скачать книгу бесплатно
Ксенолит и другие повести (сборник)
Ирина Василькова
Напряжение этой книги создается двумя смысловыми полюсами, двумя повестями. Фон одной из них – семья, родовое гнездо, другой – край света, дикая природа.
В «Садовнице» героиня пытается выстроить собственную траекторию жизни, отталкиваясь от психологически трудных отношений с матерью. Обе они переживают любовь и ненависть, притяжение и отталкивание, горечь и просветление.
У героини «Купола Экспедиции», студентки, попавшей в полевой сезон на Камчатку, случается внезапный «роман», но… не с человеком. Через тридцать лет она перечитывает свои дневники, и оказывается, что взаимоотношения с ландшафтом, возникшие в той экспедиции, оказались основой, на которой была выстроена жизнь.
К одному из этих полюсов так или иначе тяготеют входящие в книгу рассказы, но и повести, и рассказы здесь объединяет одно – восхищение трагичностью и красотой мироздания.
Ирина Василькова
Ксенолит и другие повести (сборник)
Издано при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям в рамках Федеральной целевой программы «Культура России (2012–2018 годы).»
© Василькова И., текст, 2015
© «Издательство «ЛЕМА», макет, 2015
* * *
Вместо предисловия, или Несколько слов о структуре книги
Книга не случайно так названа и не случайно делится на две части.
Первая ее часть – «Ксенолит» – представляет собой некое структурное единство, отдельную книгу.
Входящие в нее повести и рассказы занимают строго определенные позиции, как атомы в кристалле. Их нельзя менять местами без риска утратить целостность.
Поэтому первая часть – более стройная, более строгая.
Вторая часть вольнее, пластичнее, ироничнее. Если опять использовать вещественную метафору, то это стекло, а не кристалл.
А в целом – наверное, это одна мелодия, но сыгранная на разных инструментах.
Автор
I. Ксенолит
Ландшафт человека
1
Предисловие – жанр выдуманный, никто предисловий не читает. В начале любой книги можно поместить что угодно. Благодаря чему перед вами не введение к смыслам книги, которую вы держите в руках, а в лучшем случае – попытка сформулировать те таинственные, но простые мысли, которые она, эта проза, у меня вызывает. При этом я не слишком беспокоюсь, что окажусь непонятым, поскольку чтение этой небольшой глубокой и очень прозрачной книги сразу заставит читателя забыть любые формулировки.
2
«Ксенолит» составляют два полюса: разнесенные в начало и завершение повести «Купол Экспедиции» и «Садовница» – плюс планетарные рассказы, испытывающие к повестям ту или иную степень притяжения. На первый взгляд, эти две части книги неожиданно разнородны. На первый взгляд очевидно, что вокруг них формируются два смысловых мира, между которыми если и есть связь, то только в сравнительных силах отталкивания.
Тем не менее все это слишком просто, чтобы быть истиной. Высокосмысловая парадоксальность «Ксенолита» как книги состоит в том, что связь эта безусловна и она в со-творчестве этих двух миров. Полюс «Садовницы» – это мир, обитаемый человеком, но вопреки мирозданию – свободный от присущей всему человеческому смысловой мутности. Все чрезвычайно сложные, болезненные, драматические, трагические смыслы, которыми беспросветно наполняет человек, как туманным эфиром, среду собственного существования, здесь оказываются просветлены необыкновенной силы источником деятельной, трудовой отстраненности и ума. Есть радостное чувство над-человечности, в котором нет ни толики отрицания, то есть «сверхчеловечности». Но есть достоинство и строгость – без умаления, пренебрежения; есть твердость в этой постепенно обретаемой опоре, чей фундамент лежит вне привычной жизни и даже вне категории нравственности, так как и для нравственности, оказывается, недостаточно смысла в человеческом. Так откуда берется фундаментальность этой прозы?
