скачать книгу бесплатно
14. Мусорное ведро
Я пыхтела, как паровоз. Приставала к папе, чтобы он научил меня лихо брать интегралы, лезла к нему с лабораторками по физике, он вправлял мне мозги и все ставил на место, премудрости геодезии мне тоже помогал осваивать он. Ты не могла помочь ничем – только ревновала.
Я с упоением уезжала на практики, потом в дальние экспедиции – на два месяца, на четыре, почти на полгода. Однажды, когда вернулась из забайкальских странствий, на пятом этаже безлифтовой хрущобы ты открыла дверь чумазому и обветренному существу, рванулась помочь, втащить через порог рюкзак с лазуритовыми образцами – и не смогла поднять, села на него и заплакала. Я же внутренне ликовала.
Потом у меня случилась любовь – но еврейский мальчик тебе не нравился так яростно, что мы с ним ни на что не могли решиться. А может, тебя раздражало эмоциональное поле: фотография под стеклом на письменном столе, пылающие щеки после телефонных звонков, любовные стишки, на которые я падала грудью, когда ты входила в комнату, – у меня была лихорадка, а что у тебя?
Я окунала лицо в подаренный букет и зарифмовывала какую-то девичью ерунду, когда ты ледяным голосом напомнила про мусорное ведро – в этом не было бы ничего странного, если бы не половина первого ночи. Мусоропроводы в пятиэтажках не предусмотрены, пришлось бы тащиться вдоль всего длинного дома, мимо скамеек с ночными выпивохами, а потом сворачивать за угол, где в кустах прятался контейнер. Хотя подозрительных типов могло и не быть, поскольку сеялся дождик, все равно перспектива перемещения по пустынному двору казалась неприятной. Я было запротестовала, но результатом протеста стала траектория, по которой мой романтический букет вылетел из окна в мокрые кусты. Букета, естественно, было жалко, но еще жальче – себя.
– Почему сейчас, ночью? – заныла я.
– В доме всегда должен быть порядок! – отчеканила ты голосом, на фоне которого любая попытка протестовать выглядела смешнее цыплячьего писка. Понятно же, что не в мусоре дело.
Я отправилась, непринужденно помахивая ведром, но внутренне кипя. Конечно, ничего со мной не случилось, во дворе было пусто, никакой маньяк не караулил в кустах, я только промочила ногу, ухнув в темноте в асфальтовую выбоину из-за метнувшейся кошки, да еще одинокий прохожий проводил меня недоуменным взглядом, и все-таки мне чудилось, что я вязну в нелепом сне, где слова и предметы лишены привычных смыслов, а искаженная действительность коварно притворяется обычной и лишь какой-нибудь мелкий прокол, нечаянная улика сейчас докажут, что это всего лишь сон.
Когда я вернулась к подъезду, свет почему-то не горел. Вернее, горел только на пятом этаже, остальные тонули в темноте. Я вздохнула, шагнула во мрак и скорее почувствовала, чем услышала, что за мной кто-то крадется. Бежать? Делать вид, что ничего не происходит? Сердце бухало и отдавалось в ушах, лестница не кончалась, но я медленно поднималась навстречу свету последней лампочки, уговаривая себя, что все в порядке. Только на последнем пролете, где было посветлее, осмелилась обернуться – за мной, мягко и беззвучно ступая, шла огромная черная собака…
Когда ты открыла дверь, твоя улыбка вдруг показалась мне чужой и зловещей. Но я знала, что мне только кажется.
Правда же, это был сон?
15. Опять платье
Она больно задевала тебя, моя восторженная одержимость другим существом, мальчиком. Неужели матери всегда переживают так драматично?
