banner banner banner
Ксенолит и другие повести (сборник)
Ксенолит и другие повести (сборник)
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Ксенолит и другие повести (сборник)

скачать книгу бесплатно


Или я сама выбрала себе мальчишеское воспитание, со всей его внешней увлекательностью, азартом, но отсутствием магии и глубины?

Почему ты ничего не захотела передать мне из женского кокетства, женской мудрости, женской силы? Не хотела делиться? Или поняла, что я – другая и не стоит даже пробовать?

Последствия я расхлебываю по сей день.

7. Кукла

Я любила тебя безумно, но как мне недоставало ответной любви!

Нельзя сказать, что ты меня не баловала, напротив, устраивала хоть и редкие, но зато ослепительные подарки – чаще всего платья, так выделявшие девочку из компании подруг. В облаке розового гипюра первоклассница казалась себе сказочной принцессой – жаль только, нельзя было надевать это каждый день. Непрактичность наряда явно не стоила вложенных трудов, но тебе доставляло удовольствие просидеть ночь за шитьем – и утром, когда я открывала глаза, висевшее на вешалке чудо доводило меня до слез своим совершенством.

А торт – господи, смешно-то как, но я помню тот торт!

Персональный, именной – надпись белой глазурью по розовой, поздравление с девятилетием. Кажется, до сих пор могу пересчитать лепестки украсивших его ромашек с сердцевинками из кураги – память сфотографировала их четко-четко. Они выглядели стильно и изысканно – не то что маргариновые розы из угловой булочной. Я обмирала от благодарности.

Белый школьный фартук тоже отличался от магазинных сложным кроем, кружевами и бабочкиной воздушностью. Сейчас бы я, возможно, уловила в нем намек на фривольность горничной или заячьи ушки танцовщицы у шеста, но тогда он казался мне несказанно красивым и снова отличал от подружек, с восхищенной завистью глядящих на меня из унылых швейпромовских изделий.

Мой единственный в жизни карнавальный костюм был совсем настоящим, будто не одноразовым – Красная Шапочка вышла к школьной елке в наряде этнографически-сказочном, даже черная атласная жилетка со шнуровкой шилась как бы не на один день, словно ей уже приготовлено место в массивном деревянном сундуке с расчетом на череду будущих поколений. Сама же шапочка выкроилась удивительно ладно, и кто бы мог догадаться, что окончательному варианту предшествовали три пробных черновика, сделанных из старой простыни. Разве что деревянных башмаков ты выдолбить не пыталась – но это было бы уж совсем излишеством.

Однажды в магазине немецкая кукла, стоившая немалых денег, так поразила меня трогательным выражением рта, приоткрывающего крошечные молочные зубки, что я месяца два только и думала о ней и все-таки получила ее на день рождения, но с одним условием – она должна была лишиться коротенького канареечного платья, открывающего фарфоровые коленки с ямками, и взамен облачиться в длинное, сшитое из того самого гипюрового облака, для которого я стала так безнадежно велика.

Да, так и говорили соседки – мать одевает ее, как куклу.

Ну конечно – ты считала меня абсолютно неженственной.

Или, может, у тебя в детстве не было кукол.

8. Серебро и бирюза

Лучше бы ты со мной поговорила.

Бог знает, какие фантазии бродят в голове у подростка, читающего много и бестолково, какая странная складывается картина мира у тепличной девочки, строго охраняемой от дворовых компаний. Толика здравого женского смысла, возвращение с небес на грешную землю мне не помешали бы. Сейчас я думаю, что женская азбука должна передаваться из поколения в поколение – не набор банальностей о жизни, но знание тайных истин, ходов и целей, прикладная магия, техника безопасности. Будто ты должна была меня предупредить о чем-то, связать с реальностью, со средой – ведь пример романтических героев сделал меня абсолютно незащищенной, и последующий болезненный опыт двух замужеств – верное тому свидетельство.