Лужин (равно как герой «Ослепления» Элиаса Канетти) на костылях интеллекта входил в мир калекой: такова была трагедия его экзистенциальной неуклюжести. В мире «Садовницы» (что может быть горше, невозможней, чем драма взаимоотношений с матерью?), напротив, в жгучем, шатком мире чувств и положений, то и дело подкатывающего обморока существования – с надежностью научного подхода обретается та опора, которая не позволяет предаться отчаянию или бесчувствию, что хуже. При этом никакой умственной холодности мы не наблюдаем. Так действует просвещение: человека, знакомого с научным представлением о мироздании, невозможно окончательно убедить в субстанциальности лжи.
3
Во втором – и все-таки главном – мире «Ксенолита», в «Куполе экспедиции», мы видим уникальное решение задачи, обратной той, которая решалась автором в первой части, в «Садовнице».
Что происходит в «Куполе», в повествовании, почти лишенном событий, но от которого невозможно оторваться? Все просто: юное создание, аспирантка геологического факультета вместе с тремя взрослыми мужчинами отправляется в долгосрочную экспедицию по Камчатке. Для драматургии выбор не самый широкий: либо повесть останется путевым дневником, либо что-то должно произойти для привлечения приключенческого жанра, либо героиня должна быть вовлечена в напряженные отношения, вызванные вынужденной близостью мужского мира. Но вместо этого повесть обращается к иным смыслам, а именно к драме мироздания и человека, сознающего свою отверженность, чужеродность как человеческому миру, так и ландшафту, чье неживое величие обладает такой интенсивностью, что глаз, разум, душа оказываются способны его, ландшафт, одухотворить.
Героиня уклоняется от любых отношений в плоскости человеческого и влюбляется в ландшафт. Не слишком изобретательно, скажете вы. Да, соглашусь я, фабула не слишком экстраординарная – если только не добавить, что влюбленность эта оказывается взаимной.
4
Мало кто сможет признаться, что не испытывает интереса к пейзажу как к источнику красоты. Но еще меньше тех, кто способен ответить на вопрос: какова природа удовольствия, получаемого от такого иррационального занятия, как созерцание ландшафта?
Так насколько трудно объясниться в любви к ландшафту, восхититься пейзажем? Не слишком. А насколько необыкновенно, невероятно – стать его невестой? Женой? Зачать, выносить и воспитать творение?
5
Ландшафт невозможно прочитать должным образом, не применяя естественнонаучных инструментов. Ландшафт – одна из самых интересных книг. К чтению нового ландшафта следует готовиться задолго, изучая весь ареал смыслов, в нем заложенных: культурно-исторических, геологических, географических и т. д. Только запасшись научной «партитурой», следует слушать симфонию ландшафта.
Этим поначалу и занимается героиня «Купола»: день за днем, в самых сложных обстоятельствах она всматривается в симфонию ландшафта. Проходит тридцать лет, героиня перечитывает свой путевой дневник и обнаруживает, что взаимоотношения с ландшафтом, возникшие в той экспедиции, оказались не то чтобы едва ли не самым важным, что происходило в ее жизни, но – той основой, на которой была выстроена жизнь. Свершение взрослости, достигнутой полноты личности – вот что дает драма повести.
6
Почему ландшафт важнее, таинственнее государства? Почему одушевленному взгляду свойственно необъяснимое наслаждение пейзажем? Ведь наслаждение зрительного нерва созерцанием человеческого тела вполне объяснимо простыми сущностями. В то время как в сверхъестественном для разума удовольствии от наблюдения ландшафта если что-то и понятно, так только то, что в действе этом кроется природа искусства, чей признак – бескорыстность, чья задача – взращивание строя души, развитие ее взаимностью…
И не кроется ли разгадка в способности пейзажа отразить лицо ли, душу, некое человеческое вещество. Возможно, тайна – в способности если не взглянуть в себя сквозь ландшафт, то хотя бы опознать свою надмирность. Не потому ли глаз охотно отыскивает в теле отшлифованного камня разводы, поразительно схожие с пейзажем, что камень, эхом вторящий свету ландшафта, тектоническая линза, сфокусировавшая миллионы лет, даруя взгляду открытие своей ему со-природности, – позволяет заглянуть и в прошлое, и в будущее: откуда вышли и чем станем? Что выделанная взглядом неорганика непостижимо раскрывает свет души?
