
Полная версия:
Лавка забытых вещей
— Откуда вы это знаете?
— Я читаю хроники, — он пожал плечами. — Это недорогое развлечение.
— Это развлечение?
— У меня мало развлечений, сударыня Соколова, — он отвернулся от двери. — Дороги. Вот что ищет человек с экстрактором. Не вещи. Не память ради памяти. Дорогу.
Над нами, на перилах, Гортензия издала короткий свистящий звук. Мы все трое обернулись. Сорока сидела неподвижно, растопырив крылья, будто собиралась взлететь — и передумала.
— Гортензия? — обратилась я к говорящей птице.
— Ничего, — ответила она. — Ничего. Пойдёмте отсюда. Тут дует.
* * *
Марта вернулась из Медного квартала около четырёх. Без шляпки.
Я узнала об этом не от неё. Я вообще узнала об этом до того, как она дошла до «Половинки луны». Сначала прибежала Элиза — без фартука, без косынки, растрёпанная, с глазами по чайному блюдцу — и, задыхаясь, сообщила, что Марта идёт по улице без шляпки, а шляпку несёт в руке, и вишни на ней помяты, и Марта улыбается. «Улыбается, Вера! Ты понимаешь? Я никогда не видела, чтобы Марта улыбалась на улице! Только в чайной! И то не всем!» Потом, через минуту, в окно постучала Мира, которую я отправила за хлебом, и сообщила то же самое, только с подробностями: что шляпка помята не только вишнями, но и полями, и что у Марты на перчатке пятно от машинного масла, а у часовщика, как она точно знала, всегда руки в машинном масле.
— Я не сплетничаю, — добавила Мира. — Я обеспечиваю информационный обмен.
— Ты слишком много времени проводишь у Марты, — ответила я.
— Она меня кормит.
Это был аргумент.
Ещё через пять минут к лавке подошла Дария Вель. Не постучала — просто остановилась перед витриной и посмотрела на меня через стекло. Сказала, едва шевельнув губами, так, что я прочитала по ним, а не услышала:
— Марта вернулась.
И ушла. Ровным шагом, с тростью под мышкой.
Я стояла за прилавком и смотрела ей вслед. Кальве, который всё ещё сидел на табуретке у прилавка, дописывая свои заметки, поднял голову и посмотрел туда же.
— Что происходит? — спросил он.
— Марта вернулась из Медного квартала.
— Я понял. Почему это важно?
— Потому что она сорок лет туда не ходила.
— Из-за часовщика?
Я посмотрела на него с подозрением.
— Откуда вы знаете?
— У неё на башмаках медная пыль, — ответила Кальве, глядя в окно, туда, где по брусчатке к «Половинке луны» шла маленькая прямая фигура. — Такая бывает только в Медном квартале, там у лудильщиков сточные канавы прямо по мостовой. И на левой перчатке машинное масло, — он помолчал. — Часовое. Оно светлее, чем у слесарей.
— Вы это отсюда видите?
— Я много чего вижу, сударыня. Это моя работа.
Я посмотрела на него. На его светлые внимательные глаза, на руки, лежащие на блокноте. Длинные пальцы. Чернильное пятно на указательном. Старая, побелевшая мозоль у основания большого. Сухожилия, которые двигались под кожей, когда он постукивал карандашом. На тыльной стороне левой ладони — тонкий белый шрам, наискосок, как от соскользнувшего резца.
И вдруг поймала себя на том, что смотрю на них уже, кажется, минуту. Очень внимательно. С профессиональной тщательностью, с какой рассматриваю клейма. Только здесь не было клейм. Были просто руки. Красивые. Сильные. Мужские.
Очень важное наблюдение, сказала я себе. Именно его мне и не хватало, чтобы спасти лавку от Марро. Двенадцать дней в чужом мире, сорок дней до Чёрной Луны, триста пятьдесят две кроны долга, человек с экстрактором, который ищет, возможно, именно то, что сейчас лежит у сороки под стропилами, — а я рассматриваю руки следователя. Прекрасно. Великолепно. Профессионально.