Никогда мне не приходило в голову, что ваши с отцом отношения – это отношения любви, той, что примагничивает друг к другу мужчину и женщину. За пуританским фасадом существовал некий симбиоз, взаимная поддержка, тонкое равновесие сил и слабостей – но никогда я не видела, чтобы вы обнялись, поцеловались, просто взялись за руки. Твое кипение, безумные шквалы и брызги пены гасились его уступчивостью и покорностью, как бочкой ворвани, вылитой в штормящий пролив, – одного этого хватало, чтобы семейный корабль не сел на рифы. Бури повторялись и только усиливались с возрастом – и разве мне приходило в голову доискиваться, что было их причиной?

Однажды троюродная сестрица, дева довольно развязная, но обожавшая тебя подобно всем провинциальным юным родственникам, занесенным в Москву попутным ветром, сказала: «По-моему, у нее что-то не в порядке с сексом». Я задохнулась от негодования: как можно о тебе – такое! Если бы я передала эти слова тебе, ты бы решительно отказала ей от дома.

Кстати, с юными родственниками ты разговаривать очень любила – вечерние посиделки превращались в подобие научно-популярных клубов. Темы – самые животрепещущие. Естественно, солировала ты, молодежь всегда оставалась как бы на подпевках, в восторге впитывая космологические гипотезы и экстрасенсорные штучки, почерпнутые тобой из журнала «Наука и жизнь». Папа никогда не пытался вставить слово, хотя в лежащих на его столе «Философских основах современной физики» наверняка нашлось бы что-нибудь поинтереснее, – он притворно зевал и уходил спать, как положено, ровно в одиннадцать, оставляя нас раскалять кухонный воздух еще полночи. Так я услышала о твоей бабке по отцу, то есть моей прабабке Насте. «Настоящая полесская колдунья», – шутила ты, но все же это было не вполне шуткой. По крайней мере Настя не только лечила травами, но знала заговоры и вроде бы даже передала тебе какие-то секреты вместе с нательным крестиком – бирюзовая эмаль на серебре.

Ты не надевала его, но хранила в заветной шкатулке, обещая, что после твоей смерти он достанется мне. И все же в последние несколько лет своей жизни стала носить, но обещание оставить его мне – повторила. Вправду ли вместе с ним тебе передались бабкины секреты, мне уже не узнать, но магическая сила у тебя была. Ты умела общаться с растениями – сколько раз тебе удавалось вытащить заморенные росточки буквально с того света, а после они благодарили тебя, расцветая так буйно, что соседки прибегали смотреть, не узнавая в красавцах своих чахлых питомцев, выдранных бестрепетной рукой и брошенных умирать в канаву. Мне же никаких родовых секретов, тайных женских умений ты так и не передала – видимо, не обнаружила во мне признаков избранности, той особой породы, без которой процедура передачи бессмысленна или вообще опасна.

Смерть твоя была внезапной, тебя так и увезли из дома с этой семейной реликвией, и назавтра я умоляла санитара морга вернуть мне обещанное, заменив крестиком с моей шеи. Санитар долго отнекивался, бурчал, что не положено, но я чуть не плакала, и обмен состоялся.

Дома посмотрела на теплое потемневшее серебро, на чуть треснутую эмаль и вдруг, испугавшись, что сделала что-то не так, снова почувствовала себя виноватой.

Но ты же сама мне обещала, правда?

9. Бутылочное стекло

Я не знаю, что ты думала обо мне в самом деле.

Но вслух говорила, что я дура, уродина и лентяйка.

Рост метр шестьдесят один – ну просто лилипутка! Твои же метр шестьдесят четыре считались ростом Венеры Милосской, но они тоже тебя не устраивали – тебе нравились совсем высокие девочки. Если бы я была как Валя! Валя жила в нашем подъезде. Невзрачная, волосы какие-то серые, и от ее метра девяносто веяло унынием. Будь она баскетболисткой, пружинкой – другое дело, но мне она казалась вялой и слегка припорошенной пылью. Валя, кстати сказать, очень переживала, что не может найти себе подходящего по росту мальчика, но ты твердила, что дело не в мальчиках.