7
Человек одухотворяет ландшафт глазом. Научным разумом одухотворяется Вселенная.
В результате прочтения этой нравственно убедительной книги не только становится ясно, что с необходимостью она должна быть обращена издателями к юношеству. Но к тому же окончательно утверждается радикальная мысль, что абсолютно все специализации образования должны начинаться с естественнонаучных программ. Без такого преобразования цивилизация вряд ли отыщет лучшее свое направление в духовном развитии. Сейчас Бога больше в науке, чем где бы то ни было. Чистота, незыблемость и парадоксальность логических конструкций, красота математики как искусства – все это сейчас убедительней объясняет человеку, ради чего он живет, чем конфессиональные институты.
Занятия наукой имеют бесценное значение для нравственной природы человека. Любовь к Творцу нередко начинается с любви к неживому творению, но едва ли не столь же часто на этом и заканчивается, так и не развившись по отношению к творению-живому – человеку. Развить внутренне себя от неживого научного в сторону живую и высшую и, став сильнее с приобретением того особенного смысла, с каким моллюск вглядывается в известняк, вернуться к человеку – вот важная задача.
8
Ксенолит (греч. xеnos – чужой и l?thos – камень) – обломок горной породы, захваченный магмой, – является важным источником информации о строении недр. Ксенолит – это своего рода редчайший, «лунный» камень, только занесенный не из космических просторов, а с недостижимой бурением глубины – более двухсот километров.
Ксенолит в повести «Купол Экспедиции» – символ спасительной инородности, нечто предельно внешнее, чужеродное миру и тем более человеку, но несущее о мироздании ценнейшую информацию.
Но и героиня повести – тоже «ксенолит», слиток человеческого, хрусталик взгляда, одухотворяющий неживое мироздание, с которым он парадоксально входит в творящую связь.
Александр Иличевский
Садовница
«По пустому классу летал тополиный пух» – первая фраза готова. Кладу ручку, вслушиваюсь в звук. Мне нравится.
Возьму и напишу детектив в духе Иоанны Хмелевской – не для денег, конечно. Вроде дерзкого желания сыграть в запретную игру, когда ждут несделанные уроки. Детектив – вот что поможет отрешиться, абстрагироваться, смыться в астрал – ну да, если так называется уход, улет от действительности. Чем-то она, действительность, меня, видимо, достала.
Я сижу на складном стуле в мансарде дачного дома, всеми своими поворотами лестниц и фестончатыми шторами-«маркизами», всеми кремово-сухими букетами поющего о радости и уюте. Он идеален, мамин дом: на полу колесо плетеной циновки, ниша для цветов в небеленой глиняной стене камина, напольная ваза. Но меня мучает избыточность этой красоты – хотя бы той рыжей тюлевой сетки с оборкой на моем окне. Всегда мечтала о летней комнате в голубых тонах и простых линиях, тем более что в мансарде летом такой жар от шиферной крыши.
Смотрю на страницу, где красуется одна-единственная фраза, и понимаю, что не напишу больше ничего, потому что слышу внизу раздраженный кашель, цоканье зажигалки и ерзанье плетеного кресла. Кажется, не только папиросный дым пролетает ввысь мимо моего окна, но и невидимый поток раздражения, слитый с дымом. Возвращаюсь в реальность. Нет, ничего не напишу сегодня – дух неодобрения меня отравил, я чувствую легкое подташнивание и смутное недовольство собой. Тем не менее делаю то, чего мне совсем не хочется: спускаюсь вниз по крутой лестнице в полутьму и прохладу первого этажа, открываю дверь на крыльцо.
Сидит.
Семидесяти ей еще нет. Медное невозмутимое лицо, презрительные, нет, свысока глядящие глаза – так и хочется сказать, индейский профиль, только нос хохляцкий подкачал, этакая бульбочка. Нос, правда, не делает облик менее суровым. Профиль все равно выглядит орлиным – за счет посадки головы или разворота плеч, не пойму. Полуседое каре, беломорина в загорелой руке, ослепительно белая блуза. Если не подходить слишком близко, выглядит лет на двадцать моложе. Царственным жестом стряхивая пепел в банку от Nescafe:
– Опять бездельничаешь?