Кальве поднял глаза от блокнота.
— Что-то не так?
— Нет, — сответила я. Слишком быстро. — Нет. Всё так.
— Вы смотрели на мой блокнот.
— Да. На блокнот. У вас… хороший почерк.
Он посмотрел на блокнот. Посмотрел на меня.
— У меня ужасный почерк, — не согласился он. — Его никто не может прочитать, кроме Барро. И то не всегда.
— Значит, интересный.
— Значит, — согласился он после паузы, и я не смогла понять, что было в его голосе. Ничего, скорее всего. Ничего не было.
Гортензия на подсвечнике издала звук, подозрительно похожий на кашель. Я не стала на неё смотреть.
* * *
Вечером Марта накрыла стол.
Не в чайной — у меня в лавке, на прилавке, отодвинув весы и гроссбух. Она пришла в начале седьмого с огромной корзиной, в которой было всё: жаркое в глиняном горшке, обёрнутом полотенцем, тёплый хлеб, масло, солёные огурцы, сыр, яблочный пирог и бутылка вина из чёрной смородины, «своего, домашнего, прошлогоднего». Элиза принесла тарелки — свои, разномастные, с щербинками — и стулья, три штуки, из мастерской. Мира принесла хлеба ещё, на всякий случай, и свою кружку. Дария Вель не пришла, но прислала с Мирой записку: «Благодарю за приглашение. Не могу. Поздравляю. Д. В.» Кого с чем она поздравляла, в записке не было сказано.
Кальве собирался уходить. Он уже надел пальто и взял котелок, когда Марта, расставлявшая тарелки, подняла голову и посмотрела на него поверх очков.
— Дознаватель, — произнесла она. — Садитесь.
— Благодарю, сударыня, но мне нужно в Управление…
— Садитесь, — повторила Марта тем самым тоном, который не предполагал возражений. — Вы худой. И третьи сутки не спите, у вас под глазами мешки, как у моего покойного дяди, а он пил. Вы пьёте?
— Нет, сударыня.
— Значит, не спите. Садитесь, говорю. Жаркое остынет.
Кальве посмотрел на меня. Я пожала плечами. Он медленно снял пальто, повесил его на крючок у двери — на тот самый, где висел мужской зонт, забытый у театра, — и сел.
Жаркое было с черносливом и чесноком, мясо таяло во рту. Вино — терпкое, сладкое, крепкое, и после второго глотка у меня порозовели щёки. Мира ела так, будто её неделю не кормили, хотя кормили её, если честно, всю неделю. Элиза ела мало, потому что всё время говорила.
А говорила она, как выяснилось к середине ужина, с совершенно определённой целью.
— Вот вы, дознаватель, — сказала Элиза, подкладывая Кальве жаркого, хотя он не просил. — Вы ведь, наверное, совсем один живёте? Работа, работа…
— Я живу при Управлении, — ответил Кальве. — Там есть комната.
— Одни! — Элиза всплеснула руками. — Вот и Вера одна. Всё работает. Совсем себя не жалеет. Правда, Вера?
— Элиза, — я смерила подругу уничтожающим взглядом.
— Я просто говорю! Двое таких трудолюбивых людей. Это же так… — она поискала слово. — Так похоже.
— На что похоже? — спросил Кальве с вежливым интересом.
— Ну… — Элиза посмотрела на меня, на него, снова на меня. Ямочки на её щеках стали глубже. — На что-то. Что-то общее. Вы не находите?
Кальве подумал.
— У нас обоих нет документов, удостоверяющих место проживания, — произнес он. — У меня комната числится за Управлением, а у сударыни Соколовой — дом на несуществующей улице. Да, это общее.
Элиза открыла рот. Закрыла. Посмотрела на меня с отчаянием.
Мира, не поднимая головы от тарелки, хрюкнула.
— Я имела в виду… — начала Элиза снова.
