь и я чувствовала, что между нами случилось что-то темное. Даже не попыталась отыскать ее. Впрочем, это было бы и мудрено. Я не знала, ни в каком она классе, ни как ее фамилия, а под крышами одинаковых скверно-желтых бараков Карандашки жило много истощенных грязных девчонок. У моей подопечной не было особых примет.

Исчезнувшая, как наваждение, она преподала мне ценный урок: никогда, ни за что, ни от кого не ждать благодарности. Не потому, что ее не существует, а потому, что желать ее – пошлость, за которую потом стыдно. Сделать что-нибудь хорошее достаточно приятно, чтобы за свое же удовольствие требовать еще и награды, норовя получить то, чему нет цены, взамен на то, что недорого продается в буфете. Не за эти ли, по сути, мошеннические расчеты девчонка, живущая в нищете и потому с пеленок навидавшаяся, верно, самых разных мелких обманщиков, так упорно мне мстила?

Я-то ей благодарна. В конечном счете ничего, кроме добра, Люда мне не сделала. Даже в тот последний день, когда она так бесстыдно вымазживала это злосчастное мороженое, лучше бы я и вправду не пошла в кино, а плюнула и купила ей его. "Моя бедная любимая мать" была, должно быть, никудышным фильмом. Ни слова, ни кадра, ни единого лица оттуда не помню. А ведь из-за того, что мне приспичило его посмотреть, пропала Жучка. Моя бедная любимая Жучка… Я постаралась убедить себя, что такая милая, смешная собака не могла погибнуть. Приглянулась кому-то, вот и украли. К тому же меня в то время прельщала идея, что надо быть выше угрызений, и даже казалось, будто я в том преуспела. Но когда года три спустя отец сказал, что, кажется, видел Жучку на дальней окраине поселка, и описал дом, у крыльца которого она была привязана, я так и не собралась пойти посмотреть. Слишком хотелось верить, что Жучка спасена. А я, сколько бы ни упражнялась в самоутешениях, достаточно хорошо знала родной поселок, чтобы не понимать, как мало надежды. Скорее всего отец ошибся. Он  ведь мало смыслил в собаках.

14. Котенок мадам Агнессы

Подмосковный поселок конца пятидесятых – начала шестидесятых годов был местом до крайности унылым. На всем лежал отпечаток нищеты, то скромной, чистенькой, то вопиющей. Но куда хуже была бедность душ. Стоило пересечь поле, перейти ручей, и тебя обступало царство ветхих домов, скрипучих заборов, стертых физиономий, скучных серых слов.

Лица могли быть добродушными или злобными, речи – мирными или скандальными, но проклятая печать монотонной тусклости лежала на всем. Только от детей, если не считать вконец обездоленных уроженцев Карандашки, еще исходил какой-то недолговечный свет. Вечерами, по своему обыкновению не слушая преподавательницу, что-то долдонившую у доски, я иногда с тревожным изумлением оглядывала ряды киснущих за партами одноклассников. В начинающихся сумерках их лица бледнели, становились тоньше, в глазах появлялся темный глубокий блеск… чертовщина! Учительница протягивала руку к выключателю, вспыхивали желтые прозаические лампы, и вокруг опять торчали надоевшие рожи, которых за двумя-тремя исключениями век бы не видать. Одно слово – пионеры. Или, позже, комсомольцы.

Тут надобно уточнить: я не считала себя ненавистницей советской власти. Этот режим, без остановки тупо и громогласно прославляющий сам себя, был мне противен так же, как школьные и поселковые нравы, но при всем том осторожное молчание родителей и непрестанное гудение пропаганды привели к тому, что я не мечтала о переменах. И в дальние страны не рвалась. То есть рвалась, конечно, но не к свободе, которой – верила! – там еще меньше. Просто хотелось взглянуть хоть раз на все эти джунгли, саванны, теплые моря, прежде чем… прежде чем умереть.