Когда-то хотелось дерзить, скандалить, плакать, убегать из дому – теперь только молчать и тупо, заведенно подчиняться. Беру лейку и тащусь поливать помидоры, внутренне изнемогая от бешенства – зачем лейкой, когда есть шланг, – но зная правильный ответ: в шланге она холодней, чем из бочки, а помидорам это вредно. И дело не в том, что я не люблю помидоры и что после двадцати леек у меня не разгибается спина и болит локоть – это еще не причина чувствовать себя несчастной. Причина в другом – в невероятном, выматывающем чувстве вины.
1. Королевская кровь
«Дрянь такая!» – это ты мне с детства.
Мы живем в военном городке, мне семь лет, и от вида моих платьев обмирают соседки. Понятно, что платья перешиты из старья, но у тебя золотые руки и идеальный вкус – почти Коко Шанель. Царственный вкус. Офицерские жены с перманентом, сплетнями и духом коммунальной кухни, замрите: среди вас королева! Небольшое королевство тебе точно не помешало бы – и стало бы оплотом отменного порядка. Смотришь на ломкое послевоенное фото, на стайку однокурсниц – все в кофточках каких-то нелепых, широкоскулые, с кудряшками и глупо вытаращенными глазами, а среди них одна – черное платье со стойкой, прическа высоким валиком надо лбом, узкое и надменное лицо – будто из другой стаи. А родом, между прочим, из глухого полесского села.
Хоть и есть в роду невнятные семейные легенды о бабушкиных предках-шляхтичах Долгополо-Речицких, они кажутся мне мало похожими на правду. Впрочем, бабушка была прекрасна, ангелоподобна лицом и характером, но увяла, терпеливо перемогая безмужнюю нищету и поднимая троих детей. Смывшийся дед-гуляка по духу тянул на запорожского казака из тех самых, воспетых Гоголем, – семьи для него как бы не существовало. Возможно, сказывалась генетическая память – говорили, что его родное село когда-то основали переселенные запорожцы. Помню бабушку всегда грустной и строгой, в конце жизни не выпускавшей Евангелия из рук. Ты унаследовала красоту матери, подпорченную не только носом-бульбочкой, но и отцовским бешеным характером. Откуда добавились ясный ум, практическая сметка и любовь к книгам – бог знает. Три курса внезапно брошенного киевского филфака и еще год работы в глухой белорусской дыре, где приходилось делать все – вести драмкружок и выбивать продукты для пионерлагеря, кончились тем, что беглянку отыскал-таки робкий ленинградский офицер, размотавший твои следы от самого Киева и обожавший так преданно, как можно было обожать только королеву. Что ты нашла в нем, кто знает, – может, медвежий угол надоел, только укатила с ним в сторону Москвы и провела там лучшие и не лучшие свои годы. Отец учился в военной академии, мы жили в пригороде, денег не хватало, ты разрывалась между крошкой мной и тяжело больной свекровью, неласковой и крутого нрава. Терпеливо сносила придирки и делала уколы – перед смертью она тебя признала.
Мои первые осмысленные воспоминания связаны с цветниками, которые ты, председатель женсовета военного городка, разбивала на рыжей глинистой почве, чтобы придать хоть немного красоты скоплению трехэтажных уродцев. Помню твои красивые руки, перепачканные землей, корзинки и тазы с рассадой, недовольных вялых соседок – но даже их в конце концов удавалось заразить порывом и энергией.
Осталась старая фотография – улыбающееся лицо, рассада, джемпер и брюки. Тогда женщины брюк не носили.
Цветы цвели дружно, украшая унылое пространство, и хотя клумбы периодически вытаптывались отдельными несознательными элементами, ты всегда была начеку, рыхлила, подсаживала и яростно ругала мужчин, так и норовящих срезать угол и не глядя придавить нагуталиненным сапогом нежную зелень.
2. Чулок на люстре
Порядок в доме – это культ.