— Сударыня Рон, — перебил Кальве. — У вас на рукаве свежая окалина. Вы сегодня паяли латунь. И, судя по запаху, жгли канифоль, но не сосновую, а еловую, которая даёт больше копоти. В сосновой меньше примесей. Если вам нужно, могу дать адрес поставщика в Медном квартале.
— Ой, — сказала Элиза. И забыла, о чём говорила.
Марта, которая всё это время молча ела, сидя во главе прилавка, — то есть с той стороны, где касса, — вдруг поставила вилку. Посмотрела на Кальве. Потом на меня. Потом снова на Кальве. Поправила очки.
— Дознаватель, — произнесла она. — Вы, значит, всё замечаете.
— Это моя работа, сударыня.
— Всё-всё?
— Стараюсь.
— Хм, — сказала Марта. И снова взялась за вилку.
Я посмотрела на свою тарелку и почувствовала, что краснею. От вина, конечно. Домашнее, прошлогоднее, крепкое.
— Сударыня Брей, — сказал Кальве, повернувшись к Марте. — Как часовщик Грен?
Тишина упала на прилавок, как крышка на кастрюлю. Элиза замерла с поднятой вилкой. Мира перестала жевать. Гортензия на подсвечнике вытянула шею так, что стала вдвое длиннее.
Марта медленно положила вилку. Поправила салфетку на коленях. Посмотрела на Кальве поверх очков — долго, внимательно.
— Откуда вы знаете?
— Медная пыль на башмаках. Часовое масло на перчатке. Шляпка помята с левой стороны, — он помолчал. — Обычно так мнутся шляпки, когда на улице кто-то обнимает их владелицу. Если он выше её на голову.
Элиза выронила вилку. Вилка звякнула о тарелку, потом о прилавок, потом о пол.
Марта сидела неподвижно. Потом сняла очки. Протёрла их уголком салфетки. Медленно, тщательно. Надела обратно.
— Я не сплетничаю, дознаватель, — сказала она.
— Я знаю, сударыня.
— И о себе — тем более.
— Безусловно.
— Но если вас интересует, — ответила Марта, и голос у неё вдруг чуть дрогнул, совсем чуть-чуть. — То Тобиас Грен в воскресенье придёт сюда заводить часы. В четыре. Ключ у меня. Я его ему отдам, — она взяла вилку. — Это всё. Ешьте жаркое.
Мы ели жаркое. Молча. Минуты две. Потом Элиза, глядя в тарелку, тихонько, совсем по-детски шмыгнула носом. Мира протянула ей свой платок — грязноватый, но чистосердечно. Марта сделала вид, что ничего не заметила.
А Кальве, взяв кусок пирога, вдруг поднял глаза и посмотрел на меня через прилавок. Коротко. Одну секунду. И в его глазах, светлых, серых, было то же, что и тогда в мастерской часовщика, — что-то тёплое, пляшущее, совсем не протокольное.
Я отвела взгляд первой.
Это он заметил. Наверняка заметил. Всё замечает.
Кроме, судя по всему, Элизы с её «что-то общее».
И кроме меня. Которая минуту рассматривала его руки.
Я решила, что это к лучшему.
* * *
Провожать его до арки я пошла сама. Не потому, что хотела. Потому что Марта сказала: «Проводи гостя, неприлично», — а с Мартой, как я уже выяснила, не спорили.
Улица была тёмной и тихой. Туман лежал на брусчатке, как вата. Три луны висели над крышами — серебряная, почти полная, золотая, серпом, и чёрная, с ободком, который, как мне показалось, стал ещё немного шире. Мы шли рядом, молча, и наши шаги звучали в тумане глухо, как сквозь одеяло.
У арки он остановился.
— Сударыня Соколова.
— Да?
Он полез во внутренний карман пальто и достал что-то плоское, размером с ладонь. Протянул мне. Это была дощечка — тонкая, в деревянной рамке, с грифельной поверхностью, тёмно-серой, гладкой, как у школьной доски. К рамке на шнурке был привязан кусочек мела.