А еще грация у меня – как у слона в посудной лавке. И все валится из рук. Ну да, даже макароны пригорают. И я не могу прострочить прямой шов, из-за чего мне обеспечен вечный трояк по домоводству.

Ты всегда оказывалась абсолютно права, но это не уменьшало моей обиды, терзая и без того хлипкое чувство собственного достоинства.

Однажды я поинтересовалась у бабушки, была ли ты такой умелой в детстве. Та улыбнулась и сказала – нет, она только книжки читала. Даже тарелки не вымоет. Вот младшая – та помощница, а эта – нет, все время с книжками. Но мы ее жалели, она ж у нас так болела, так болела.

В шесть лет, бегая босиком по пыльной улице, ты пропорола себе ногу осколком бутылочного стекла. Сельская больница, плохая дезинфекция – короче, кончилось острым заражением крови. Плохая кровь скапливалась, вздуваясь на теле волдырями, их вскрывали и выпускали зараженную субстанцию наружу, не надеясь, впрочем, на благополучный исход. Бабушке сказали, что ребенок не жилец. Но маленькая девочка оказалась сильнее смерти, хотя сил на эту борьбу было потрачено слишком много. Ты разучилась ходить и провела пару лет в кровати. Не пошла вовремя в школу и догоняла своих ровесников потом. Но читала, читала, читала… И никогда не рассказывала мне, о чем думала, глядя в окно на детскую беготню, которой могла бы лишиться насовсем. Может быть, именно тогда ты и решила превратить свою жизнь в плацдарм вечных боев за красоту.

Уродливые шрамы остались навсегда. Неровные десятисантиметровые надрезы – на бедрах, на спине, на предплечьях. Я видела их с детства и воспринимала как само собой разумеющееся. Моя мама – самая красивая. Но помню, каким мучением для тебя было выйти в купальнике на пляж: тебе казалось, все только и смотрят на это уродство.

Папа их тоже не замечал.

10. Капитаны и девушки

Наверное, ты хотела научить меня быть красивой, но ничего не получалось.

Чудесные платья, стоило отвлечься, начинали сидеть криво, гладко расчесанные на прямой пробор волосы лезли из прически непослушными патлами, вдобавок я слегка косолапила и не умела держать спину. В отчаянии от собственной неуклюжести я, с твоего одобрения, записалась в танцевальный кружок Дома пионеров, где целый месяц честно и деревянно выполняла команды, как солдат на плацу, но не выдержала борьбы с собственным телом и сбежала в кукольный театр, где с упоением озвучивала роль лисички-сестрички – вдохновенно импровизировала, добавляя в текст собственные реплики и чувствуя себя совершенно в своей тарелке. Ты была в бешенстве.

Увлечение фехтованием тоже тебя злило – эта уродская белая форма с сетчатой яйцеобразной маской – не девочка, а головастое насекомое, – это странное скаканье с железом, и никакой грации. Я-то, напротив, чувствовала себя победителем, как во франко-итальянском фильме, где мушкетер в белой блузе с развевающимися рукавами и буйно-черными кудрями честно отражал атаку коварных гвардейцев, спасая трепетную Констанцию.

«Есть упоение в бою…»

Кстати, о стихах. Отец помог влюбиться в Лермонтова. Раннее, детское – сидит на краешке моей кровати и читает: «По синим волнам океана, лишь звезды блеснут в небесах, корабль одинокий несется, несется на всех парусах». Так они и впечатались, так и полюбились – океаны, звезды, паруса.

А ты, филолог, не читала мне никогда.

Папа, питерский мальчик, не мог не бредить кораблями и поступать хотел только в Корабелку, вовсе не мечтая стать военным. Жизнь распорядилась иначе, но о кораблях он всегда говорил много и радостно. Я откопала в школьной библиотеке неизвестно как туда попавшую книгу о парусах и скоро выучила всю парусную оснастку. А у Грина мне нравилось вовсе не то место, где Ассоль видит «Секрет» и, задыхаясь, бежит навстречу счастью. Моей главной фразой была другая: «Начинается отделка щенка под капитана».