Ты умела сделать красоту из ничего, элегантную тахту – из пружинного матраца, нарядные занавески – из ситца, развести в горшках экзотические растения, удивить гостей изысканными блюдами, комбинируя скудный ассортимент продуктов военного магазина… Наволочки с шитьем, скатерти с мережками, расшитое узорами детское пальто из старого кителя… Растянувшаяся на много лет послевоенная разруха, казалось, только раззадоривала тебя, пробуждая одно умение за другим. У меня и слов тогда не было, чтобы как-то определить эту стихийную силу, дававшую всему вокруг расцвести и явиться миру на самом пределе возможной красоты.
Это сейчас я могла бы предложить формулировки, да и то не слишком точные. Есть люди, живущие жизнь как бы по касательной, не взаимодействуя с ее веществом, не влияющие на ее равнодушное течение, а есть другие – им всегда надо лепить, мять, красить. Эти руки всегда в земле, в побелке, исколоты иглой и красны от дешевого мыла, но вокруг все в цвету, все свежевыкрашено и свежевыстирано, крахмальное белье хрустит, а дети уплетают домашний пирог, не подозревая, что может быть по-другому.
Уже став постарше, я приходила в гости к подругам и видела столы с клеенками вместо скатертей, аляповатые покрывала, разнофактурную мебель, тусклые фланелевые халаты и тогда лишь стала понимать это чуть-чуть, ту малую величину, на которую легко сместить реальность, чтобы привести ее к состоянию более гармоничному. Но люди вокруг жили привычным бытом и ничего не замечали.
Тем не менее детство я запомнила только как сопротивление тиранству – ты, героически противостоящая хаосу, хоть и вершила борьбу в одиночку, требовала от других по крайней мере сочувственного внимания. Пафос преобразования действительности делал твой характер все более жестким: ты перестирывала за бабушкой не до конца отбеленные вещи, мобилизовывала отца на очередную передвижку мебели, а мою природную безалаберность пресекала и вовсе негуманными мерами. Забытый под стулом чулок вывешивался на люстру аккурат к моменту прихода гостей – ох и злыми же были мои слезы в детской комнате под басовитый хохот соседа!
Я всегда знала, что я «дрянь такая», потому что родилась другой и ничего не могла с этим поделать. Обида сидела во мне крепко, но протест реализовывался единственно возможным для «папиной дочки» способом – в школе я стала записной отличницей. Отцовский золотой аттестат служил примером для подражания и торжественно демонстрировался мне время от времени, но велико же было мое ликование, когда я нашла в запертых от меня в шкатулке бумагах твое свидетельство с тройками по математике! Значит, было что-то такое, чего ты не могла, а я могла, – радость моя выплеснулась до того бурно, что я, ничего не сказав вам с отцом, пошла и сдала экзамены в математическую школу.
3. Алый шелк
В тебе тлел свернутый в клубок огонь, и защита бог знает каких силовых полей не давала ему вырываться наружу. Пробой наступал неожиданно. Возможно, я, не подозревая о том, нарушала какие-то физические законы, пламя вырывалось протуберанцем и жгло все на своем пути. Иногда я знала за собой вину – поздно пришла домой или взяла из шкафа не ту книжку, но чаще даже предположить было трудно, в чем же промашка. Твоя подозрительность по части моих подружек несла на себе оттенок принципиальности – они должны быть «из хорошей семьи», но и здесь присутствовала некоторая непоследовательность. Понятно, что татарка Аська, жившая в бараке за нашим домом, вызывала яростное неодобрение своей «испорченностью» – возможно, сама мысль о барачно-коммунальном улье с фанерными стенками, не мешающими впитывать всю неказистую изнанку жизни, была тебе нестерпима, и я, застуканная с Аськой на подоконнике в подъезде (а темы наших девчачьих разговоров были всегда благопристойны и сентиментальны), тут же получала обидную затрещину. Через дорогу стояли дома электротехнического завода, где жила половина девчонок нашего класса, но и эти подружки делились на разрешенных и запрещенных. Миловидная троечница Людочка была под запретом, потому что вокруг нее всегда крутились мальчики, зато плотная, с поросячьей мордочкой Ритка, троечница куда более закоренелая, вполне подходила в подруги, и мне даже позволялось ходить к ней домой – в двенадцатиметровую комнату, где из-за деревьев, затенявших окно, было темно и зелено, как в аквариуме. Клеенка с кругами от чайных чашек и фланелевый халат присутствовали и здесь, сигналя не столько о бедности, сколько о непритязательности, но все искупалось совершенно невероятной цыганской красотой Риткиной матери – ее фотографию дочь хранила вместе с портретами любимых киноактрис и сокрушалась, что не унаследовала ничего из материной внешности.