— Что это?
— Парная доска, — сказал он. — Управление выдаёт их агентам для связи. Вторая — у меня. Если напишете что-нибудь на этой, через минуту это появится на моей. И наоборот.
Я повертела дощечку в руках. Она была тёплой, гладкой и почему-то неожиданно тяжёлой для своего размера.
— Вы же не агент.
— Нет.
— И я не агент.
— Тоже нет.
— Тогда зачем?
Он помолчал. Туман клубился у его ног.
— Если что-нибудь случится, — произнес он. — Ночью. Или днём. Если вы увидите в вещах что-то, что не сможете выдержать. Если кто-то придёт за зеркалом. Если… — он не договорил. — Напишите.
— А если ничего не случится?
— Тогда не пишите. — он надел котелок. — Мне её выдали под расписку. Если потеряете — я буду должен Управлению четыре кроны.
— Это шантаж?
— Это бухгалтерия, — спокойно ответил Кальве. — Спокойной ночи, сударыня Соколова.
Он шагнул под арку — и исчез. Не растворился, не пропал, просто его вдруг не стало, будто арка была дверью и он закрыл её за собой. На той стороне, я знала, была глухая кирпичная стена с афишей цирка. «Последняя неделя».
Я стояла у арки, в тумане, с грифельной доской в руках. Над головой у меня светились три металлических круга. Серебряный, золотой, чёрный.
Потом я вернулась в лавку. Помогла Марте собрать посуду. Проводила Элизу и Миру — Мира теперь ночевала у Элизы в мастерской, на раскладушке, «временно», потому что её прежний угол на Пятой набережной хозяйка сдала кому-то другому, а сказать об этом мне Мира постеснялась, и я узнала от Марты. Поднялась наверх.
Доску я положила на тумбочку у кровати. Рядом с очками Агаты и пакетиком сушёных яблок. Смотрела на неё, наверное, минут пять. Тёмная, гладкая, пустая.
Потом взяла мел и написала одно слово, крошечными буквами, в самом уголке:
Спасибо.
И стёрла его рукавом раньше, чем прошла минута.
А может быть, и не раньше. Я не была уверена. Я не засекала.
Глава 11. Экзамен
В воскресенье, без пяти четыре, в лавку пришёл Тобиас Грен.
Он постучал — один раз, негромко, почти виновато, — и вошёл, сняв шляпу ещё на пороге. На нём был тёмный сюртук, явно лучший, явно давно не надёванный: по плечам пролегли складки от вешалки, а от лацканов пахло нафталином. В руке он держал маленький кожаный саквояж, какие бывают у врачей и часовщиков.
Следом вошла Марта. В синем платье с кружевным воротником. Без шляпки.
Я стояла за прилавком. Мира сидела на ступеньке лестницы. Элиза пряталась за полкой с зонтами, но так плохо, что её кудри было видно с улицы. Гортензия сидела на часах — прямо на резном навершии напольных часов, как на троне, — и смотрела на Тобиаса сверху вниз.
— Господин Грен, — сказала она. — Сорок лет.
— Сударыня Гортензия, — Тобиас поклонился ей, совершенно серьёзно, как кланяются старой знакомой. — Вы прекрасно выглядите.
— Винтики есть?
Тобиас сунул руку в карман сюртука и вынул на ладони три крошечных латунных винтика, блестящих, как золото. Гортензия слетела, взяла их по одному, аккуратно, и унесла под стропила. Оттуда донеслось довольное урчание.
— Он мне всегда давал винтики, — сообщила она сверху. — Приличный человек. Не то что некоторые.
Марта протянула Тобиасу ключ. Тот самый, длинный, тонкий, на шнурке. Он взял его — пальцы их соприкоснулись, на секунду, и Марта убрала руку быстрее, чем следовало. Тобиас открыл стеклянную дверцу часов. Вставил ключ в отверстие на циферблате. Посмотрел на Марту.
— Сама. Ты сама.
Марта фыркнула.