Не повезло с эпохой, думала я. Невозможно, стыдно жить в таком мире. Если то, что меня окружает: эта серая покорная стадность, это скудоумие, эти припадки визгливого жалкого веселья по праздникам и беспросветная уверенность в завтрашнем дне, который, хоть ты лопни, будет похож на сегодняшний или – вот спасибо-то! – немножко лучше, если все это суть высшие достижения современного человечества, стало быть, выхода нет. Подобно бедолаге из анекдота, что топчется спьяну вокруг афишной тумбы и голосит "Замуровали!", я с ранних, даже до смешного ранних лет чувствовала себя погребенной в скучнейшем из времен.

Между тем среди однообразных обитателей поселка имелись две живописные фигуры, заброшенные сюда из другого, не столь удушающего времени. Они возбуждали во мне жгучий интерес. Оба "из бывших", господин и дама. Друг друга они не знали – поселок был велик, и жили эти двое в разных его концах.

Господина я приметила первым. Он, случалось, прогуливался, тяжело опираясь на трость, по нашему полю. Это был старик неправдоподобно высокого роста, окостенело прямой, с длинным, брезгливо изогнутым синим ртом и пергаментной бескровной кожей. Не стала бы утверждать, что он мне был симпатичен. Однако я много дала бы, чтобы познакомиться с таким человеком. До поры до времени это, впрочем, не представлялось возможным. Пустой надменный взгляд загадочного старца скользил не мимо меня, а, кажется, мимо целого света.

Что до женщины, я приметила ее в вестибюле школы. И задохнулась от восторга и любопытства. Тоже прямая и высокая, тоже старая, дама была нечеловечески тонка, томна, изломана в движениях. Шляпа с бумажными мятыми цветами увенчивала ее иссохшую, как у черепахи, но бесподобно горбоносую головку. С плеча, скалясь лисьим облезлым черепом, спускалась вытертая горжетка.

– Клавдия Васильевна! – я чуть не ухватила в азарте за полу пробегавшую мимо с ведром школьную техничку. – Кто это такая?

Насмешливо фыркнув в спину медленно уплывающей в дверь незнакомке, тетя Клава, как ее называли все, кроме меня, сказала:

– Да так, кружок ведет вышивальный. А тебе для чего? Вышивать, что ль, хочешь?

Вышивать я не собиралась, но чтобы рассмотреть даму получше, стоило пойти на жертву: записаться в кружок. Я проходила туда месяца полтора. С тех пор знаю, что такое мулине, петельный шов, стебельчатый шов, мережка… до глади дело не дошло. Наверное, нечасто Агнессе Максимовне случалось иметь дело с такой ленивой и неспособной ученицей. Тем не менее мой интерес, робкий и почтительный, она заметила. Стала приглашать меня к себе поболтать и попить чаю с неизменными "подушечками".

Мадам Агнесса, как я вскоре привыкла про себя называть ее, жила вдвоем с ничего, даже собственного имени уже не помнившей матерью, занимая половину маленького дома с яблоневым садиком невдалеке от станции. Квартирка была разделена на две комнаты, первую из которых украшали вышивки, казавшиеся мне великолепными. Гигантские узорчатые бабочки пылились на стенах, прикрывая дыры в обоях. Шелковая жар-птица, раскинув многоцветные крылья, как бы готовилась присесть на электрическую лампочку слабого сортирного накала, в свете которой жилистая шея и впалые щеки Агнессы Максимовны сильно выигрывали по сравнению с ее же дневным обликом. Салфеточки всевозможных размеров и форм лежали везде и отовсюду свисали. От них, как и от хозяйки, попахивало тлением, но, как и она, все эти предметы не теряли своей неукротимой решимости блистать.

Только мама-склеротичка блистать никак не могла. Изредка она высовывала из своего чуланчика, где я не была ни разу, совсем лысую и уже окончательно черепашью головенку. Дочь резким, как щелканье хлыста, окриком тотчас пресекала эти поползновения:

– Назад! Кому сказано?