Ясно, что первые мои стихи были тоже о капитанах и парусах.

Я очень хотела показать их тебе, но ты сама, производя тщательный досмотр моих ящиков, нашла рыжую тетрадку и фыркнула: «Опять занимаешься ерундой!» Пришлось перепрятывать.

А папе показать я не решалась.

Помню, какую длинную балладу писала на уроке алгебры – чайки, клипера, бушприты, бим-бом-брам-стеньги. И несчастная любовь, конечно, – в финале недооцененный красавицей капитан успокаивается на морском дне. «Девушки в руку зажал он портрет, чайки домчат ей прощальный привет». Понятно, что я была в этом сюжете не девушкой, а капитаном. Вернее, пока только щенком.

Тщедушный рыжий математик Чернобровкин, бархатно подкравшись, отобрал листочки и унес в учительскую. После уроков вернул, но не стал ругать, а покраснел и смутился: «Я думаю, девочка, для тебя стихи – серьезно».

У него была смешная привычка называть всех нас просто – мальчик или девочка.

* * *

На бетонированной площадке между дачным хозблоком и летним душем разложена складная плитка, краснеет пузатый газовый баллончик. В эмалированном баке кипятится белье.

Тридцатиградусный влажный июль. Пахнет паром и персолью.

У нее все должно быть белоснежным – рубашки, наволочки, кухонные полотенца.

Под взглядом высматривающей из-за смородинового куста соседки, которая выражает свое несогласие ехидным подмигиванием и кручением пальца у виска, она непреклонна – размешивает кипящее варево бельевыми щипцами. По лицу стекают струйки пота, дышит тяжело и неровно. Я тоже при деле – таскаю ведрами воду из речки: водопроводная для стирки не годится, ржавые трубы придают ей желтоватый оттенок, незаметный для глаза, но роковой для сияющей белизны.

Почему в жару? Почему не вечером, по холодку? Иногда мне кажется, что она намеренно умножает количество трудностей, что бои за красоту и порядок можно вести с меньшими потерями, но у нее своя логика. Чем труднее процесс, тем значимее победа, тем праздничней результат. Соседки тоже бегают на речку с тазами, но давно уже сменили белое на пестренькое, чтоб никакого кипячения. Она же со своим баком и ритуальными щипцами выглядит даже не оплотом консерватизма, но хтоническим божеством, производным глубинной магмы, что невидимо раскаляется под холодными корками континентов. Можно и не помнить об огненных реках, но что-то внутри у нее отзывается на перемещение мантийных энергий – сродни точному геофизическому прибору. Отдувая со лба прилипшие волосы, она ворочает в кипящем вареве своей веселкой, простыни вместе с клубами ядовитого пара плюхаются в подставленный таз.

На речке я с опаской подростка, нарушающего запрет, сначала гашу свое раздражение, плавая в прошитой ледяными ключами воде – она мгновенно вытягивает жар и сводит кожу мурашками, – и только потом полощу. Пожалуй, процесс более приятный, чем вахта у бурлящего котла, хотя руки начинает ломить от холода. Привычные угрызения совести тут как тут: как же она справляется без меня, в свои почти семьдесят, как полощет с этих покривившихся и скользких мостков, как выносит боль в суставах, когда вода уже осенняя?

Всегдашнее упрямство или сила воли, безумие или вкус победы?

Я приезжаю редко, с тайной надеждой уединиться с книжкой в яблоневой тени, расслабиться, размагнититься, расползтись в стороны и слиться с летом – а потом собраться в целое обновленной. И никогда не получается.

– Опять бездельничаешь? Плохо отполоскано, нет запаха свежести!

Возвращаюсь на речку.