В твои сорок пять в тебе оставалось столько неизрасходованной страсти, что хватило бы на пятерых. Любила ли ты отца той любовью, которая вместила бы весь этот пыл? Похоже, что нет. Других романов у тебя не было никогда – в этом отношении ты была принципиальной пуританкой. Чем объяснялись твои истерические вспышки – уязвленной гордостью, подсознательной завистью, тщетным соперничеством с юностью, кошмаром нереализованности? В платоническую природу нашего романа ты не верила, на меня сыпались не просто упреки и придирки – я чувствовала себя будто отхлестанной по щекам. Мой избранник недоумевал, почему случайное столкновение с тобой в театре становится поводом чуть ли не для публичного скандала. Логики тут не было, примирение казалось невозможным в принципе. Вдобавок его родители тоже были против – им хотелось в семью только еврейскую девочку.
Я окончательно психанула и, когда ты лежала в больнице – онкологический диагноз, к счастью, оказался ошибочным, но на время ослабил твой контроль, – сбежала от тебя замуж. За другого. Понимаешь, сбежала не к нему, а от тебя – хорошее начало для совместной жизни? Ты была против, но ничего сделать уже не могла. И тогда опять все взяла в свои руки. Подвенечное платье, которое ты сшила, получилось прекрасным – в нем я выглядела хрупкой и элегантной, как фарфоровая статуэтка. Ни одна магазинная фата тебя не устраивала – искусственные цветы для флердоранжа ты делала сама, вооружившись серебристой парчой, крахмалом и железной булькой. Но какая разница – я же знала, что ты на свадьбе все равно красивее меня.
Жизнь шла, я родила сына и поступила в аспирантуру, вила отдельное гнездо, меня уже не доставали так твои упреки – я рассеянно выслушивала их по телефону. Но мне все равно чего-то не хватало.
Тебе, видимо, не хватало тоже. Тогда в паспорте существовала графа «социальное положение», и там, где у бабушки стояло «пенсионерка», а у отца «военнослужащий», у тебя значилось обидное – «иждивенка». Мне это слово казалось возмутительным – какое право они имеют называть так тебя, неустанно пропускающую сквозь руки вещество жизни и преображающую тусклую материю действительности в яркую и прекрасную. Иждивенцами тогда уж выглядели мы, все бестолковое семейство – для нас из хаоса выстраивался космос, где мы так привычно и неблагодарно существовали. Но когда дети выросли, тебе что-то нужно было менять.
Случись это позже, в девяностые, – ты бы нашла себе дело. Шляпная мастерская или дизайнерская фирма, цветочный магазин или кафе – какая разница, все бы процветало. Кроме дара делать красоту из ничего ты обладала каким-то многоуровневым чутьем и способностью угадывать на несколько шагов вперед – даже странно, что не любила шахмат, ведь у тебя был вполне стратегический ум. Практичность и креативность, расчет и драйв – всего хватало в идеальной пропорции, только возможностей тогда было мало.
Ты отважилась на работу методиста в Литинституте, в учебной части заочного отделения; диплома не было, стажа работы тоже, но проявилась тонкость понимания чужих текстов и судеб – не с бумажками ты общалась, а с молодыми дарованиями. Многие тебя просто обожали – книжки с трогательными надписями до сих пор стоят за стеклом, плакательной жилеткой ты тоже была для многих и не только вытирала носы провинциальным поэтессам, но и выручала из милиции подвыпивших гениев, хотя считала любой алкоголь в принципе отвратительным. О, моя ревность к конвертикам с девичьими письмами в перерывах между сессиями – ведь ты, советчица, отвечала им всем, я же твоих советов не просила никогда – все равно бы не получила.
Ты и скучный холл заочного преобразила, развела там чуть ли не оранжерею, выпросила у завхоза новые шторы, нашла в кладовке куски деревянных резных карнизов, содранных при предыдущем ремонте, вычислила студента, сумевшего их отреставрировать, – и украсила стены.
И сама очень изменилась, стала сильнее, ярче, уверенней – вряд ли кто-нибудь из коллег догадывался, что модные платья-рубашки скопированы со случайных французских журналов и сшиты собственными руками, а эксклюзивная бижутерия не привезена из Польши. Я радовалась, наблюдая, как шляпная резинка и несколько деревянных шариков преображаются в стильное ожерелье, а бусы из нарезанных треугольниками страниц журнала «Америка» мы скручивали тебе вместе. Ты еще более, чем всегда, была увлечена проявкой неявных смыслов, тайных форм – предметы еще раз заявляли о себе, предъявляя всем скрытую красоту.