Мне не потребовалось много времени, чтобы понять, что мадам Агнесса глупа и не добра. Оба эти факта бросались в глаза даже самому неискушенному наблюдателю. Впервые я заподозрила неладное, когда еще в пору своих кружковских занятий провожала Агнессу Максимовну домой. Мимо нас пробежали по переулку две девчонки. Поравнявшись с нами, одна из них пронзительно крикнула другой:

– Ты не русская! У тебя жопа узкая!

Сия изящно зарифмованная дразнилка, наводящая на размышления как о скромных успехах внедрения интернационализма в умы, так и о специфике эстетических понятий народа, была в большом ходу среди местных подростков. Мне не раз случалось слышать ее и в собственный адрес, меланхолически отмечая про себя, что как раз можно бы и поуже. Но в присутствии этой выступающей рядом королевы в изгнании популярное речение прозвучало особенно грубо, меня аж передернуло.

– Ах! – вздохнула Агнесса Максимовна, игривым жестом поправляя непокорный, хоть и жидковатый локон. – Такие выражения в девичьих устах! Нет, мы были совсем, совсем другими. Нежные, стыдливые… Бывало, идешь с кавалером по улице, вдруг – исподнее висит, и значит, кавалер видит, что ты это видишь! Ужас что такое! Вся так и затрепещешь, закраснеешься, ну прямо до слез!

Насилу удержавшись, чтобы не прыснуть, я без прежнего почтения покосилась на точеный профиль собеседницы. Но трудно так сразу разочароваться. А тут еще рукотворные бабочки, и птица, и фотографии на стенах, откуда юная, губительно прекрасная Агнесса глядит непостижимым взором светлых очей, о которых никто не дерзнул бы предположить, что они принадлежат дуре. И каково, сидя за чаем с подушечками, слушать, как эта феерическая старуха вспоминает былые победы, вояжи прежних дней: "Помню, в Ницце…"

Казалось бы, ну и что, если расфуфыренный болван, из всех достоинств которого она, похоже, лучше всего запомнила галстук и жилет, действительно затащил ее в постель не в Конотопе, а в Ницце? Мне-то с какой стати впадать в столбняк при одном упоминании иных географических названий? Моя собственная бабушка тоже, бывало, обмолвится: "Когда мы с Мишей были в Италии..," а я и ухом не веду. Потому что у бабушки все это звучит слишком обычно, будто здесь нет ничего особенного. Если мадам Агнесса произносит: "Мой будуар был отделан..," за этими словами такая душераздирающая повесть величия и падения, что уже совершенно неважно, чем там его отделали. У бабушки тоже был будуар, но если она и упоминала о нем, пафоса было не больше, чем в разговоре о собачьей конуре. Да… Я прозевала бабушку, как чеховская Попрыгунья – Дымова.

И года не прошло, как я знала наизусть все, о чем мадам Агнессе было благоугодно мне поведать. В ее истории осталось, правда, множество белых пятен, но их она, по-видимому, намеревалась оставить таковыми, меня же потчевала повторениями.

– Очаровательный мальчик, правда? – она доставала из ящика секретера фотографию молодого человека лет тридцати с породистым злым лицом кинематографического эсэсовца. – Его убили немцы. Ах! Такой любящий, нежный сын!

Вышитый платочек привычно вспархивает, не касаясь сухих морщинистых век.

– Посмотри, а это мой второй муж. Интересный мужчина, только ревнивец ужасный, да и скуповат… был. Видишь, это мы с ним на отдыхе в Сочи. Заметила, в каком я платье? Кстати, с портным, который мне его шил, была уморительная история…

Историю с портным я слышала в сотый раз, но истории о том, куда подевался второй муж, да, кстати, и первый, она так и не рассказала. И моего единственного осторожного вопроса об этом не пожелала услышать. Глядя на мадам Агнессу, я стала понимать, что было бы с нашей роскошной теткой, если бы дядюшку тогда арестовали. Только тетке пришлось бы еще хуже. Она бы не сумела украсить шелковыми бабочками приют своей бедности.