Мы с тобой никогда не разговаривали «по душам» – и теперь я только интуитивно могу определить движущие силы твоего характера, терпеливого и взрывчатого одновременно. Возможно, нищее детство с сильно пьющим отцом, а затем и вовсе без отца в сочетании с природным умом и вкусом создали такую разность потенциалов, что только искры сыпались.
Понятно, что ты всю жизнь бежала от жизни не то чтобы бедной и некультурной, но косноязычной, утробной и непростроенной. Смутные смыслы и облики вокруг тебя должны были стать ясными, это длилась работа по проявлению предметов из окружавшего тумана, склеивающего их и сводящего к общему знаменателю. Вещь должна быть точной – как слово, как мазок кисти, как акупунктурная точка. История домашних мелочей всегда возвращает меня к сцене покупки капитаном Греем алого шелка – там точность выбора являлась условием успеха. Так же метко были выбраны тобою два китайских атласных покрывала благородного темно-розового цвета – во времена дружбы с Китаем экзотическую тряпку найти в магазине было нетрудно, тем не менее соседки обходились тусклыми жаккардовыми уродцами по причине их практичности, зато воздух в моей с братом комнате всегда дрожал живыми оттенками розового.
4. Рыцарские подвиги
Страсть. Конечно, в тебе кипела страсть.
Этот непонятный мне накал (совершенно очевидный: тронешь – обожжешься) возвышал тебя до уровня литературных или киношных трагических героинь, я чувствовала как бы свою причастность к Марии Стюарт или Маргарите Наваррской – во фрейлины меня, конечно, не взяли бы, но, может, разрешили бы стать маленьким пажом и расчесывать волосы по утрам. Этой процедурой я упивалась бы – ведь только потом поняла, как не хватало тактильных ощущений в детстве. Обнять, поцеловать, погладить по голове – такого у меня никогда не было, да и мыслей не возникало, что бывает по-другому. Никчемную и никудышную можно было только «строить» и, ткнув носом в неумение, заставить разразиться ливнем слез. Лет в семь я разорвала локоть любимого матросского платья. Мне была выдана иголка, нитка (впервые в жизни!) и строго сказано: сама рвала – сама зашивай. Вдеть нитку еще кое-как получилось, а дальше начался кошмар – она оказалась слишком длинной, путалась и рвалась, вместо шва бугрился грубый рубец, рукав уродовался все больше, а мне, хлюпающей, ты тут же рассказала сказочку про смекалистого солдата и неумелого дурака черта. Надо ли объяснять, что шитье я возненавидела и ненавижу по сей день.
Да, свои волосы ты мне причесывать не разрешила бы, как вообще избегала лишних прикосновений, но верность маленького пажа иногда проявлялась совершенно неожиданным образом.