Еще ты любила грузинское серебро из художественного салона – на черном под горло джемпере оно мерцало благородно – и никогда не носила золота – терпеть его не могла, желтый блеск казался тебе неживым.
Изредка я заглядывала к тебе на службу и всегда видела оживленной, хохочущей в кругу студентов, но одновременно строгой. Преподаватели считали тебя самой элегантной сотрудницей института, а меня хоть и разглядывали доброжелательно, оценивая сходство, но я все равно ежилась, зная, что не умею так же держать спину и красиво отставлять ногу в английской лодочке.
Мне нравилось, что ты становишься еще прекраснее.
И вдруг пришла беда.
16. Дедовы кудри
Я не знаю, можно ли об этом.
Ты прости, но без этого – никак.
Брат Лесик из беленького малыша стал подростком Лешкой. Своевольным и дерзким. Правильными чертами лица он походил на отца, я же унаследовала твою внешность. По части характеров все сложилось совершенно наоборот – в брате кипела другая кровь, твоя и деда. Сходство с дедом усилилось внезапно – ему было четырнадцать, он вышел из ванной, тряхнул мокрой головой, и прямые волосы в один момент превратились в буйную кудрявую копну. Так и остался с тех пор кудрявым.
Учился он плоховато, дерзил учителям и на мои вопросы, в чем, собственно, дело, чеканил: я этой дуре физичке отвечать не желаю. Я его обожала – мы чертили вместе карты придуманных стран, я делала им с Мишкой картонные щиты и разрисовывала геральдическими львами и орлами.
Не знаю, почему ты любила его намного больше меня – не заметить этого было невозможно. Говорят, матери всегда любят мальчиков сильнее, но мне кажется важным еще и другое – любовь к существу твоего витального уровня. Скорее всего, образ буйного запорожца, несмотря на всю его разрушительную для детской жизни роль, подсознательно запечатлелся в тебе как идеал настоящего мужчины, и на этом фоне папины застенчивость и мягкость казались тебе слабостью и недостатком. Возможно, ты чувствовала в сыне достойного соперника – война неминуемо разразилась.
Твое упрямство нашло на подростковую дурь, как коса на камень. Он не желал подчиняться, приходил и уходил, когда хотел, и плевал на все попытки держать его под контролем. Неукротимая энергия искала выхода – частично она нашла его в Геошколе при МГУ, где мэнээсы и аспиранты возились с подростками, устраивали вылазки за камнями то в Хибины, то на Кавказ, то на Волынь. Я лишь слегка заразила его геологией, а потом овладевший им дух вольницы действовал уже вполне автономно. Я иногда тоже ездила с ними – у, как же ты ненавидела захламившие квартиру брезентовые штормовки, пахнущие дымом рюкзаки и геологические молотки! И если тебя раздражало даже то, что я предпочитала туристские ботинки туфелькам на каблуке, то куда больше бесили авантюрные вылазки брата в места опасные и малодоступные, в особенности в подмосковные Сьяновские пещеры, где вечно клубился хипповатый и не брезгующий наркотиками сброд. Ты боялась дурных компаний, человеческого дна, но я знала, что ездил он туда не водку пить, а, напротив, с искренней и наивной целью навести порядок, то есть служить справедливости и чести, как гласил устав конспиративного «Общества Грина», основанного им вместе с приятелями. Кажется, они даже листовки какие-то распространяли.
Если я походный образ жизни всегда могла оправдать учебной необходимостью, демонстрируя в результате отличную зачетку, то Лешка, запустивший за полгода до аттестата почти все школьные предметы, требовал немедленного обуздания. Обуздание проходило так бурно, что однажды ему пришлось связать тебя шнуром от утюга и запереть в ванной. Папа был в ужасе – его миролюбивая натура не вмещала шекспировских страстей.