Между прочим, вчера мы поссорились, сегодня она разговаривает холодно и отрывисто. Моему пятнадцатилетнему чаду она строго-настрого приказала быть дома в половине одиннадцатого, хотя дачные подростки колобродят чуть не всю ночь, жгут в лесу костер, слушают чудовищную музыку, курят и вообще отрываются на полную катушку. В назначенное время он не появился, и я его понимаю – не хочется быть белой вороной, друзья-подруги на смех поднимут – как не щадить пубертатной гордости. В одиннадцать она вскипела и заперла дом изнутри на ключ, отправив меня спать. Чадо появилось в половине двенадцатого, подергало дверь и устроилось на крылечке. Я слышала его недовольное сопение, как бы даже чувствовала спиной ночной холод сквозь футболку и боялась, что он простудится, а пуще того – повернется и уйдет; лично я бы сама так и сделала. Через полчаса материнских мучений я на цыпочках спустилась вниз и тихо повернула ключ. Нахохленный подросток молча проскользнул мимо и забился под одеяло. Тут вспыхнул свет – она стояла на пороге своей комнаты, как разъяренная фурия. Дальнейший монолог можно не пересказывать. Я даже не огрызалась – боялась, что она вытащит его из постели и выставит вон.

Сегодня, после стирки, мы поливаем огурцы и молчим про вчерашнее. Естественно, опять руки у меня не из того места – попала водой на стебель, это губительно для нежной кожицы, нападет мучнистая роса.

Я не жалуюсь – все-таки обязана помогать постаревшей матери. Просто самооценка снова падает до нуля, как ртуть в градуснике, – я ничего и никогда не могу сделать правильно. Папина дочка.

Выпавший из поля зрения папа, вздыхая, искоса наблюдает за воспитательным процессом, а потом, воспользовавшись моментом нежданной свободы, прячется за сараем с кроссвордом. Даже в старости красив – седина, синие штаны на лямках, как у американского фермера, клетчатая ковбойка, – она следит, чтобы выглядел как следует. Никаких растянутых треников и старых армейских рубах.

Вечером начинают приходить гости – соседки задушевничают с ней на крыльце, внуки и внучки крутятся тут же, носятся по газону. Специально для них припрятан пакет с конфетами – она оделяет всех «Белочками» и «Мишками»”. Я то и дело шастаю мимо них с ведром, полным свежевыдранных сорняков, и ловлю обрывки разговоров. Неблагодарные дети – главная тема. Мне жаль этих усталых женщин, полных невыговоренных обид и увядших надежд. Она выслушивает их всех, ободряюще смеется и закуривает одну папиросу за другой. Когда я подхожу и машинально вытираю об себя испачканные глиной руки, насмешливо говорит: «“Ну посмотри на свои штаны! И в кого ты у меня такая кулема?» Женщины смеются. Я заливаюсь краской и вдруг понимаю, что в свои немолодые годы чувствую себя проштрафившейся девочкой.

Может, она специально держит меня в тонусе? Ощутив холодное дыхание старости, попав в ее безжизненные пустыни, которые невозможно пройти насквозь, она не только сама отмахивается от убийственной реальности, но и оттягивает ее наступление для меня?

На перилах лежит моя свежая книжка – она что, демонстрировала ее соседкам? Вот еще новость!

Темно. Во мраке светится белая блузка и папиросный огонек. Я примирительно говорю – давай вместе покурим.

– Ты что? – вспыхивает она. – Курить? При матери? Ну, нахалка!

11. Уроки и успехи

Учить ребенка музыке – это красиво.

В музыкальную школу меня не приняли, однако дома появилось пианино, а вместе с ним приглашенная учительница Людмила Николавна, дама хрупкая, с горбоносым профилем, сухими красноватыми пальцами, в старомодном кружевном воротничке. Ты сочувствовала ей – она осталась без родителей и тянула на себе парализованных бабку с дедом, зарабатывая на жизнь частными уроками. Завести свою семью и речи быть не могло. Въедливо и пунктуально, никогда не жалуясь тебе на мою полную профнепригодность, она следила за моими попытками овладеть фортепианными премудростями, сидеть прямо и не путать пальцы. Мне нравилось обучение до тех пор, пока я не осознала разницу между собственным тупым разучиванием по нотам и легкими импровизациями приятельницы Томы. Тома закрывала глаза и улетала – проходил час, два, пальцы бегали по клавиатуре, что-то под ними нежно пело или грозно вскипало, и я абсолютно не понимала, как она это делает.