— Ещё чего. Твои часы, ты и заводи.
— Твой ключ.
— Ключ мне отдали на хранение.
— Марта.
Она посмотрела на него поверх очков. Он — на неё. Сверху, с высоты своего роста, сутулясь, держа руку на ключе.
Потом Марта вздохнула, подошла и положила свою руку поверх его. И они повернули ключ вместе.
Раз. Два. Три. Пружина скрипнула, застонала, натянулась. Тобиас тронул пальцем маятник. Медный диск качнулся влево — и вернулся. Качнулся вправо — и вернулся.
Тик.
Так.
Стрелки дрогнули. Минутная сдвинулась с места, на одно деление, потом ещё на одно. Тобиас достал из кармана свои карманные часы, открыл крышку, глянул — и подвёл стрелки на напольных, быстро и точно. Без четверти четыре стало без двух минут четыре. Потом — четыре.
Часы пробили. Низким, глубоким, медным звуком, который прошёл по лавке, как волна, отразился от полок, от окон, от потолка, — и все вещи вокруг, честное слово, все вещи вздрогнули, будто проснулись. Звякнули чашки. Качнулись зонты на крючках. Шаль на ближайшей полке шевельнула кистями.
Четыре удара.
Элиза за полкой с зонтами всхлипнула в голос, уже не скрываясь. Мира вытерла нос рукавом. Гортензия под стропилами замолчала.
А Марта стояла у часов, рядом с Тобиасом, и смотрела на маятник. Её рука всё ещё лежала поверх его руки на ключе.
— Сорок лет, — сказала она тихо. — Старый дурак.
— Старый дурак, — согласился Тобиас.
— Я ждала, что ты спросишь.
— Я спросил.
— Я не получила.
— Я знаю. Теперь знаю.
Марта отняла руку. Достала из кармана фартука — она надела фартук поверх синего платья, — платок, высморкалась. Громко, деловито.
— Ну всё. Хватит. Пойдём чай пить. У меня пирог. Вера, ты тоже. И вы все, — она повернулась к полке с зонтами. — Элиза, вылезай, я тебя с порога видела.
Мы пили чай в «Половинке луны». Тобиас сидел у печки, на своём месте. «Тобиасово место», — сказала Марта в первую ночь, и я подумала тогда, что так говорят про мёртвых. А он был живой. Сидел, сутулясь, держал чашку обеими руками и смотрел, как Марта режет пирог. И она, отрезав ему кусок, положила его на тарелку не сразу, а сначала поправила — чтобы ровно.
Рыжий кот лёг ему на ноги, хотя на мои колени ни разу не лёг.
* * *
Экзамен в Гильдии оценщиков проходил в четверг, в полдень, в зале на втором этаже старого здания на Монетной улице. Здание было похоже на шкатулку — маленькое, вычурное, с лепниной, позолотой и толстыми ковровыми дорожками, в которых тонули шаги. На стенах висели портреты бывших гильдмейстеров в мантиях и цепях. Все они смотрели на входящих одинаково — как на подделку, которую им ещё только предстоит разоблачить.
Кандидатов было четверо. Я и трое молодых людей. Все трое — в бархатных сюртуках, разных оттенков: винном, бутылочном и сливовом. Все трое — с гладко зачёсанными волосами, в начищенных ботинках и с одинаково снисходительным выражением лиц. Сливовый посмотрел на моё зелёное платье и на мои рыночные башмаки и сказал что-то винному. Винный хихикнул. Бутылочный не хихикал — он нервно грыз ноготь и, кажется, вообще никого вокруг не видел.
Мира ждала внизу, у входа. Внутрь её не пустили, сказав, что посторонние в здание Гильдии не допускаются. Мира сказала, что она не посторонняя, а помощница кандидата. Ей сказали, что у кандидатов не бывает помощниц. Мира сказала, что у этого кандидата бывает. Её выставили за дверь. Через окно я видела, как она сидит на ступенях, подперев подбородок кулаками, и сверлит взглядом швейцара.