С чего началась последняя ссора, я не видела. Я видела только пощечину, которую ты в отчаянии влепила брату, и его окаменевшее лицо с алым пятном на щеке. Это я, папина дочка, умела гнуться, как стебель, – подобные вам могут только сломаться.
Он сбежал из дому.
17. Девочка не в счет
Ты держалась стойко, но как-то почернела, отца же просто трясло.
Мне брат оставил записку: «…страна большая, и в ней столько работы, сколько выдержат руки и ноги…»
Был объявлен всесоюзный розыск, но безрезультатно. Полгода никто ничего не знал. Ближайший друг, трусовато и мелко моргавший Сэнди, клялся, что с Лешкой все в порядке, ну уехал в Сибирь – и что особенного, но подробности прояснить отказался – видимо, связанный взаимным уговором.
После уже выяснилось, что Лешка бродяжил на севере Читинской области, жил в лесной избушке, где его, голодного и полуживого после тяжкой болезни, чудом нашли случайные геологи. Несколько месяцев он болтался с ними, а потом сорвался в Северный Казахстан, где тогда работал мой мрачный и полубезумный однокурсник Акимов, тоже из «гриновцев». Папу вдруг вызвали в КГБ и объявили, что сын задержан с краденой взрывчаткой. Как оказалось, в целях борьбы с вездесущим злом приятели собирались транспортировать ее в Москву, чтобы взорвать ненавистные Сьяновские пещеры. Но отец Акимова, к счастью, тоже оказался сотрудником КГБ, помог замять дело, и неудавшихся диверсантов отпустили домой.
Дома ждала повестка из военкомата.
В армию он уходил веселым, писал оттуда смешные письма, разрисованные десантными парашютами.
Через полгода пришла похоронка.
Я, вся в заботах юного материнства, совершенно растерялась и не знала, как разговаривать с тобой, – на меня как будто дышала стужей громада черного льда. Ты окаменела. Нам обеим было плохо, но плакать обнявшись мы не умели. Я съеживалась, хотя вина перед тобой была невольной – у меня рос сын, а у тебя его не стало.
Но была еще и другая моя вина, за которую ты упорно хваталась. Сначала я не понимала, какие ледяные вихри выкручивали тебя изнутри, что за мрачное пламя стояло в глазах, но однажды ты проговорилась: «Все случилось из-за тебя, это ты, ты затянула его в проклятую геологию».
Эта смерть – из-за меня?
Что я могла ответить? Вспомнить, с чего все началось: вашу войну и алое пятно пощечины на его щеке? Нет, это был бы запрещенный прием. Я смолчала.
Потом из военкомата пришла еще одна повестка. Ты побежала туда, надеясь неизвестно на что – вдруг остались записки, или вещи, или что-то совсем уж невероятное. Оказался и вовсе бред – обычная путаница с документами. «Ваш сын уклоняется от армии!» – орали тебе эти козлы. Господи, как ты чуть весь этот кретинский военкомат не разнесла!
Вечером вы с отцом сидели сгорбленные и потухшие. Мне очень хотелось согреть и утешить, я обняла вас за плечи. Папа отозвался на прикосновение и всхлипнул:
– У нас больше никого не осталось.
– А я?
– Дочь не в счет! – отрезала ты.
Тут уж обледенела я.
18. Не пишет и не читает
Стихи были наваждением – раньше я посвящала их своему еврейскому мальчику, с замужеством они на время прекратились, а потом хлынули снова. Я честно копировала то Цветаеву, то Ахматову, совершенно не понимая, как можно высказать вскипавшие эмоции собственным голосом.
Литинститут сделался моей тайной мечтой. Ты приносила стопки программ по разным предметам, названия которых притягивали: теория стихосложения, теория прозы, теория драмы. Но все мои идеи о поступлении встречала в штыки – нечего общаться с богемой. Пьянство и разврат – чему там можно еще научиться? Иногда, впрочем, с нежностью говорила о своих подопечных – так я впервые услышала про Колю Рубцова. Не скрою, мне тоже хотелось стоять в толпе окруживших тебя студентов – может быть, тогда ты и взглянула бы на меня по-иному.