Ты же верила, что усидчивость решает все проблемы, и указывала мне на крутящийся табурет, засекая время – не меньше двух часов в день. Точно так же ты мучила меня чистописанием в первом классе, привязывая за косы к спинке стула – чтоб держала осанку. Почерк и в самом деле выработался красивым, но так похожим на папин, каллиграфический от природы и возникший без всякого насилия, что я сомневалась в необходимости столь жесткого тренинга. Впрочем, до сих пор, когда спешу или нервничаю, я сбиваюсь на твой, немного корявый, косой и чуть летящий.

Ясно, что дальше «Полонеза» Огинского и «Лунной сонаты» дело не пошло. Неужели ты не видела, что я не чувствую тайного устройства музыки, что могу только копировать и повторять, оставаясь вечной троечницей… Это ощущение невыносимо. У меня не было музыкального слуха. Почему ты не отдала меня в литературный кружок или художественную школу, где я зажглась бы изнутри? Почему ты и знать не хотела, куда меня несет моя природа?

Господи, может, ты просто мечтала о пианино в детстве?

Отбарабанив для гостей «Вальс» Грибоедова и не сняв очередное нарядное платье, сиреневое в мелкий горошек, я убегала на улицу, где около трансформаторной будки с черепом и костями сидела веселая компания, а дружок моего брата Мишка, уморительно кривляясь подвижным лицом, пел Окуджаву, подражая самому Булату, изредка заглядывавшему в их дом. Я слушала, как сцепляются друг с другом слова, как интонация заставляет различать то, что стоит за словами, как точная химическая пропорция бесшабашности и грусти заставляет биться что-то внутри. У Мишки был талант передразнивателя – он воспроизводил все нюансы абсолютно точно.

Кстати, поэтом он стал раньше меня.

12. Как Зоя

Телесные наказания – эффективнейшее средство воспитания. Так считают многие, и не только родители – даже знаменитый врач и педагог Пирогов настаивал на школьной порке.

Что уж говорить о нашем детстве… Времена были суровые, нравы простые – моих друзей, особенно мальчишек, отцы лупцевали почем зря, и часто это слышно было даже через стенку. Никто из нас, впрочем, не считал это надругательством над личностью, чаще мы даже хвастались друг перед другом, демонстрируя синяки или полосы от ремня, а подруга Люба, председатель совета отряда, не только переносила воспитательные процедуры со спартанской стойкостью, но даже ценила их как очередной способ закалки воли.

– Ну бей, бей! – кричала она матери. – Я буду молчать, как Зоя Космодемьянская! – после чего терпела, не пикнув. Мать плакала и бросала ремень.

За что приходилось ее наказывать, мне было совсем непонятно – проступок и Люба просто не могли существовать в одной плоскости, ее пылкая принципиальность уважалась всеми, недаром же мы выбирали ее на этот пост без всяких альтернативных кандидатур. Теперь я знаю, что взрослые могут вспылить от совершенной мелочи – и чаще всего от непочтительности, которую усматривают в дерзко поднятом подбородке и твердом взгляде.