Комиссия сидела за длинным столом на возвышении. Трое. Посередине — гильдмейстер, мэтр Ожье: очень старый, сухой, как осенний лист, в мантии и с тяжёлой золотой цепью на груди. Глаза у него были маленькие, почти без ресниц, и смотрели не мигая, как у черепахи. Слева от него — пухлый господин лет пятидесяти, в лиловом жилете, с напомаженными усами и моноклем, который он поминутно вставлял и вынимал из глаза. Табличка перед ним гласила: «Мэтр Г. Флери». Справа…
Справа сидела Корнелия Марро. В стальном платье, с лупой на цепочке. Табличка: «Мэтресса К. Марро».
Она посмотрела на меня, когда я вошла. Ни один мускул на её лице не дрогнул. Только жилка над воротником — я видела — один раз сильно ударила.
— Кандидаты, займите места, — проскрипел мэтр Ожье.
Мы заняли места — четыре стула перед возвышением, на некотором расстоянии друг от друга. Сливовый сел рядом со мной и демонстративно отодвинул свой стул ещё дальше.
— Экзамен состоит из трёх частей, — продолжил мэтр Ожье. — Первая — знание клейм, мер и проб. Вторая — практическая оценка. Третья — для кандидатов, заявляющих дар, — проверка дара. Начнём с первой. Мэтр Флери.
Мэтр Флери вставил монокль и взял со стола стопку карточек.
Первая часть была катастрофой.
Я поняла это на второй карточке. На карточке было нарисовано клеймо — какой-то зверь в щите, под ним цифры, — и вопрос: «Укажите пробирную палату, пробу и период». Сливовый, которому досталась первая карточка, ответил бойко и, судя по тому, как кивнул Флери, правильно. Винный тоже. Бутылочный — запинаясь, но правильно. Потом карточку повернули ко мне.
Зверь в щите. Я его не знала. Я его никогда не видела. Я знала клейма Петербургской пробирной палаты, Московской, Варшавской, знала лондонских леопардов и бирмингемских якорей, знала парижскую голову Минервы и венские цифры. Но этого зверя я не знала. Его не было в моём мире.
— Не знаю.
Мэтр Флери вынул монокль.
— Простите?
— Я не знаю этого клейма. Я не знаю здешних пробирных палат.
Сливовый рядом со мной издал короткий смешок. Винный — тоже. Мэтр Флери вставил монокль обратно и посмотрел на меня через него, как на насекомое.
— Сударыня, — сказал он. — Вы явились на экзамен в Гильдию оценщиков. Не зная клейм.
— Я не знаю здешних клейм, — я старалась говорить ровно. Тем самым голосом. — Я училась далеко. Там другие палаты и другие пробы. Я знаю, как устроена система клеймения. Я могу определить по клейму, что это клеймо, а не случайная царапина, что оно поставлено пуансоном, а не процарапано, и что это скорее всего проба, а не именник мастера, потому что цифры. Но какая палата — не знаю. Если вы дадите мне справочник и час, я выучу.
— Час, — повторил мэтр Флери. — Справочник Гильдии по клеймам — четыреста страниц.
— Тогда два часа.
Сливовый рассмеялся в голос. Мэтр Ожье постучал пальцем по столу, и он смолк.
Корнелия Марро ничего не сказала. Она смотрела на меня, подперев подбородок рукой, и я не могла понять, что в её взгляде. Мне показалось — хотя это, наверное, только показалось, — что она слушает очень внимательно.
Следующие девять карточек я ответила на две. Одна была про меры веса — и там оказалось, что местная унция почти совпадает с аптекарской, я поняла это по соотношениям в задаче и посчитала. Вторая — про пробу золота, и там было указано в процентах, а не клеймом, и я ответила сразу. Остальные — нет. Не знаю. Не знаю. Не знаю.
К концу первой части Сливовый смотрел на меня с откровенным презрением. Винный — с жалостью. Бутылочный — с облегчением человека, который понял, что не будет худшим. Мэтр Флери что-то быстро писал на листке и, кажется, подчёркивал.