Это знакомство, так неосторожно мной завязанное, тянулось годами. Временами я пробовала улизнуть, не казала глаз месяца три-четыре, но в конце концов мадам Агнесса, встретив меня на улице и укорив, что забываю друзей, добивалась обещания, что приду, что буду приходить почаще. Она ценила меня, кажется, не больше, чем я ее. Но уж слишком пуста была ее жизнь. Местные кумушки, правда, судачили, что-де "к Агнеске бесстыжей любовник молодой ходит", но потом, узнав этого унылого неприкаянного юнца, я поняла, что и это неправда. Федя был рабочий парень, мечтающий стать или певцом, или художником. Родители не понимали его, да и правильно: трудно было решить, с чем у него обстоит хуже – с живописью или пением. Вот он и повадился к мадам Агнессе изливать свои горести. Потом уже и мне изливал, так что однажды я даже продиктовала ему любовное письмо для какой-то неумолимой Сони. Сраженная моим красноречием, бедная Соня вышла вскорости замуж за этого зануду, так что я, возможно, стала причиной несчастья всей ее жизни.

Короче, это был род болота, где хоть и не захлебнешься – мелко, но выбраться трудно. А хотелось. Не будь Агнесса Максимовна так устрашающе одинока, ноги бы моей не было в ее пестреньком обиталище. Но я же знала, что после исчезновения Феди, кроме тощей сиамской кошки Зизи, ей и словом-то перекинуться не с кем.

– Зизи родила! – мадам Агнесса, которой я не видела уже месяцев пять, была в такой ажитации, что даже забыла поздороваться. – Что делать с котенком? Ты должна, ах, молчи, не возражай, ты непременно должна мне помочь!

Одинокий потомок Зизи сидел в кокетливой корзиночке, украшенной бантиками, и не имел в своем облике, увы, решительно ничего сиамского. Он был буровато-сер и неотчетливо полосат, но, впрочем, прелестен, как любой котенок мира сего. И вдруг я вспомнила, как дядя Жоржик недавно со вздохом, полным трагической покорности судьбе, сказал:

– Мне скучно жить, Шурочка. Остается только завести себе кота.

Дядя Жоржик – он требовал, чтобы я называла его именно так, – был не кто иной как тот самый господин с тростью, что некогда казался мне таким неприступным. Я и не собиралась приступать к нему, но тут вмешался случай. Когда мне было девять лет, а Вере, соответственно, четыре, отцу взбрело на ум окрестить нас.

– Будьте им крестной матерью, дорогая Елизавета Антиповна! – галантно прогудел он, и хотя был весь, как обычно, в саже, и ватник на нем тут и там топорщился выдранными треугольничками, петушком подскочил даме к ручке.

– Ой, да что ж вы.., – право, от растерянности Елизавета Антиповна едва не сказала "барин", – да я всегда послужить рада…

Это была древняя сгорбленная старушонка, состоявшая из одних морщин. К нам она зашла, чтобы снять мамины размеры: Елизавета Антиповна подрабатывала тем, что скверно, но недорого шила на заказ, и мама заказала ей плотный темный сарафан, в котором потом проходила на службу чуть не до самой пенсии. Старушка едва успела опомниться от маминого: "Мне нужна высокая юбка простого, строгого фасона" – сарафаном, по мнению мамы, можно назвать только летнюю одежду, портниха же отродясь не слыхивала о "высоких юбках", – а тут еще родитель со своей изысканной учтивостью. В общем, ошарашенная Елизавета Антиповна согласилась, и вскоре обряд был совершен.

О том, что портниха живет в двухэтажном ветхом доме, видном с крыши нашего сарая – типичной вороньей слободке,  я знала и раньше. Теперь, попивая чаек в нашем "палаццо", она на новых родственных правах пустилась описывать свое житье-бытье:

– Со мной человек один проживает, большого благородства и учености…

– Ваш внук? – ни с того ни с сего брякнула я. Мне казалось, что у такой старой женщины если кто и есть, так непременно внук. Все посмеялись, но Георгия Владимировича у нас дома с тех пор так и прозвали Внуком. На самом деле Елизавета Антиповна приходилась ему всего лишь кормилицей, а он, по рождению чуть ли не граф, именовал себя актером, ибо подвизался в кино на неразличимо мелких ролях, где иногда пригождалась его в высшей степени изысканная и столь же отталкивающая физиономия.