Сын пошел в первый класс, и я решилась сдавать на заочный. Когда меня зачислили, твоя реакция была отчаянной – ты бросила работу за полгода до пенсионного возраста, проиграв при этом в деньгах. Существовать со мной в одном пространстве не могла. И все время вспоминала Лешку – а я жалела тебя, надломленную, но ничего не могла поправить, и мы все больше отдалялись друг от друга.
Но, кажется, у твоего увольнения была еще одна причина – какая-то невнятная история с липовыми студенческими, в которой были замешаны лаборантки с заочного, – понятно, что ты при твоей принципиальности вынести этого никак не могла; эти девчонки, глупо заискивающие перед тобой («Ах, ваша дочь пишет как Ахматова!»), решились за твоей спиной на что-то бесчестное, что и на тебя могло бросить тень.
О моих же стихах ты всегда говорила, что они беспомощны и инфантильны, что тебе стыдно за них, зато все время листала Лешкины записные книжки со строчками куда более слабыми, но честными и романтичными. Книжки были помечены – «Общество Грина», а подпись была – Давенант, и на полях розы ветров и ледорубы.
Я снова прорубалась сквозь гранитные пласты. Я не умела ничего, но очень хотела. Я писала ночами и наутро, путаясь в застежках от недосыпа, собирала ребенка в школу.
К концу института мы расстались с мужем. Вслед он кричал – моя новая жена стихов не только не пишет, она их даже не читает!
Со вторым мужем мы познакомились на литинститутском семинаре.
Ты опять была против, но перекрасила мое белое свадебное платье в голубое и приколола на грудь газовый цветок – я опять выглядела как надо.
Дипломы мы получали с годовалым сыном на руках.
Писать я перестала.
19. Крестьянские корни
У вас с отцом появились шесть соток.
Я это одобряла – тебе надо было чем-то занять себя.
Все твои умения вспыхнули с новой силой: ты планировала, проектировала, листала журналы и покупала книги о садовом строительстве. Ты ожила, пространство вокруг тебя закручивалось воронками – хохотала со строителями, шутила с печником, выкладывавшим печку с камином по твоему проекту, папа неумело орудовал молотком и пилой, но сарайчик все-таки сложил. Со стройматериалами было трудно, ранним утром он отмечался в очередях за кирпичом и брусом для маленького домика-шале – его ты тоже спланировала сама. Я наезжала к вам редко, предпочитая проводить лето с детьми на казенной «известинской» даче, но когда являлась, поражалась тому, как быстро заболоченный клочок земли, полученный во владение вместе с сорока пятью пнями и семейством ондатр, не сразу расставшихся с насиженным местом, превращался в райский уголок.
Тем временем умерла бабушка – ты очень намучилась с ней в последний год. Рак отравил токсинами организм, и если в начале болезни она со счастливой улыбкой говорила – скорее бы домой, домой, к Богу, то ближе к концу не узнавала тебя и со страхом в глазах кричала:
– Уберите от меня эту чужую!
Ты была ей терпеливой сиделкой. Я боялась – умирание словно обволакивало ядовитой паутиной, вытягивая жизнь и из тебя тоже. Потом бабушка совсем впала в детство. Наблюдая с ужасом истончение и уход не столько тела, сколько духа, я вдруг ловила себя на сладкой и жуткой мысли, что когда-нибудь придется сидеть вот так с тобой, умывать по утрам, менять пеленки, держать за холодеющую руку. Да ты и сейчас остывала вместе с нею.
Но когда бабушки не стало, твой пыл вернулся. В парниках зрели невиданные помидоры – чемпион весил почти килограмм, огурчики-перчики перли из земли бурно, как на юге, тыквы лопались от солнечной спелости. Первые розы ты вырастила из черенков, наградив второй жизнью дареные букеты, потом пошли клематисы, лилии, пионы. Крестьянские корни дали себя знать – земля слушалась и подчинялась, ты брала энергию от нее, она от тебя. Рухнула какая-то плотина, от пышных соцветий прямо током било – будто прорвались подземные фонтаны. Соседки захаживали в гости обменяться растениями и просто полюбоваться, интересуясь, чем ты подкармливаешь и удобряешь, чтобы добиться такой красоты. Да тем же, что и все, просто буйная твоя сущность излучала такие импульсы, что все живое пускалось жить еще сильнее, еще красивее. Ты получила наконец свое маленькое королевство, где не столько царил идеальный порядок, сколько действовали магические силы. Ты умела с ними ладить – мы с папой были только на подхвате, как верные, но далеко не волшебные помощники.