Когда мы переехали в Москву, квартиру дали на две семьи. Сосед Пал Иваныч тоже служил военным, но не инженером, как отец, а начальником гаража. Его лоснящаяся багровая физиономия была не из приятных, но куда противнее выглядела узкая лисья мордочка жены, пышной блондинки Зинаиды. Стремясь «жить шикарно», на общую кухню Зинаида выплывала в облегающем парчовом платье, похожая на начищенный медный самовар, и ее золотые босоножки на шпильках выглядели комично – казалось, спичечные ножки могли в любой момент подломиться. Победно поглядывая на твое домашнее платьице (сшитое, между прочим, не как-нибудь, а по выкройке из эстонского журнала «Силуэт»), сверкающая тетка вставала к плите и с упоением варила-парила-жарила в таких количествах, будто требовалось накормить роту солдат. Ты, по ее понятиям, была нищенкой и «драной кошкой», о чем Зинаида иногда сообщала с наглым видом, но вполне себе под нос, то есть как бы и не вслух. Однажды, впрочем, она уселась прямо напротив тебя, лепившей пельмени, и, уперев руки в сверкающие бока, уставилась в упор самым издевательским взором. Долетевшие в комнату визгливые интонации заставили меня поднять голову от очередного Дюма. Что она успела ляпнуть, я не знаю, но когда мое появление на кухне заставило ее несколько прикусить язык, ты уже была бледной и готовой вспыхнуть. Я отреагировала мгновенно – вскипела, как неистовый гасконец, бабахнула табуретом и уселась прямо перед носом Зинаиды, вперив в нее не менее дерзкий взгляд. Толстуха выдержала минуть пять, а потом убралась к себе, что-то бубня по поводу плохого воспитания.
В следующий раз, когда я, наслаждаясь отсутствием бабушки, густо намазывала в кухне батон вишневым вареньем, парчовая красавица опять завела себе под нос про «кошку драную». Тут я повернулась и членораздельно произнесла: «А ты – крыса!» – содрогнувшись от собственной наглости – обращения к взрослой на «ты» (при этом справедливость «крысы» у меня никаких сомнений не вызывала).
Официальная жалоба на нашу семью, в скором времени поданная Пал Иванычем в адрес начальника академии, содержала в перечне прегрешений следующее: «28 февраля их сын посмотрел на нас с презрением», между тем про дочь ничего сказано не было. Мне он отомстил по-другому. Я проявляла в ванной фотопленку, Пал Иваныч как бы ненароком щелкнул выключателем, и деньрожденные радости моей подружки были начисто уничтожены.
Твоя реакция на мои рыцарские подвиги была неоднозначной. Первый и единственный раз ты позволила мне увидеть себя слабой. Вероятнее всего, ты в защите просто не нуждалась – но мне-то виделось иное.
5. Бог есть любовь
Твоей матери исполнилось пятьдесят, когда она приехала в Загорск нянчить нас с братом. Теперь, рассматривая фотографии, я понимаю, какой же она была красавицей. Насколько ты не любила с нами гулять, настолько искренне бабушка предавалась этой радости. Военный городок стоял окруженный лугами и рощами. Вместо пыльной песочницы мы то путешествовали на «золотую полянку» – одуванчиковое поле, то собирали баранчики-первоцветы среди майских берез. Зимой она сажала нас в санки – путь вился вдоль темно-кирпичной монастырской стены, где располагалась папина секретная военная часть. На тускнеющем небе чернели контуры башен с флюгерами – монахами, дующими в трубы, дырчатыми, как траченными молью; мне нравилось думать, что по ним лупили пулями, но скорее всего их просто изъела ржавчина. Сейчас мне кажется, что то были не монахи, а ангелы. Но опознать ангела в черном и дырявом я тогда вряд ли могла. Долгий путь, снежное блаженство – как же мы радостно визжали, когда бабушка случайно опрокидывала нас в сугроб. Мне исполнилось шесть, брату – два.
Она излучала ровное тепло, у нее не было твоей безумной энергетики, которая завораживала и отталкивала, она всех оделяла тихой любовью, составлявшей главную часть ее существа, и неудивительно, что постепенно становилась все более религиозной. «Бог есть любовь», – повторяла она нам, и взгляд ее с годами отлетал туда, где есть решение всех проблем.
Твоего отношения к ней я не понимала. Ты дерзила своей матери, как девочка-подросток, ты всегда хотела доказать свою правоту, лицо твое некрасиво искажалось… Бабушка не обижалась и с неизменно спокойной улыбкой уходила в будничные дела, оставляя тебе твое личное поле битвы – непрекращающуюся борьбу за красоту. Временами она совершала досадные промахи – например, гладила утюгом никогда не виданные ею ранее капроновые чулки, превращая их в липкие комки с отвратительным запахом, и сама же плакала от своей глупости, но зато ее деревенская кухня – пышные стопки оладьев или пшенная запеканка, которую я ни разу так и не смогла повторить, утешали нас ежедневно. Ты и тут сердилась – я становилась все более пухлой, а девочкам нельзя полнеть.