– Взгляни, – Внук тоже любил показывать фотографии, – вон там, слева, я в роли боярина в фильме "Иван Грозный". И здесь… нет, здесь меня совсем не видно. А вот еще я с мальчиком, смотри, какой мальчик славный…

Пройдет года три, и маму вызовут в школу:

– Неужели вы не знали? Невероятно, ведь всему поселку известно! Этот человек гомосексуалист, его уже два раза судили за несовершеннолетних, за мальчиков. Не позволяйте своей дочери ходить в лес с подобным чудовищем!

– Моя дочь сама выбирает друзей и влиять на свой выбор не позволяет даже мне, – скажет мама, в который раз ставя учителей в тупик своей невозмутимостью. – К тому же она не мальчик.

Об этом разговоре я узнала лет семь спустя, и не от нее, а от Натальи Антоновны. Зная мои реакции, мама боялась, как бы попытка запрета не сблизила меня с Внуком. На самом-то деле сообщение ее смутило. Хотя совершенно напрасно. Только и того, что мы ходили иногда вместе по грибы, взаимно терпеливо скучая: дядя Жоржик как-нибудь тоже понимал, кто мальчик, а кто нет. Но поскольку я понятия не имела о его особых склонностях, разговор с мадам Агнессой о пристраивании котенка навел меня на заманчивую идею. Они, эти двое, так похожи! И так одиноки! Я познакомлю их, может быть, они подружатся, даже поженятся! Будут показывать друг другу фотографии, рассказывать про будуары и вояжи, ходить на прогулки – он со своей изогнутой тростью, она в шляпе с цветами. Вот было бы здорово! А я тогда потихонечку устранюсь, потому что никто не знает, как они оба мне надоели.

– Свахе первая чарка, но и первая палка, – усмехнулась мама, когда я поделилась с ней своим планом. До палки, к счастью, не дошло, но ничего, кроме лишних хлопот, из моего замысла не вышло. Правда, мадам Агнесса охотно напялила свою горжетку, взяла корзиночку с чадом Зизи и отправилась со мной в гости к Внуку. Он был любезен, одобрил котенка, показывал нам полки с рядами толстых старых, сплошь французских книг, скорее всего, как теперь вспоминаю, то были энциклопедические словари. Я не ошиблась: дядя Жоржик и мадам Агнесса были из одного теста. Но это ничего не давало. Вдвоем они казались как бы даже не совсем человеческими существами, скорее знаками, двумя иероглифами утраченного языка. Похожими, но разрозненными. Их случайное соседство не содержало смысла.

Недели три спустя удрученная, но на удивление спокойная крестная, зайдя к нам вечерком, рассказала, что Внук скоропостижно скончался.

– С утра говорил, что нездоровится ему. Потом вроде полегчало, даже прогуляться собрался. Трость уже взял, к двери пошел, да вдруг и упал. Я к нему, что, мол, с тобой, батюшка? А он как воскликнет: "Все кончено!" И больше ни словечка не промолвил.., – она вздохнула и прибавила деловито: – Может, книги его заберете? Мне ни к чему, на помойку вынесу, а вам, может, пригодятся.

…Когда мой муж слышит об этом, он чуть не волосы на себе рвет: "Словари! Чего доброго, Большой Ларусс! Робер! Как ты могла?!" Но до нашей встречи с ним было еще добрых семнадцать лет. В доме французского языка не знал никто, кроме бабушки, к тому времени уже лежавшей пластом, не в силах не только читать, но и говорить. А хранить пусть и ценные, но никому не нужные книги в нашей тесноте было невозможно. Поэтому из всего графского наследства нам достался только котенок: мадам Агнесса категорически отказалась принять его обратно. Я ждала, что отец тоже воспротивится. Но как только крестная заикнулась об осиротевшем питомце Внука, он сразу объявил, что мы, разумеется, возьмем беднягу.