Понятно, что от отца мне не доставалось никогда, зато от тебя – часто. Да и поводов я давала предостаточно, например мы стащили с Асей папиросу «Беломор» со стола учителя по труду и вместо шварканья напильником в слесарке (до чего же я ненавидела эти уроки из-за отвратительного металлического запаха!) курили в школьном туалете, обмирая и торжествуя. Бывало и серьезнее – как-то, прождав полчаса опаздывающую учительницу музыки, я улизнула гулять, но в дверях подъезда столкнулась с ней нос к носу. Какое смещение произошло в тот момент в моей голове, я объяснить не могу; поздоровавшись самым вежливым образом, я шмыгнула мимо нее на улицу и дунула в соседний двор. Замотанная Людмила Николавна, погруженная в свои мысли, машинально кивнула, но, наверно, не сообразила, что идет именно ко мне. Вернувшись, я застала дома следы чаепития – целый час, пока бабушка безуспешно разыскивала меня во дворе, ты утешала музичку конфетами и чаем, а та сквозь слезы рассказывала о своей незадавшейся жизни и о сегодняшнем неудачном дне, последней каплей которого стало мое хамское «здрассте!». В тот раз наказание было явно заслуженным, но чаще причиной твоего гнева становилось что-то другое, более эфемерное – подозрение в мнимом неуважении или скрытой издевке.

Офицерский ремень и тяжелая, хоть и женская, рука – сочетание не из самых приятных, притом мне явно не хватало Любиной уравновешенности – в момент экзекуции я и не думала молчать, а только упорствовала в своей правоте, отчего твои удары становились всё яростней. Было ли мне больно – вот уж не помню, а что обидно – так это всегда. Папа страдал в отдалении, приговаривая: «Ленуся, Ленуся, успокойся!» – но не пытался отобрать орудие наказания. Однажды после сеанса дрессуры я хлопнула дверью и рванула на улицу. Летний ночной воздух несколько успокоил меня, но, прослонявшись час вокруг дома, я вдруг ощутила полную свою ненужность и какое-то совсем уж космическое одиночество. Так и хлюпала носом на скамейке, держа в поле зрения дверь подъезда, пока не увидела отца, выходящего на поиски. Уговаривать меня долго не пришлось, хотя я и поломалась для виду. Но, вернувшись, удивилась – в квартире темно, а ты уже давно спишь. Или делаешь вид.

Как-то я огрызнулась на твое замечание – ты схватила попавшийся под руку рубанок из детского набора «Юный столяр», и он, просвистев над ухом, шарахнул в стенку, оставив в ней изрядную вмятину. Я не испугалась, но мне до сих пор интересно, что бы ты делала, если б не промахнулась?

И все же к физическим наказаниям я относилась спокойнее, чем к моральным. Однажды двум счастливицам достались пропуска на трибуны Красной площади в день пионерского парада девятнадцатого мая – Люба получила его как председатель, а я – как отличница. Под твоим присмотром я наглаживала пионерскую форму – юбка уже была готова и разложена на диване, но, трудясь над блузкой, я оставила утюгом рыжую подпалину на рукаве. Обида была кромешной – казалось, жизнь кончится, если я не попаду на праздник, и только ты могла мне помочь, ты ведь всегда что-нибудь придумывала, как фея из сказки, а Золушке всего лишь требовалось переждать шквал справедливых замечаний, издевок и ударов по больному месту. Так ты и язвила – а я стояла и терпела, такая уже большая дылда во фланелевых розовых трико, и почему-то именно эта полуодетость делала унижение невыносимым. Потом ты извлекла из шкафа свою парадную блузку, вышитую и с мережками, мою тайную мечту, и протянула мне – хоть и не форменная, с галстуком она смотрелась вполне чинно. И уже глядя на ровные колонны ликующих пионеров, я все еще не могла избавиться от свинцовой тяжести, только облако пущенных в небо воздушных шаров освободило меня – будто мне разрешили взлететь вместе с ними.

Но самым жестоким наказанием было молчание – ведь ты могла не разговаривать со мной неделю, другую, третью, тогда воздух в квартире будто наполнялся электричеством, искрил, дышать было трудно, я чувствовала в этом какое-то искривление пространства, при котором будто проваливалась в щель другого измерения или просто переставала существовать. Ничего невыносимее я не испытывала никогда, мне казалось, что дикая тоска просто разорвет меня изнутри, и хотелось просто быть, любой ценой доказывая свое присутствие в мире, – мыть посуду, разучивать фортепьянную пьеску, решать физтеховскую задачу. Когда ты наконец снисходила до общения, я сразу чувствовала себя сдутым мячиком, у меня даже на радость не хватало сил.