Со временем дерзости перешли в откровенную агрессию и раздраженные крики, я затыкала уши, защитить бабушку не умея и искренне не понимая, почему она не обижается. Но бабушка нашла всеобъясняющую формулу: «Разве она виновата – это в нее бес вселился. Гордость это. Молиться надо».
Похоже, она вспоминала деда.
6. Верноподданный
Папа – офицер и красавец, характера благородного и деликатного. Человек слова и чести, абсолютно не способный лукавить или обманывать.
Бабушка – а он ее любил и звал мамой – считала его верующим, хоть он и обижался непритворно на эти слова. Все-таки член партии… Но мне она не раз повторяла – да, да, верующий, только сам об этом не знает, ангельская душа. Тебя же всегда раздражали его лояльность и правильность – себя ты считала подчеркнуто безыдейной. «Верноподданный», – цедила иронично, и на это он обижался еще больше. Вряд ли простодушный военный был силен в идеологии – скорее воспринимал ее как нечто, данное свыше, обязательное, как погоны, и особо не вникал, предпочитая заниматься своими оптическими электронными приборами и индикатрисами рассеяния. Диссертацию он защищал поздно – уже студенткой-первокурсницей я помогала ему чертить графики к защите.
Свидетельства его любви ко всем нам были скромны, но трогательны. Помню, как новогодним утром мы разбираем подарки под елкой – к каждому прикреплен аккуратный параллелограмм из ватмана с вычерченной цветной тушью двойной рамкой и каллиграфически выведенным – Леночке, Маришке, Лесику.
Да, ему явно не хватало сумасшедшинки, безуминки, непредсказуемости – теперь мне кажется, тебя раздражало именно это. Он безропотно сдал тебе все бразды правления и говорил: на работе я полковник, а дома – ты генерал. Держа мужа в делах всегда «на подхвате», ты считала его совершенным тряпкой, но, надеюсь, ценила за верность и терпение. Вспышки твоего гнева нередко вгоняли его в состояние потерянной виноватости – надо ли объяснять, что мысленно я была на его стороне. «Всегда за него! Отцовская дочка!» – кричала ты, особенно разозлившись. Может быть, это была ревность? Но почему?
Да, отцовская дочка.
Деревенский, да что там – даже хуторской мальчишка, привезенный в восемь лет в Питер и до сих пор помнящий свой первый класс – надо было ходить три километра одному через лес, побаиваясь волков, – в городе учился как одержимый и получил упомянутый золотой аттестат. Учителя ему, видно, достались удачные – будучи по складу ума человеком совершенно техническим, поглощенным чем-то атомно-ракетно-секретным, он мог вдруг прочесть наизусть что-нибудь из классики или ввернуть в разговор фонвизинскую цитату. Легкость в учебе я унаследовала от него, но это не главное. Путешествовать по географическим картам, решать математические головоломки, мастерить луки и стрелы – он подарил мне самые яркие радости детства. Однажды сделал деревянные рапиры и давал нам с братом показательные бои. Брат не особенно проникся, а вот я, подсунув предварительно подружкам «Трех мушкетеров», сагитировала их записаться в фехтовальную секцию при спортклубе МЭИ. Толстушка Ритка без обид приняла на себя роль Портоса, я же была единогласно признана Атосом за свои представления о верности и чести – чья тут заслуга, если не папина?
Еще мы с ним любили смотреть в звездное небо и искать созвездия.
Книги мне приносил тоже он – Майн Рид, Фенимор Купер, Жюль Верн. Мы с братом потом разыгрывали по ролям какого-нибудь «Оцеолу, вождя семинолов». «Занимательную физику» читали вместе. Приключенческий запой кончился, когда учительница музыки принесла мне «Алые паруса» – я чуть не тронулась умом от восторга. Тогда папа подарил мне шеститомник Грина.
Кажется, я только теперь сообразила, что меня воспитывали как мальчика.