Королевская стать, королевская спесь, королевская вспыльчивость.
Тебе хотелось, чтобы мы все ходили по струнке. Тебе нравилось контролировать – мы особо и не сопротивлялись, на трудовом фронте честно уступая лидеру. Но у меня была своя жизнь, свой дом, свои беды и заботы. Ваша взаимная антипатия с моим мужем мучила меня, но мне хотелось быть с ним, а не с тобой. Тебе не нравилось все: как я воспитываю детей, как они одеты, куда едем в отпуск. Я снова не могла вырваться из невидимых сетей и рыдала у телефона. Папа говорил: терпи и прощай ей все, у нее нервы, ведь она потеряла сына. Муж говорил: при чем тут нервы, это злая воля.
Нет, это было что-то совсем другое.
Как-то раз мы с мужем собрались в Турцию – я так давно предвкушала романтическое путешествие. Сначала ты бурно протестовала, считая, что деньгам и свободному времени можно найти лучшее применение, потом сдалась, но все же попросила об одной услуге. Тебе срочно понадобился махровый халат, а ходить по московским магазинам было уже не под силу, поэтому я получила точные инструкции относительно стиля, цвета и длины – непонятно, почему ты решила, что в Турции все есть, но еще более непонятно, почему я обещала.
Неделя превратилась в дурной сон – такого халата не нашлось ни в одной лавочке Мармариса, но ты бы все равно мне не поверила. Эта мысль отравляла все: и вечерние прогулки под олеандрами, и синие эгейские воды, и форель в горном ресторанчике под соснами. Я все же нашла его на последней экскурсии, когда нас завезли на склад трикотажной фабрики, – за отпущенные двадцать минут, ведомая какой-то отчаянной интуицией, выловила искомую тряпку в огромном ангаре меж нескончаемых рядов текстильной продукции. Но чувство исполненного долга уже не радовало – собираясь домой и утрамбовывая чемоданы, куда проклятый халат никак не хотел вмещаться, в закиданном вещами гостиничном номере я поймала взгляд мужа, презрительный и сожалеющий, и услышала приговор: «До чего же ты на нее похожа!» Увы, мой корабль получил пробоину – капитан оказался только щенком, не разглядев проклятые рифы.
И ведь не сказать, что ты очень сильно обрадовалась подарку.
Знала ли ты, что делаешь? Знала, конечно. Только моя простодушная любовь к вам обоим не позволяла мне понять, что не в тряпке было дело, – видимо, давно уже разыгрывалась какая-то невидимая война, в которой проигравшей оказалась только я.
Пробоину все же надо было как-то заделывать. Бросившись к подруге-психологу, я заставила ее выслушать бессвязный бред про энергетических вампиров, переключение потоков и искажение силовых полей. Посмотрев на меня как на идиотку, она резюмировала:
– А что ты хочешь? Два тигра на одного кролика!
Но для меня это было слишком простым разъяснением. Я-то видела, что сквозь тебя просвечивает архаическая бездна, куда муж боялся смотреть, чувствуя враждебность и отвращение. Я же боялась только одного – потерять обоих.
А жизнь продолжалась – с виду по-прежнему, но как-то все больше раскаляясь изнутри.
Наверное, ты старела и сдавала, хотя я этого не замечала, но ты-то не могла не чувствовать, и наперекор всему в тебе росла ярость и сила. Ты продолжала творить красоту – в свои семьдесят восемь клеила обои и копала ямы для новых роз. Дачники, снявшие соседний домик, установили в саду телескоп, и ты вместе с ними восторгалась спутниками Юпитера.