Если ты бывала в хорошем настроении, то спрашивала – разве я так уж сильно наказываю тебя? И вспоминала буяна деда – как приходил пьяным среди ночи, будил детей и кричал: «А ну, делать уроки, живо!» – и расстегивал ремень, и отшвыривал бабушку, повисавшую на руке, и приходилось проводить остаток ночи у соседей, а чаще на улице, и тогда хорошо, если зимой успеваешь взять с собой теплые вещи.

– Что ты чувствовала тогда? – спросила я.

Ты ответила:

– Унижение.

13. Закрытая позиция

Ты же не могла не любить меня совсем, правда?

Но никогда не выдавала себя – ни словом, ни взглядом.

Ощущение нелюбви убивает человека. Когда-нибудь я должна была сорваться. Роль дерзящего подростка – не моя роль, но единственно возможная в отсутствие другого выхода. Отличница с тройкой по поведению – что еще оставалось? Меня часто песочили на педсоветах, но ответчиком всегда был папа – в старших классах ты в школу не ходила принципиально. Вот в младших – да, и когда в конце учебного года мне вручали грамоту за отличные успехи и примерное поведение, к каждому такому выходу ты готовилась два часа, наглаживая парадные платья и завязывая мне огромные банты. Тебе нравилось мной гордиться – кажется, весь год я училась в ожидании этого дня и чуть заметного одобрения в твоих глазах.

Заканчивала я в матклассе. Твое давление на меня усиливалось: дни рождения, походы – все подвергалось контролю, ничего было нельзя, одноклассники смеялись и сочувствовали. Я мечтала о поступлении в институт. Теперь мне хотелось быть дальше от тебя, независимей. Ты что-то твердила о филфаке, но моя любовь к географическим картам и стремление к свободе заставили выбрать геологию, и только МГУ.

«Девчонки из геологоразведки…» – песенка такая была популярная.

Когда-то, десятилетнюю, папа повез меня смотреть салют на Ленинские горы. После салюта мы пошли мимо подсвеченных фонтанов к главному зданию, к высотке, которая сияла в темноте. «Можно потрогать?» – спросила я. Мы подошли и вместе потрогали стену. «Буду учиться только здесь!» – решила я, имея в виду, конечно, астрономию. И вот теперь легко поменяла ее на геологию. Если нельзя сбежать на Луну – можно на край света. И факультет, кстати, оказался в той самой высотке.

Наши отношения походили на фехтование – парировать выпад, нанести укол. Я хорошо усвоила эту стратегию: скрещенные клинки, шаг вперед – шаг назад, терпение и упорство, закрытая позиция. Никаких репетиторов – сказала ты мне, я согласилась и вгрызлась в учебники. От меня искры летели – так хотела поступить, и ты не стала спорить, зато в самый разгар экзаменов затеяла ремонт, чтобы поступление не удалось. Но я стояла насмерть – сбежав от краски и побелки, сидела с учебниками на подоконнике в подъезде. Мишкины родители, отъехав на дачу, пожалели, оставили ключ от своей квартиры. Их книжные шкафы сводили меня с ума, я металась между учебниками и первым изданием Цветаевой, поэтами Серебряного века и Буниным – ничего подобного не было ни дома, ни в школьной программе. Как я отрывала себя от них, заставляя зубрить билеты, – это отдельная песня.

Математику сдала с ходу. По химии меня экзаменовали два ехидных аспиранта, и когда я им бодро отрапортовала про пять способов получения спирта, они вкрадчиво спросили – а шестой? Я съежилась в ожидании провала, они же, хохоча, завопили: табуретовка! Чуть не расплакалась, но пятерку получила. Конкурс был – двенадцать человек на место, но я прошла. Ремонт в квартире закончился. Я ликовала, ты злилась.

Теперь ты меня упустила.