— Вторая часть, — проскрипел мэтр Ожье.
Вторая часть была легче.
Перед каждым кандидатом поставили столик, а на столик — пять предметов. Нужно было определить материал, технику, состояние, примерную датировку и оценить. С датировкой и оценкой у меня было плохо по той же причине — я не знала здешней истории и здешних цен. Но с материалом, техникой и состоянием…
Это я умела. Это я умела лучше всех в этом зале. Я поняла это минут через пять, когда услышала, как Сливовый, справа от меня, сказал про фарфоровую чашку: «Подглазурная роспись», — а роспись была надглазурная, я видела это даже со своего места по тому, как свет ложился на мазки. Как Винный назвал серебряную ложку «литой», хотя она была кованой, — ручка тянулась, это было видно по волокнам металла у основания. Как Бутылочный долго сидел над миниатюрой на кости и в итоге написал «акварель», хотя это была гуашь — плотная, кроющая, с белилами.
Я писала. Быстро, подробно, профессионально. Чашка — фарфор твёрдый, надглазурная роспись, золочение, мелкие сколы по краю, потёртость золота на ручке — вероятно, использовалась часто, датировка затруднена, но форма ручки и стиль росписи схожи с теми, что я видела на чашках в шкафу у капитана Гаспара, а там бирка его тётки говорила «свадебный сервиз, восемьдесят лет назад». Ложка — серебро, ковка, гравировка вензеля поздняя, вероятно, добавлена при перепродаже, следы полировки, скрывающей предыдущий вензель. Миниатюра — гуашь по кости, портрет женщины в чепце, мастер профессиональный, но провинциальный — ошибки в перспективе плеча, — состояние хорошее, мелкая трещина на кости в левом нижнем углу.
Когда мэтр Флери забрал мой лист и пробежал его глазами, он снова вынул монокль. Посмотрел на меня. Вставил обратно. Ничего не сказал. Но что-то подчеркнул уже в другом месте.
— Третья часть, — произнес мэтр Ожье. — Проверка дара. Кандидаты, заявляющие дар, — шаг вперёд.
Шаг вперёд сделали двое. Я — и Сливовый.
Я удивилась. Сливовый, судя по всему, удивился, что удивилась я, и посмотрел на меня с выражением «а ты что думала, только тебе можно?».
— Мэтресса Марро, — сказал мэтр Ожье. — Предмет.
Корнелия встала. Взяла со стола маленький ящичек, обитый кожей, открыла его и вынула — на чёрной бархатной подушечке — карманные часы. Серебряные, в гравированном корпусе, с откидной крышкой. На крышке — якорь и роза ветров.
— Кандидаты, — произнесла она своим голосом горного ручья. — Перед вами предмет с известной историей. История записана, заверена и хранится в архиве Гильдии. Задача: прикоснувшись к предмету, изложить его историю. Оценивается точность. Мэтр Дюпон, прошу.
Сливовый — мэтр Дюпон, видимо, — шагнул к столу. Взял часы. Закрыл глаза. Постоял секунд десять, раскачиваясь, будто прислушиваясь к далёкой музыке. Потом заговорил — глубоким, проникновенным голосом.
— Море. Я слышу море. Шторм. Корабль. Капитан… Это часы капитана. Он стоит на мостике, держит их в руке, смотрит на время. Волны. Огромные волны. Корабль… тонет. Капитан не покидает мостик. Часы… часы остановились в тот момент, когда… — он сделал драматическую паузу. — Когда вода сомкнулась над его головой. Их вынесло на берег. Вдова нашла их через месяц. Она хранила их до самой смерти.
Он открыл глаза. Положил часы на подушечку. Отступил.
Мэтр Флери закивал. Мэтр Ожье смотрел, не мигая. Корнелия Марро — я смотрела на неё — сидела совершенно неподвижно. Только пальцы её правой руки, лежащие на столе, чуть сжались.