Мы почти научились с тобой разговаривать – но всегда только о вещах отвлеченных, никогда о своем тайном, и не всегда мирно, а со взрывами и выхлопами. Мне хотелось поговорить о нас, об отношениях, которые всегда тяготили меня, но ты снова вспыхивала – какое я имею право рассуждать о тебе? Ты хранила себя, как тайну. Но мне уже было разрешено курить с тобой на крылечке. Обнять, поцеловать – нет, не получалось. Иногда ты просила обновить стрижку – наконец-то позволила себя расчесывать. Ножницы щелкали, полуседые пряди падали на доски веранды, я касалась пальцем твоей шеи и думала: почему этого нельзя было в детстве?
Иногда ты вспоминала что-то из своего прошлого, но так неохотно, так отрывочно, что ни одну историю я так и не услышала до конца, лишь фрагменты остались в моей голове, непонятные, как кусочки пазла. На одном две сестры прятались от бомбежки под брюхом паровоза и сполохи пожара играли на мазутных потеках, на другой старшая, сбежавшая из гестапо, брела по снежной целине в одних носках, уже не надеясь дойти до ближайшей деревни и оставляя на сверкающем мартовском насте капли крови.
И везде – грань жизни и смерти, дыхание небытия, которому надо было сопротивляться изо всех сил.
Ничего легкого, ничего теплого.
Однажды ты попросила прочесть что-нибудь из новых стихов и с особенно иронической усмешкой выслушала один, о смерти – шарящей в пещере драконьей лапе.
– Ага, ты тоже ее боишься? – и засмеялась хрипло и неприятно.
Ушла ты внезапно. Тусклым февральским вечером мы обсудили по телефону планы будущих цветочных приобретений, а ночью позвонил папа и сдавленно просипел: мама умерла. Даже тут тебе удалось избежать моих прикосновений – я не была с тобой, не держала за холодеющую руку, зато так и не увидела тебя слабой.
Под твоим матрасом я нашла пожелтевшие машинописные листочки – мои литинститутские стихи. Как они там оказались, ума не приложу – никогда их тебе не давала. Или ты реквизировала их на кафедре творчества?
Я не то чтобы переживала, это совсем другое. Целый год было чувство, что меня выключили из розетки. Обесточили.
20. Хозяйка сада
Жизнь рассыпалась сразу.
Младший сын бросил институт, муж сделался совсем чужим. Отец сдавал на глазах, я подселила к нему в помощь своего старшего с семьей – идеальная твоя квартира превратилась в пыльное вместилище всяческого барахла, отодранные кошкой обои свисали лохмотьями, в прихожей валялись запчасти от велосипедов, окна стали мутными. Папа попросил вымыть их к Пасхе, я один раз это сделала, но потом поняла, что и свои-то не успеваю. Красота уходила, растворялась, все расползалось на куски, будто утрачен был каркас. Сын выносил на помойку старые вещи, я неизвестно зачем выхватила несколько блузок, так они до сих пор бессмысленно и висят в шкафу, давно утратив запах твоих духов и твоего тела.
К тому же я оказалась хозяйкой дачи.
Вкалывать я умела, но у меня не было твоего волшебства – ты так и не передала мне своих секретов. То есть формально передавала в последние годы, показывая и рассказывая, да еще оставив кучу тетрадок с полезными выписками. Я знала, как удобрять розы и обрезать кусты, но это была чистая технология, прабабкина магия ко мне не перешла, и крестик серебряный с бирюзовой эмалью не помогал. Надо было искать что-то самостоятельно.
Сорняки душили все, розы болели, овощные грядки опустели. Парники я разобрала, теперь фанатично держалась только за цветы. Приникала к земле, ложилась на нее грудью, перетирала в пальцах пыль и хрусткие стебли, ожидая ответного импульса, подземного отзыва. И дождалась – сначала слабого, потом все сильнее. Я поняла, что здесь можно отдышаться от ерунды, что сад обманывает линейное время, меняя его на круговое, что здесь не бывает возраста, а пространство имеет дополнительные измерения.